СЕМЬЯ, СЕМЬЯ

СЕМЬЯ, СЕМЬЯ

Был ли то благородный порыв или просто насущная необходимость, диктуемая безденежьем, но пожалел он о сделанном почти сразу же. Этот его визит в родные края иначе как кошмаром не назовёшь, разве что ещё бульварным фарсом. Перед отъездом из Парижа он выдал папаше Танги долговое обязательство на сумму в «две тысячи сто семьдесят четыре франка восемьдесят сантимов, равную стоимости приобретённых принадлежностей для живописи». Жизнь в Эстаке не заладилась уже с первых дней. Катастрофически не хватало денег. Луи Огюст, засевший в Жа де Буффан, словно дикий зверь в засаде, вёл себя отвратительно. По всей видимости, он что-то подозревал о греховной связи Поля. А о существовании внука? «Кажется, в Париже у меня есть внуки», — вроде бы как-то произнёс он. Сезанн оказался в отчаянном положении. Он написал Золя, попросил у него помощи: «Мои отношения с отцом резко обострились, так что я вообще могу остаться без содержания». Гроза разразилась из-за письма Виктора Шоке, которое Луи Огюст по свойственной ему привычке вскрыл: там упоминалось о «госпоже Сезанн и маленьком Поле». Сезанн пытался найти работу: «Я очень рассчитываю на твоё доброе отношение ко мне и прошу, если ты сочтёшь возможным, подыскать для меня какое-нибудь место в твоём окружении, ведь ты пользуешься таким влиянием». Через пять дней после первого письма Золя получил второе, совсем грустное: маленький Поль заболел, а старик собирается урезать содержание сына до ста франков в месяц.

Сезанн был не из тех людей, кто плачется на свою судьбу. И этот эпизод вызывает удивление: великий художник, обладавший редкой силой воли, когда дело касалось его творчества, дошёл до того, что просил денег у друга, потому что трепетал перед своим отцом. Он ещё просил Золя не писать ему такие толстые письма, поскольку последний раз ему пришлось доплатить 25 сантимов за дополнительную почтовую марку. Не сгущал ли он краски? Судя по всему, нет. В 39 лет, имея очень состоятельного отца, он прозябал в нищете. Хотелось бы верить, что Луи Огюст не осознавал всей тяжести положения, в котором оказался его сын, что он просто не желал отступать от своих принципов: он считал, что мужчина должен сам зарабатывать себе на жизнь, а Поль этим не озадачивался. Впрочем, Поль мог бы потребовать свою долю отцовского наследства, поскольку перед тем, как отойти от дел, тот отписал всё своё имущество детям. Но он даже не подумал об этом. Чистая душа!

Маленький Поль был болен, госпожа Сезанн тоже, причём, видимо, серьёзно. Работал Сезанн в Эстаке, семью поселил в Марселе на улице де Ром, а сам жил в Эксе. Ему без конца приходилось мотаться между этими тремя пунктами. Думал ли он о том, чтобы расставить все точки над «i»? К чему было упорствовать в молчании, ломать эту жалкую комедию, когда окружающие если и не знали всей правды, то догадывались о ней? Он шёл на разные хитрости, чтобы скрыть, что его семья в Провансе. Вот уже три года, как между Эксом и Марселем существовало железнодорожное сообщение. Сезанн, по его выражению, «улизнул» из отцовского дома, чтобы навестить больного ребёнка. Перепутав расписание, он опоздал на последний поезд в обратную сторону. О ужас: теперь он не успеет домой к обеду! И он отправляется в путь пешком. Между Марселем и Эксом 30 километров. Для Поля это расстояние — сущий пустяк. Он привык к долгим прогулкам, а тут какие-то 30 километров! «Я опоздал на час», — написал он Золя.

Но для Луи Огюста любой предлог был хорош. «От разных людей он слышал, что у меня есть ребёнок. Он устроил за мной настоящую слежку и хочет лишить меня сына». Луи Огюст превратился в кровожадное чудовище, пожирающее собственных детей, словно сошедшее со страниц какой-нибудь древнегреческой трагедии или страшной сказки. «Слишком долго объяснять тебе, что он за человек; но поверь мне на слово: в его случае внешность действительно обманчива». Сезанн на час опоздал к обеду. Всего на час. Луи Огюст устроил жуткий скандал: на голову Поля посыпались претензии, подозрения, мелочные и злые упрёки. Остальные члены семьи тихо сидели, всё это слушая и не смея открыть рта. Вот вам пример добропорядочного семейства со своими скелетами в шкафу — отвратительное узилище душ, рассадник доводящих до безумия неврозов. Чужой человек сразу же поставил бы Луи Огюста на место, ткнув носом в его собственное дерьмо, но его близкие и пикнуть не смели супротив него. «Прошу тебя послать Гортензии 60 франков», — пишет Сезанн Золя. В мае, июне, июле, августе — всё та же просьба. Золя великодушно помогает другу. «Моё добрейшее семейство — впрочем, вполне подходящее для несчастного художника, который не сумел сделать за всю свою жизнь ничего путного — возможно, несколько скуповато, но это не слишком большой грех, а в провинции это вообще за грех не считается». Красиво сказано.

Если бы ещё рядом с ним были достойные собеседники! Но вокруг оказывались одни кретины… или почти одни. «Как-то, — пишет он Золя 14 апреля 1878 года, — я ехал в Марсель в компании г-на Жибера. Он из тех людей, кто всё прекрасно видит, но видит глазами учителя. Там, где железная дорога проходит недалеко от дома Алексиса, на востоке открывается потрясающий вид: Сент-Виктуар и скалы, возвышающиеся над Борекёем. Я заметил: “Какой великолепный вид!” А в ответ услышал: “Линии слишком извилистые”. И это человек, — подводит итог Сезанн, — который, пожалуй, лучше всех разбирается в искусстве и больше всех уделяет ему внимания в нашем городе с населением в двадцать тысяч душ»[166].

Даже Марсель, где тайно проживает Гортензия с маленьким Полем, больше не заслуживает его похвал. В письме Золя от 28 сентября 1878 года он пишет: «Марсель — это французская столица прованского масла, как Париж — сливочного: ты даже представить себе не можешь степени дикости и самоуверенности местных жителей, ими движет лишь один инстинкт — инстинкт наживы; говорят, что они много зарабатывают, но красотой никто из них не отличается — правда, развитие путей сообщения способствует сглаживанию характерных черт внешности людей. Через несколько сотен лет станет совсем неинтересно жить, всё вокруг будет усреднённо-одинаковым. Но пока то немногое, что ещё осталось, радует сердце и глаз…»[167]

В Эксе он тоже не находит себе покоя: «Школьники из Вильвьея, проходя мимо меня, обидно обзываются. Мне надо бы подстричься, видимо, мои волосы слишком уж отросли». Его жизнь, как он пишет, «начинает походить на водевиль Клервилля[168]». В перехваченном Луи Огюстом письме хозяина парижской квартиры, которую снимал Поль, говорилось о неких «посторонних лицах», и банкир решил, что его сын «укрывает у себя в Париже каких-то женщин». На самом же деле Сезанн оставил ключ от квартиры знакомому сапожнику, который поселил в ней своих родственников, приехавших в Париж на время проведения там Всемирной выставки. Но Луи Огюсту кругом виделось зло, в том числе и в собственном сыне — этом развратнике, строящем из себя целомудренность. В сентябре — новая тревога: в Жа де Буффан пришло письмо, адресованное Гортензии её отцом. «Можешь себе представить, что тут было», — пишет Поль Эмилю. Ад кромешный.

А если это была всего лишь стариковская ревность, комплекс фрустрации? В конце сентября случилось нечто неожиданное: Луи Огюст, ещё довольно крепкий старик, вдруг влюбился. «Папа дал мне в этом месяце 300 франков. Неслыханная щедрость. Мне кажется, что он положил глаз на одну симпатичную горничную, что работает в нашем доме в Эксе». Итак, Луи Огюст стал жертвой синдрома Виктора Гюго, большого любителя субреток. Говорите, жизнь страшная штука? Но порой она превращается в приятную любовную интрижку.

В довершение всех бед этого трудного для Сезанна 1878 года Гортензии срочно понадобилось уехать на некоторое время из Прованса в Париж. Причины её поездки не совсем ясны. Неотложные семейные дела? Необходимость повидаться с близкими или обеспечить уход за заболевшим родственником? Может быть, желание просто передохнуть? Атмосфера, в которой Гортензия жила в Марселе, была для неё слишком тягостной, затянувшийся водевиль всё больше походил на унизительную игру в прятки. Гортензия чувствовала неприязнь к себе со стороны матери и сестёр Поля, хотя госпожа Сезанн сразу же искренне полюбила внука. После отъезда Гортензии Поль живёт с сыном в Эстаке и всё время дрожит, боясь, что отец неожиданно нагрянет туда. Как назло, осень выдалась дождливой и не располагала к работе на пленэре. Сезанну приходилось сидеть в доме у разведённого огня вместе с непоседливым Полем-младшим. «Он просто несносен, — пишет художник в январе Виктору Шоке, — мы ещё с ним нахлебаемся!» Он в третий раз перечитал книгу, которая произвела на него огромное впечатление, — «Историю живописи в Италии» Стендаля. «Нить рассуждений автора столь тонка, что часто ускользает от меня, я это чувствую, но сколько интересных историй он рассказывает и сколько реальных фактов сообщает!» — делится он с Золя.

Гортензия наконец-то вернулась. «В Париже у неё была какая-то интрижка, — добродушно замечает Сезанн в другом письме к Золя, от 19 декабря[169]. — Я не хочу доверять эту историю бумаге, расскажу тебе её по возвращении, правда, в ней нет ничего особо интересного». Итак, мы остались с носом. Больше об этой «интрижке» нигде не упоминается. Флирт? Нечто большее? Или вообще что-то другое? Во всяком случае, Сезанн реагирует не как влюблённый мужчина, а как мальчишка, которому хочется рассказать забавную историю своему другу Золя. Муки ревности ему явно были незнакомы. Видимо, для этого ему нужно было всё ещё любить Гортензию, если он вообще когда-либо её любил.

Это был период колебаний, сомнений и разочарований. 19 января 1879 года Сезанну исполнилось 40 лет. Он чувствовал себя загнанным в угол. Из его переписки с Виктором Шоке мы узнаём, что в начале года он интересовался, каким образом можно переслать из провинции картину на Салон. Он утверждал, что это нужно «одному его другу». Странно. Кто был этим «другом»? Он сам? А может быть, Ахилл Амперер, с которым Сезанн вроде бы вновь стал видеться в Эксе? Амперер по-прежнему прозябал в нищете, его висение на трапеции роста ему не прибавило; на жизнь он зарабатывал чем и как придётся, часто его видели возле университета и собора Святого Спасителя, где он околачивался, предлагая студентам собственного изготовления рисунки порнографического содержания, сюжеты для которых ему подсказывало его богатое воображение.

А Сезанн, по правде говоря, оказался на распутье. Он вновь решил попытать счастья на Салоне, куда пока так и не смог пробиться, а посему не хотел рисковать, экспонируя свои работы на выставке импрессионистов 1879 года, не без оснований полагая, что его присутствие там окончательно закроет перед ним двери Салона. Из письма Камиля Писсарро от 1 апреля 1879 года ясно, что Сезанн отказался-таки от участия в ней. Немаловажную роль тут сыграло и то, что он не считал себя импрессионистом, успех которых был уже не за горами; он был просто Сезанном.

Автопортрете мольбертом. 1885–1887 гг.

Портрет Луи Огюста Сезанна, читающего «Л’Эвенман». 1866 г.

Увертюра к «Тангейзеру». 1868 г.

Дом повешенного в Овере. 1872–1873 гг.

Современная Олимпия. 1873–1874 гг.

Мост в Менси. 1879 г.

Гора Сент-Виктуар. 1885–1887 гг.

Вид Сент-Виктуар с Дороги Лов. 1902–1904 гг

Автопортрет на розовом фоне. 1875 г.

Мадам Сезанн в оранжерее. 1890–1892 гг.

Купальщицы. Фрагмент. 1899–1906 гг.

Бибемюские каменоломни. 1895 г.

Озеро Анси. 1896 г.

Вид на Эстак в окрестностях Марселя. 1882–1883 гг.

Дом и деревья в Жа де Буффан. 1889–1890 гг.

Портрет Амбруаза Воллара. 1899 г.

Игроки в карты. 1890–1892 гг.

Хризантемы. 1896–1898 гг.

Старуха с чётками. 1895–1896 гг.

Натюрморт с черепом. 1895–1900 гг.

Натюрморт с драпировкой и кувшином. Около 1899 г.

Пьеро и Арлекин (Марди Гра). 1888 г.

Не он один проявил подобную сдержанность в отношении готовящейся выставки импрессионистов. В воздухе по-прежнему витала идея создания новой школы или движения, а истинный художник всегда одиночка, он — индивидуальность. К великому неудовольствию Дега, предпринявшего массу усилий, чтобы эта выставка всё-таки состоялась, и вложившего в это дело собственные средства, Моне, Сислей и Ренуар решили в ней не участвовать, дабы не раздражать жюри Салона. Моне и Ренуар будут на него допущены, Сислей — нет. Сезанн, естественно, тоже.

Хотя он даже не погнушался пойти на поклон к супостатам. Подавив стыд, он обратился к Гийеме, ставшему в Салоне своим, с просьбой замолвить за него словечко. Правда, никаких компромиссов и уступок в эстетическом плане он делать не собирался. И «жестокосердные судьи» вновь завернули его картины. Они безжалостно подвергли его «сухому гильотинированию». Той же весной Сезанн уехал в Мелюн.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.