ВТРОЁМ В ПАРИЖЕ!

ВТРОЁМ В ПАРИЖЕ!

Сезанн приехал не один. Луи Огюст, взяв с собой дочь Марию, тоже отправился в путешествие, чтобы проводить своего мальчика до места. Он хотел лично всё увидеть, оценить обстановку. Кроме того, с Парижем у него были связаны воспоминания о молодых годах… Он с дочерью отбыл обратно спустя два дня, положив Полю содержание 150 франков в месяц. Ровно столько, чтобы не умереть с голоду. Что до любовных утех, то Поль вряд ли решится на какую-нибудь интрижку. Поселился он в меблированных комнатах на улице Фёйантин.

Париж Сезанна ошеломил. Империи Баденге[47] было десять лет. В ней правил дух предпринимательства и наживы, а также желание взять от жизни всё, что только можно. Пройдёт ещё десять лет, и Золя в своём романе «Добыча» выведет в утрированном виде этот коррумпированный и пошлый мир аферистов, сколотивших состояния на сомнительных сделках и махинациях с земельными участками. Это было время, когда барон Осман[48] перекраивал Париж, сносил старые, грязные кварталы, в которых ютился неблагонадёжный люд, и прокладывал прямые, широкие проспекты, тут же застраиваемые роскошными особняками. Главной целью этой перестройки было освободить центр Парижа от простолюдинов и превратить французскую столицу в крупный современный город, блеск которого ослепит весь мир. Нувориши не стеснялись выставлять напоказ своё богатство, а красотки не стеснялись выставлять напоказ свои прелести, охотясь за нуворишами. Куда ни кинь взгляд — всюду была стройка, сравнимая по размаху с египетскими пирамидами, а модные кафе и рестораны были забиты разными сомнительными личностями, наперегонки сорившими деньгами.

Сезанн был оглушён. Сонное царство Экса осталось где-то там, далеко. Здесь же был настоящий Вавилон — роскошь, разврат и непрерывный шум. И Золя, прозябающий в беспросветной нищете в каморке с такими тонкими стенами, что там был отчётливо слышен каждый звук, доносившийся из дешёвого борделя по соседству. Первую свою встречу в Париже друзья пошли отметить в ресторанчик на улице Фоссе-Сен-Жак. Знакомство со столицей вылилось у Сезанна в приступ дантова гнева: в ресторане на столе не оказалось оливкового масла! Но надо было спешить: бежать в Лувр и Люксембургский музей «объедаться» живописью. Сезанн поражён! Что же он там открыл для себя? То, что ему было абсолютно недоступно, и тех, чьим путём — хвала Всевышнему! — он никогда не пойдёт: Кабанеля, Мейсонье, Жерома[49], этих официально признанных столпов академизма, которые тем не менее произвели на него сильнейшее впечатление. «Это потрясающе, ошеломляюще, сногсшибательно!» Восхищение? Зависть? Нотка уже пробивающейся иронии? Побывали два друга и в Версале. Сезанн почувствовал прилив вдохновения. У него проснулось желание взяться за кисть, причём как можно быстрее. Вскоре он принимается за работу и записывается в частную академию Сюиса.

Любопытным заведением была эта академия папаши Сюиса, бывшего натурщика, открывшего собственную художественную мастерскую. Место для неё он выбрал на острове Сите, на углу набережной Орфевр и бульвара дю Пале. Мастерской этой давно уже нет и в помине. Она представляла собой огромный зал: грязный, прокуренный, плохо освещённый. Это была именно мастерская, а никакая не академия, как следовало из её названия. Художников там ничему не обучали, они просто могли пользоваться помещением, где за скромную плату писали этюды с живой натуры. Самые великие художники оттачивали там своё мастерство: Курбе, Делакруа[50]… Первые три недели месяца художникам позировал натурщик, четвёртую — натурщица. Академия Сюиса была не просто удобным местом для работы; она была местом интересных встреч, там пересеклись пути многих из тех, кто в последующие десятилетия будет определять основные тенденции в живописи. Заходил туда Эдуар Мане[51]. В тот год, накануне своего тридцатилетия, ему удалось, наконец, выставить свои картины в Салоне[52]. Бывал там и молодой, подающий большие надежды художник, «самый лучший глаз» — Клод Моне, только что вернувшийся из Алжира, где проходил воинскую службу. Захаживал туда и Камиль Писсарро[53], он был несколько старше основной массы завсегдатаев мастерской Сюиса — разменял уже четвёртый десяток — и отличался искренней добротой к людям, являлся на редкость великодушным и дружелюбным человеком.

Сезанн чувствовал себя в этой компании не слишком уютно, он сильно робел и сам же из-за этого злился. Чересчур много новых лиц и пустой болтовни. А болтовня Сезанна утомляла. Помимо всего прочего мастерская Сюиса была этаким клубом бунтарей — во всяком случае, недовольных своим положением художников. Они высмеивали Салон, куда допускались только работы, выдержанные в классическом стиле, но при этом каждый мечтал пробиться туда, ибо путь официального признания был единственной возможностью громко заявить о себе. Они критиковали империю с её авторитаризмом и пошлостью, иронизировали над царившей в Париже лихорадочной жаждой наживы.

В мастерской Сюиса Поль познакомился с очень любопытным персонажем, своим земляком Ахиллом Амперером. Обладатель столь звучного имени был горбатым карликом, чьё уродливое тело венчала — такой вот каприз природы! — великолепная голова с мушкетёрской бородкой, а главным украшением его лица были чёрные, как маслины, блестящие глаза. Этот коротышка являл собой сгусток энергии. Ахилл, чьи амбиции и спесь по масштабам не уступали его уродству, мечтал лишь о славе. В нём уживались денди и чудовище. Спустя десять лет Сезанн напишет его портрет, одну из самых сентиментальных своих картин. Амперер изображён сидящим в огромном кресле, ноги его, не достающие до земли, стоят на деревянном ящике. Взгляд Ахилла, мечтательный и одновременно сосредоточенный, направлен куда-то вбок. Его тоненькие ножки обтянуты розовыми панталонами. Портрет пронизан трагизмом: его персонаж с безвольно повисшей рукой выглядит трогательно и потерянно. Но яркие, кричащие краски, выбранные художником, словно перечёркивают это впечатление: синий халат, красный галстук — праздничные, торжественные цвета. Амперер не только подобен Христу на Голгофе, он ещё и король на троне… Любимым сюжетом этого уродца, любимым объектом его творческого порыва было женское тело. Каждый день, отвисев час на трапеции в надежде увеличить таким образом свой рост, он без устали рисовал женскую грудь, женские бёдра и все остальные прелести, к которым мог прикоснуться только так и никак иначе. Будучи на десять лет его моложе, Сезанн никогда не пересекался с Амперером в Эксе, хотя тот за несколько лет до него тоже посещал школу рисования папаши Жибера. Ко времени их встречи в Париже Амперер уже жил там около четырёх или пяти лет, перебиваясь случайными заработками, борясь с нищетой, мучаясь неудовлетворёнными по причине своего уродства желаниями и черпая силы в неуёмной любви к живописи. Поль и Ахилл сразу же распознали друг в друге родственные души и сблизились. Они вместе бродили по Лувру, представляя собой странную пару, спорили, ругались и мирились. Сезанн боготворил Делакруа, а Амперер считал его маляром и признавал только Тинторетто[54]. Ну и что из того? Зато с Ахиллом Поль мог на равных говорить о живописи, не то что с Эмилем Золя, который ничего в ней не смыслил, ничего толком не видел, а художественным критиком стал по необходимости, дабы помочь своим друзьям-художникам; его дурной вкус сильно раздражал Поля, и в результате всё это обернулось катастрофой.

Несмотря на все парижские встречи, на всю эту живопись вокруг него, Сезанн вскоре впал в настоящее отчаяние. Ему так многому надо учиться, он не в состоянии это одолеть. Он совсем захандрил. В Эксе Поль мечтал о Париже, три года бился за то, чтобы поехать туда, а в Париже заскучал по Эксу, мечтал вернуться домой, к семье, к спасительному теплу домашнего очага. И так будет продолжаться всю его жизнь. Он постоянно будет метаться между Парижем и Провансом. «Покидая Экс, я надеялся распрощаться с вечно одолевавшей меня тоской. В результате поменял лишь место, тоска и туда за мной последовала». Золя сердился, пытался убедить друга в том, что он не прав, хотел верить, что их праздник ещё можно спасти. Поведение Сезанна, этого капризного сынка богатых родителей, возмущало Эмиля, ничего не имевшего за душой, бившегося за каждый грош, чтобы выжить и добиться успеха. Он изо всех сил старался развлечь Поля, а тот, как рак-отшельник, не желал вылезать из своей ракушки. Ох уж это пустословие Эмиля, хлопанье крыльями подобно наседке, навязчивая забота и желание «захомутать» его, Поля! Когда дело касалось его лично, Сезанн никого и ничего не слушал.

«Доказать что-либо Сезанну, — писал Золя Байлю, — то же самое, что заставить башни Нотр-Дам плясать кадриль. Он может сказать “да”, но и пальцем не шевельнёт после этого… Он словно вырублен из цельного куска твёрдого и неподатливого материала; его невозможно согнуть, невозможно добиться от него никакой уступки. Он даже не желает обсуждать свои планы и мысли, он ненавидит любые дискуссии, во-первых, потому что разговоры его утомляют, а во-вторых, он боится, что ему придётся изменить своё мнение, если собеседник окажется прав… И при всём том он самый лучший парень на свете»[55].

Золя очень дорожил их дружбой и всячески старался её поддерживать. Поль же продолжал хандрить, избегал общения, ел себя поедом, считал полным неудачником. Луи Огюст всё рассчитал правильно: он дал сыну возможность повариться в собственном соку и на опыте убедиться в собственной никчёмности. Поль уезжает из Парижа, можно сказать, бежит оттуда и находит пристанище в Маркусси, в департаменте Сена-и-Уаза. Золя в отчаянии, он клянёт друзей за их неверие в свои силы. Сам он не собирается отступать, он не предаст идеалов юности, не свернёт с той дороги, которую давно избрал для себя. Но, Боже милостивый, как же это непросто!

В августе Сезанн возвращается из Маркусси слегка воспрявший духом. Казалось, он решил изменить своё поведение и отныне по пятам следует за Золя. Но при этом чаще, чем обычно, заговаривает о своём возвращении в Экс: образ отца будто тянет его к себе, завораживает, тенью нависает над ним; Поля гнетёт и пугает недовольство Луи Огюста, не ослабляющего давления на сына. Сезанн чувствует себя опустошённым, обескровленным, он не видит для себя другого пути, кроме возвращения в Экс: он займётся там каким-нибудь делом, неважно каким, и окончательно порвёт с этой чёртовой живописью, терзающей его душу и выворачивающей наизнанку внутренности. Золя решается на последнюю хитрость — просит Поля написать его портрет. Тот с воодушевлением откликается на просьбу друга и хватается за кисти. Эмиль терпеливо позирует и старательно, словно ходячая добродетель, подбадривает Поля, у которого явно ничего не получается. Всё, решено, с этим пора кончать! Поль в ярости рвёт в клочья портрет Золя и швыряет свои вещи в чемодан. Спустя несколько дней Луи Огюст с радостью, в которой явно сквозит ирония, принимает сына в свои объятия. Первый визит Поля в Париж завершился, продлизшись полгода.

* * *

Поль был юношей романтичным, ему очень хотелось верить в собственную исключительность. Но при этом он желал быть как все. Он с радостью вновь оказался рядом с матерью, двумя сёстрами и торжествующим отцом. Тот всем своим видом словно говорил: «Я же тебя предупреждал!» Поль не стал перечить. Возможно, его поведение было вполне искренним. Он согласился приступить к работе в банке отца, который рассчитывал на то, что в будущем сын станет настоящим денежным воротилой. Каждое утро Поль появлялся в пыльной конторе банка «Сезанн и Кабассоль» на улице Булегон, выписывал столбиком цифры, осваивал сухой язык финансов и приобщался к тоскливой реальности того мира, где говорят только о деньгах и о том, как их лучше заработать, иными словами, каким способом лучше облапошить соплеменников. На Сезанна всё это наводило смертную тоску. Он ничего в этом не смыслил. Скучища, да и только! И его мысли вновь обращаются к Парижу. Как же там было замечательно: столица, академия Сюиса, музеи, сумасбродный коротышка Ахилл Амперер и бедолага Золя. Как он там, его друг Эмиль? Что-то давненько от него нет никаких новостей. Байль тоже теперь жил в Париже. Этот «яйцеголовый» поступил-таки в Высшую политехническую школу. Всё же Поль сделал большую глупость, так быстро удрав из столицы. Может быть, он и правда всего лишь неуравновешенный тип, слабак, маменькин сынок и неудачник? Он использовал любую возможность, чтобы удрать за город, и подолгу бродил в одиночестве по окрестностям Экса.

Ведь сын патрона может себе позволить некоторые послабления в работе. А патрон всё это видел, но пока молчал, не зная, что предпринять. Поль опять взялся за свои кисти, это было сильнее его. Он даже купил себе новые краски и холсты и возобновил занятия в школе рисования. Он стал бывать у Нумы Коста, а на банковском гроссбухе начертал такое вот ироничное двустишие:

Сезанн-банкир глядит с отчаяньем во взоре,

Как сын художником становится в конторе.

Луи Огюст почувствовал, что проиграл, понял, что на сей раз уже не сможет помешать сыну идти тем путём, который тот для себя избрал. Деньги и цифры абсолютно не интересовали Поля; что ж, как говорится, осла пить не заставишь, если он не хочет. А вот в школе рисования Сезанн стал своего рода мэтром. Он написал несколько очень удачных этюдов с обнажённого натурщика. Можно не разбираться в искусстве, но нельзя не принимать в расчёт очевидные вещи. Что ни говори, но дураком Луи Огюст никогда не был и порой совершал удивительные поступки: он приказал оборудовать в Жа де Буффан мастерскую для Поля, в ней даже пробили новое окно, чтобы было больше света. Теперь Сезанн мог более или менее сносно пережить эту зиму 1862 года в родном Провансе, тогда как его друг Золя стучал зубами от холода в своей жалкой каморке в Париже. Зато, когда в своих романах ему придётся описывать нищету, он не понаслышке будет знать, что это такое: «Я даже думаю, что страдания закалили меня. Я стал лучше видеть и слышать. Стал понимать то, чего раньше понять не мог»[56]. Он тоже на свой лад продвигался к избранной цели, расплачиваясь за это очень дорогой ценой — собственным здоровьем.

В поисках работы Золя прибился к группе начинающих журналистов, издававших сатирический листок «Лё Травай», в котором они клеймили позором империю, за что даже попали под надзор полиции. Руководил группой молодой человек крайне левых взглядов Жорж Клемансо[57]. Этот честолюбивый уроженец Вандеи, печатавший в своей газете самые сальные шутки и не чуравшийся злобных выпадов и двусмысленностей, уже тогда был неисправимым ловеласом и имел задатки лидера, способного повести за собой массы. Он был убеждённым атеистом, поэтому идеалистические стихи Золя порой вызывали у него усмешку. Но, будучи человеком великодушным и прозорливым, он сразу разглядел у этого присюсюкивающего новичка темперамент. Золя же не привередничал: пусть «Лё Травай» далеко не лучшее издание и его не жалуют власти, но ради известности и славы нужно использовать любые средства. Сезанна Эмиль вырвал из своего сердца: Поль отрёкся от идеалов их юности, стал благоразумным малым, все его прекрасные мечты развеялись как дым, оказались капризом избалованного ребёнка. Ну как можно быть такой посредственностью, как можно в 20 лет предавать свои идеалы? Золя не знал, что Сезанн вновь рьяно взялся писать картины. В январе 1862 года — о чудо! — Эмиль получил от друга письмо: Поль собирался в марте опять приехать в Париж. Золя тут же хватается за перо, чтобы выразить Сезанну свою радость, свои дружеские чувства. У Эмиля нежное, любящее сердце. Он думал, что потерял друга, но тот возвращается, и Золя растаял: «Дорогой мой Поль, я так давно не писал тебе, сам даже не очень понимаю, почему. Париж ничего не дал нашей дружбе; может быть, чтобы весело жить, ей необходимо солнце Прованса? Охлаждение наших отношений, по всей видимости, произошло из-за какого-то злополучного недоразумения…»[58]

В любом случае, Сезанн всё про себя понял. Его больше не удастся поймать, взывая к разуму. Теперь-то он себя знает. Он трусливый, нервный, неотёсанный, он ни в чём не может достойно проявить себя, у него вредный характер и малопривлекательная внешность, ему вряд ли уготовано стать сердцеедом, как какому-нибудь завзятому щёголю. И что же ему остаётся? Быть самим собой и писать картины. Он вернётся в Париж, но никогда, никогда не отречётся от Экса. Это он тоже понял: ему был необходим Экс с его светом, резкими, контрастными очертаниями предметов, яркими красками, обретающими на полотнах нужную форму, когда он накладывал их толстым слоем на холст. Ему требовался ад, чтобы он мог лучше оценить рай: рай и ад — это Экс и Париж, Париж и Экс. Он всё оттягивал свой отъезд из дома. Пока не был готов к нему, собирался с силами. Он не вынесет нового провала.

Золя терпеливо ждал. Его финансовое положение слегка поправилось. Он устроился на работу к издателю Ашетту упаковщиком в экспедицию. Вскоре, по заслугам оценив способности Эмиля, его перевели в отдел рекламы. Это была хорошая школа для человека, желающего подняться по карьерной лестнице. Но труд скромного наёмного работника не приносил Золя особого удовлетворения, он навёрстывал своё по вечерам: писал, писал свои книги. Он начал работать над «Исповедью Клода», это ещё не очень зрелое и несовершенное по форме произведение было во многом автобиографичным и несло на себе отпечаток пережитой Золя нищеты. Летом 1862 года Эмиль провёл несколько недель в Эксе подле Сезанна, который работал над картиной (чтобы сделать приятное другу?) «Вид на Инфернетскую плотину», построенную по проекту отца Золя.

Сезанн готовился к новой поездке в Париж вопреки сопротивлению семьи. Мать, сёстры, отец — все были против отъезда Поля. Но он держался молодцом. Он едет сдавать вступительный экзамен в Школу изящных искусств. Тему конкурса уже объявили: «Витрувия взывает к сыну своему Кориолану[59]». Сюжет вполне в духе «старых крабов», поборников официального искусства. Как же всё это было далеко от сочных красок и яркого света Инфернетских гор, но, коль скоро это необходимо… В ноябре 1862 года Сезанн вновь в Париже.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.