X

X

Не знаем, потому ли, что Петр Степанович своих мыслей еще не изложил на бумаге, или потому, что пока решил жить и действовать по обыкновению, но факт остается фактом: в субботу Петр Степанович крепко задумался над вопросом: кого бы из девиц пригласить с собой на свадьбу к Ивану Григорьевичу? Маруся Карасик – не подходит: у нее редкие зубы и она одевается безвкусно; Нина… Нина тоже не подходит: вульгарная уж больно и, конечно же, Петр Степанович не будет связываться с какой-нибудь машинисткой и панской дочкой! Он Нину считает даже недостойной внимания с его стороны. Разве Катю пригласить? А что если она откажется? От Кати этого ожидать можно. Да и насчет Кати у Петра Степановича недавно были сомнения: уж больно она хрупкая, и еще в июне месяце показалось Петру Степановичу, что подбородок не совсем красивый у Кати. Потом уже, позже, неприятное впечатление от подбородка сгладилось и, как будто бы, все части Катиного лица гармонировали между собою, но все-таки… Долго и глубоко думал Петр Степанович над выбором девицы и одно время остановился на Анастасии Васильевне, – хоть нацелуюсь вдоволь, – думал Петр Степанович, – но переменили окончательно решил пригласить Катю.

Немедленно был заказан жеребец, и Петр Степанович вечером поехал в город к Кате. Жеребец смело выстукивал по снегу свой такт, саночки весело неслись по наезженной дороге, и Петр Степанович деловито сидел в санях, как будто бы ехал не по своим личным делам, а по делам союза. Люди же вероятно думали, давая дорогу Петру Степановичу:

– Вот, видать, у человека дела: против ночи и то приходится ехать из дому!

Петр же Степанович презрительно посматривал на сторонившихся людей, не подозревавших даже, в какие грандиозные мысли погружены мозги встреченного ими человека. Признаться, Петру Степановичу немножко обидно было, что люди смотрели на него, как на кого-то обыкновенного, но в душе, как в масле, плавало успокоение: если, мол, еще не знаете, кто я такой, то в будущем… Тут успокоение прерывалось, перемешивалось с неопределенными сомнениями, сформировавшимися желаниями – между нами говоря, честолюбивого порядка, и… Петр Степанович на одном из поворотов зачем-то даже стегнул и так горячего жеребца. Бесформенно и как-то второстепенно фиксировались в голове Петра Степановича проносившиеся дома, улицы, телефонные столбы, мазнула по глазам кладбищенская церковь, вывеска конторы лесничества; мимолетно через мозги, как через фильтр просачивается воспоминание о песнях, какие распевались реалистами ночью на кладбище, вспоминалось, что в этом доме, с зелеными воротами, квартировал когда-то член правления земской управы, помещик Филипошин; показалось, что жеребец как бы нахрамывает на левую заднюю, и мысли обратились к тому, что, вероятно, подкова сильно притянута, стала припоминаться по анатомии животных мускульная работа лошади, всплыл профессор Палладии с его очками и свежей физиономией… Ну, в общем, попадало в голову самотеком все, что может туда попадать, в то время как человек едет в вагоне, на санях, или даже идет пешком, с нетерпением ожидая конечного пункта, когда надо открывать фортку и входить в дом. Петр Степанович подъехал к дому, где жила Катя, привязал к оградке жеребца и прошел во двор. Через минуту Петр Степанович удивленной Кате говорил:

– Здесь же ничего особенного нет! Приедете туда, побываете в церкви, посидите за столом, посмеетесь, и я вас благополучно привезу обратно.

– Но почему вам, Петр Степанович, взбрело в голову меня пригласить? – краснея и стесняясь, удивлялась Катя, поистине хорошенькая, что снова не ускользнуло от зорких глаз Петра Степановича.

– Ну, вот вам… просто… да что здесь говорить! Ведь это пустяк: заеду я завтра утром, заверну вас в теплый тулуп, ножки прикрою бараницей…

– Дело не в этом, Петр Степанович! – воскликнула Катя, прикрывая свои прекрасные черные глаза длинными ресницами и продолжая смущаться. – Я вообще не понимаю…

В общем, на следующий день, в воскресенье, Катя сидела рядом с Петром Степановичем в саночках, и рысак их обоих мчал в направлении Карачовки, и вскоре они увидели верхушку церкви, где должен был венчаться Иван Григорьевич со своей Зиной. По дороге руки у нашего героя так и чесались, так и чесались обнять Катю, прижать близко-близко к сердцу, хотя она была в тулупе, но благоразумие брало верх, и Петр Степанович не решался провести в жизнь свои желания. Неизвестно, подозревала ли Катя обо всех этих желаниях нашего героя или она просто сидела рядом и в это время думала: надо было про запас взять еще две булавки.

Так или иначе, жеребец Буртный благополучно доставил их к месту назначения, и Петр Степанович ни разу не попробовал обнять Катю, преодолев всю тягучесть такого желания, решив без подготовки самой Кати и более близкого знакомства никаких таких безобра…, то есть вести себя с Катей обыкновенно, но любезно. Дорогой Петр Степанович затронул вскользь атомы, коснулся человеческой души, ознакомил Катю вкратце со своим мировоззрением и чуть-чуть проговорился, что он не прочь бы жениться вообще. Разговор дорогой был так подобран Петром Степановичем, что, по его расчетам, когда они приедут и разденутся в доме невесты Ивана Григорьевича, Катя должна будет уже смотреть на Петра Степановича, как на человека более или менее близкого, выделяющегося среди остальных гостей.

Действительно, когда они оба разделись, перездоровались со всеми и убедили всех, кто интересовался, что они не замерзли, Петр Степанович незаметно расчесал свои русые волосы, вытер пальцем, на всякий случай, уголки глаз, взял на пуговицу хлястик бокового кармана во френче, – тогда все ходили во френчах, – и выпятил грудь так сильно, а ногами стучал так твердо, что, конечно, Катя, по мнению Петра Степановича, должна была им залюбоваться. К сожалению, мы не можем сказать ни да, ни нет, нам неизвестно, как смотрела Катя на Петра Степановича в то время. Одно мы заметили, что она себя не совсем ловко чувствовала среди всей этой сутолоки, и, видно, была рада, найти укромный уголок, на скамеечке, возле тут же стоявшей двуспальной кровати.

Через час надо было ехать в церковь. Иван Григорьевич толковал Петру Степановичу:

– Я хотя и не верю в разных там богов, но что же это за брак, если не венчаются? Кроме того, и батьки Зины будут спокойны, и брак как-то крепче.

Родители Зины ходили между гостей с озабоченными лицами, насильственно улыбались, а в головах у них ходили мысли разные. У отца, вероятно:

– Вот неприятность: раньше выходило из пуда сахара восемь бутылок первака и восемь вторяка, а теперь почему-то накапало первака шесть, а вторяка двенадцать бутылок.

А мать думала:

– Комод, кровать, сундук и шесть стулок я Зине отдам, но гардероба ни-ни-ни, ни в коем случае! Пусть сами наживают!

В голове Зининой мамы сидели пироги, лапша, кисель, скатерти, посуда, подвенечное платье, зять, неудавшееся желе и другая свадебная канитель, и в то же время гостям надо было улыбаться и говорить любезности совершенно по иным поводам и причинам. В голове же Зининого папаши бродили самогон, сено и то количество его, какое съедят лошади гостей, пока отбудется свадьба, думал он и о крюке, что вырван санями из ворот, о том, что коровам холодно и что расходы вообще большие в связи со свадьбой. Гости же и не подозревали, что у папаши и мамаши такие мысли, – иначе они и не беспокоили бы их своими пустыми разговорами, вопросами и даже капризами. Кума лезла к мамаше Зины с тем, что она ждала телочки от коровы, а корова отелилась бычком; Матрена Степановна почему-то интересовалась, поедет ли мамаша Зины в Харьков на этой неделе или нет; Степан Кириллович десятый раз хотел мамаше Зины рассказать, как он выдавал свою дочку замуж и сколько пришлось израсходовать денег; Таисия Гавриловна в третий раз требовала показать ей то полотенце, что вышивала недавно Зина, когда брали у нее узор. Да мало ли кому чего и что хочется говорить, но обязанность мамаши – быть со всеми любезной, заботливой, гостеприимной, а что там пироги или гардероб у тебя в голове, то кому до этого дело? Папаша же умудрялся увиливать от вопросов и разговоров, а только усмехался и куда-то спешил, спешил… Невесту никто не осмеливался беспокоить: ее одевали в спальной комнате, куда даже вынесли из залы зеркало. Из спальни доносились иногда обрывки замечаний дружек, одевавших невесту:

– Это, кажется, ничего… Галя, сюда еще булавочку одну… бант… Где же ленты… Подпуши, подпуши… Заколи выше, да выше же тебе говорят! Так… так… Пудра, да пудра рассыпалась…

Иногда из спальни выскакивала дружка, но с ней никто не успевал заговорить, ибо рот у нее занят булавкой и нужен был немедленно стакан воды, из-за чего она так поспешно и вышла. На лицах выскакивающих дружек была отражена какая-то тайна, проблескивала зависть, растерянность, а у некоторых из дружек, кто постарше, было выражение лица тех пассажиров, что опаздывают на поезд.

Иван Григорьевич ходил между гостей почему-то одетым в пальто и волновался, что так долго одевают невесту. Правда, для него было развлечение, – один за одним стали съезжаться еще гости, и гости все желательные. Например, приехал заведующий торговым отделом райсоюза – интереснейший человек, да и фамилия у него была оригинальная: Папиеров. Товарищ Папиеров интересен был по многим причинам: во-первых, он все отношения, какие поступали в торговый отдел, небрежно прочитывал и так же небрежно их распихивал по карманам; этими отношениями он пользовался и как папиросной бумагой, и в них себе завтрак заворачивал, вытирал отношениями пыль со стола и т. д.; во-вторых, товарищ Папиеров первым в Задонецке надел после революции фетровую шляпу, храбро став в ней в ряды демонстрации 12 марта, и третье, – товарищ Папиеров так умело обкрадывал райсельхозсоюз, что ни при старом правлении, ни при новом ни разу даже не попался.

Минут через десять приехал и агроном Вайнблут, но товарищ Вайнблут был прямой противоположностью товарищу Папиерову Когда приносили ему по разносной книге отношения, явно адресованные ему, то он, не читая их, долго доказывал принесшему, что он отношений категорически не возьмет, что, мол, отношения такая штука, что легко может затеряться, и что странно даже, что отношения эти пишут вообще. Разносчик доказывает резонно, что дело его маленькое: отнести и получить расписочку, а где агроном Вайнблут заденет это отношение, то это его, разносчика, совершенно не касается. Наконец разносчик, доведенный до белого каления упорством т. Вайнблута, без расписки выкладывает на стол, и сам без расписки уходит. Т. Вайнблут, крадучись, отношения читает, возмущается, перебирает их в руках и не знает, куда ему их задеть? То перепишет их номера себе в записную книжку, то заберет эти отношения, как драгоценность, и пойдет к бухгалтеру за советом, а в конце концов, начинает трогательно бухгалтера просить:

– Будьте любезны, Кирилл Мефодиевич, возьмите их к себе: у вас и папки есть, и все приспособления для них, – вы привычны с ними, – ну, а что я с ними буду делать?

– Но Рафаил Михайлович, ведь они адресованы в ваш отдел и по ним надо выполнять задания! – резонно отвечает Кирилл Мефодиевич.

– Н-да, но они могут затеряться…

В общем, целая мука т. Вайнблуту, пока он найдет-таки доброго человека, что возьмет отношения, понесет в правление на резолюцию, устно передаст т. Вайнблуту сущность резолюций, а отношения где-нибудь сохранит. Устных же резолюций Рафаил Михайлович не боялся, ибо они затеряться не могли – это не бумага, – исполняя точно и аккуратно, что в устной резолюции было сказано.

Уже перед самым отъездом поезда в церковь на венчание, приехали еще два агронома из своих районов, т. Дзюбик и т. Ковтиш. Им даже не пришлось вылезти из саней: они погнали своих потных лошадей за поездом, стараясь не отстать. Эти два агронома были люди молодые, товарищи Петра Степановича по институту, и служили первый год. Но они подавали надежды, были оба со способностями, беспартийные, но чудесные люди. Т. Ковтиш, Орест Евтихиевич, в первый же год начал расти в брюхе, как будто бы оно и ожидало своего времени, когда Орест Евтихиевич поступит на должность, чтобы начать свою карьеру. Об Оресте Евтихиевиче мы здесь распространяться не будем, может быть, мы еще с ним встретимся. А вот о т. Дзюбике надо несколько слов сказать, ибо на встречу с ним у нас нет надежд: он умрет от туберкулеза весной. Мы бы и о нем не писали, но надо же отметить человека где-нибудь, что он существовал, тем более, что никто даже не догадается написать некролог. Так вот, значит: т. Дзюбик окончил институт и отличался оригинальностью речи: у него в разговоре слово как бы догоняло и даже перегоняло следующее слово, что делало речь т. Дзюбика сбивчивой, мало понятной и часто малосодержательной, хотя говоривший всякий раз старался провести существенную мысль. Ну, да нечего нам долго останавливаться на т. Дзюбике, – все равно он умрет весной и не успеет в нашем произведении занять надлежащего места, как не успели пожить на этом свете.

Что это был за поезд! Нет, Иван Григорьевич прав, не признавая брак без венчания! На самом деле: нельзя же так незаметно жениться и выходить замуж, выходить замуж и жениться, как этого хотят коммунисты! Пойдешь в загс, запишешься, распишешься, дадут бумажонку – и дело в шляпе. Ну, конечно же, это чепуха… несолидно даже. То ли дело: на Иване Григорьевиче надет твидовый темно-синий костюм, пальто, шарф, гамаши новые и серая каракулевая шапка; он сидит чертом на санях, военная косточка, а лошади прут, прут, выбрасывая из-под копыт клочья снега. Зина немножко раньше уехала и другой дорогой, чтобы карачовцы не подумали, что жених и невеста едут с одного двора. На Зине – фата, белое платье, восковой венок, окаймляющий, правда, низковатый лобик, на ногах серые замшевые башмаки и такие же, серые, заграничного фильдеперса, чулки. Иван Григорьевич сознавал, что здесь принимают участие не только он, Иван Григорьевич, и Зина, но посмотрите: целая кавалькада!

– Хоть панику наведем, – так думал Иван Григорьевич, томно посматривая на карачовцев, высыпавших на улицу посмотреть небывалую свадьбу: в Карачовке были свадьбы простые, мужицкие, а это же поехали венчаться паны!

Самого венчанья и того, как поезд возвращался домой, мы, пожалуй, описывать не будем, ибо это читателя мало заинтересует. Правда и интересного-таки ничего не было, если не считать того, что Петр Степанович на пари взялся выдержать одной рукой венец от начала до конца венчания и что подруга Зины шепнула ей:

– Ты бы хотя бы для приличия заплакала, а то твой подумает, что ты с радостью за него замуж выходишь.

Зина, с трудом, правда, выжала слезу и хотела, было, подруге сделать какое-то замечание, но махнула рукой и решительно стала на коврик перед аналоем, и стала раньше Ивана Григорьевича, ибо твердо верила: если невеста станет первой на коврик, то муж будет у нее под башмаком, а не наоборот.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.