Перипетии в прозе и поэзии
Перипетии в прозе и поэзии
Наверное, я излишне болезненно воспринимаю критику творчества Некрасова. Допуская, однако, что вообще-то критиковать его ох как есть за что! Но местами и изредка!
Ну а рассуждать о художественных достоинствах или недостатках его книги «В окопах Сталинграда» позволено, на мой взгляд, лишь людям с филигранной компетенцией и безукоризненной непредвзятостью. Не говоря о вкусе!
Мы не раз говорили с Виктором Платоновичем о советской критике. Об эмигрантской – тоже, но гораздо реже.
В нарушение законов статистики Некрасову на критиков в основном везло, но иногда, как говорят картёжники, он крупно попадал. И на него набрасывался дурак или дура, а то и невежда.
Вика как-то пошутил, что наглый критик – как подвыпивший сосед в электричке. Проникшись к тебе интересом и желая добра, рассказывает он тебе какую-то поучительную, на его взгляд, историю. Или толкует, как надо жить. Все пассажиры сидят в полном безразличии, ты одуреваешь, а попутчик, напротив, злорадно закатывает глазки и пожимает губы. И говорит, и высказывает своё мнение. А ты не знаешь, что делать.
И выяснилось, что даже через двадцать лет после смерти у Некрасова могут быть литературные хулители. Один из них возник внезапным пузырём на с виду невинной глади омута московского журнала с престижным названием. Пузырь являл собой плод трудов некоей московской критикессы. Тётенька прочла однотомник Виктора Некрасова, граждански разгневалась и решила многостранично обругать его.
Дескать, что в нём нашли, в Некрасове-то?! Ничего особенного, определённое дарование просматривается, но всё написанное им – ерунда. «В окопах Сталинграда»? Средненько! Были книги о войне и получше, и пооткровеннее.
Наверное, были, поверим нашей даме, знатоку, надо полагать, военной литературы. Только «Окопы» написаны в 46-м году, а всё остальное – уже после шестидесятого…
«Кира Георгиевна»? Скукотища! Рассказы, повести, статьи? Ничего примечательного! Укладываются в русло пропаганды «Радио Свобода». Особенно она оскорбилась нападками Некрасова на КПСС: как это так, сказать, что двадцать миллионов членов партии не верили в коммунизм! Инсинуация! Её дедушка, например, верил. И ничего, дожил до старости, не убили соратники по правому делу! Травили евреев в 47-м? Клевета! Опять же, дедушка говорил, что ни одного уволенного на его кафедре не было.
А сам-то Некрасов не брезговал общением со всякими украинскими националистами, барахтался, мол, в дурном окружении! И в Бабий Яр понесла его нелёгкая, сидел бы лучше дома и помалкивал! Вон сколько русских там погибло, а он о них ни слова, всё о своих евреях!
Буду откровенен. Совершенно не важно, что думает о Некрасове критикесса, широко известная в Марьиной Роще, как сказано у классиков. Гораздо интереснее, что он подумал бы о ней. Но его нет, он давно умер…
Старый друг Некрасова писатель Леонид Волынский спросил как-то, ни к кому специально не обращаясь:
– Кто мне скажет, почему это все роддомы в Москве названы именами никогда не рожавших старых большевичек? Клары Цеткин, Розы Люксембург, Марии Ульяновой, Надежды Крупской, а то и вовсе кровожадной твари – Землячки?
С тех пор у нас в семье «никогда не рожавшая большевичка» непременно вспоминалась, когда кто-то совался в разговор со своим мнением об абсолютно ему малопонятных вещах.
Вот и сейчас – прорезалась ещё одна никогда не рожавшая старая большевичка!
Но вернёмся к Виктору Платоновичу.
Я был очевидцем редкого момента. Вика вслух читал стихотворение. За исключением стихов Сосо Джугашвили, такое случалось, прямо скажем, нечасто.
Чудесное, грустное, написанное Наумом Коржавиным в Бостоне и помещённое в эткиндском альбоме, стихотворение со старанием и выражением читалось за вечерним чаем:
Куда летишь ты, птица-тройка?
К едрёной матери лечу!
Дальше уже обычным голосом:
А мы сидим. И зависть прячем
К усталым сверстникам своим.
Летят! Пускай к чертям собачьим!
А мы и к чёрту не летим.
И, давней нежностью пылая
К столь давней юности твоей,
Я одного тебе желаю
В твой заграничный юбилей.
Лишь одного, коль ты позволишь,
Не громкой славы новый круг,
Не денег даже, а того лишь,
Чтоб оказалось как-то вдруг,
Что с тройкой всё не так уж скверно,
Что в жизни всё наоборот,
Что я с отчаянья неверно
Отобразил её полет.
Вика посмотрел на меня и покачал головой, мол, ничего себе, как Эмка разрюмился! Когда он читал эти стихи в Бостоне, они с ним чуть не всплакнули! Выпив предварительно, как же иначе…
Любил ли Некрасов стихи? Довольно часто слушал. Бывало, и с удовольствием.
Но я не припомню, чтобы он в Париже собственноручно купил книжку стихов. Кроме, естественно, Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Ещё Мандельштама, Твардовского и Бродского. Поэтических томиков стояло на его полках немало, но все подаренные авторами. Вспоминал он о стихах украинских поэтов Мыколы Бажана, Максима Рыльского и особенно молодого Павла Тычины – очень хвалил. Цитировал строки Фета, Бальмонта, Маяковского, Курочкина. Упоминал стихи Ахматовой, Волошина…
Это кого я вспомнил.
Чтоб сделать приятное, ему читали свои стихи Булат Окуджава, Юлий Ким, Геннадий Шпаликов, Белла Ахмадулина, Давид Самойлов, Александр Межиров, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Александр Галич…
Читали в моём присутствии, на счастье!
Вознесенский, Межиров, Ахмадулина, ну и, конечно, Окуджава, отложив дела и выкроив вечерок, всегда встречались с Некрасовым, когда были в Париже. Всегда! И вдобавок звонили по нескольку раз, просто пару минут поболтать.
Московский приятель Некрасова, поэт Евгений Евтушенко, сто раз приезжая в Париж, никогда не звонил и никакой тяги к контактам не проявлял. Для меня это необъяснимо. Что между ними произошло? Мне тогда казалось, что Евтушенко всерьёз опасался встречи с Викой.
А Некрасов, скажут мне, почему он не проявлял инициативы?
Ну, его-то, думаю, понять можно! Он вначале сдерживался, пугливо оглядывался даже, боясь навредить приезжим своей компанией. Позже осмелел, сам названивал приезжавшим, бежал общаться. Но не с Евтушенко! Загадочная для меня стена между ними постоянно как бы росла и упрочнялась…
Многие эмигранты, а ещё больше москвичи в те времена злословили, что властитель душевных порывов моей молодости, потрясавший талантом наше воображение поэт Евгений Евтушенко был у советской власти вроде дежурного витринного вольнолюбца.
Причём не в раннем своем периоде, когда заботятся о карьере и пробиваются в люди, а в расцвете славы, достигнув лавров и получив от властей все мыслимые советские пироги и пышки. Будучи ярко талантливым, как, не скрываясь, утверждал Некрасов. Утверждал, рискуя быть обвинённым в дурном вкусе!
Кстати, а как писал сам Некрасов в эпоху социалистического реализма?
Во-первых, перечтя все его написанные в Союзе произведения, – их не так много, – я нигде не наткнулся ни на восхваление советской власти, ни на барабанное подхалимство под видом комсомольского эпоса, ни на мужественное сюсюканье о великих стройках, ни на сахариновую фуйню, называемую революционной романтикой. Везде Виктор Платонович старался быть сдержанным – происхождение обязывает, как говорят французы.
А у Евтушенко один стоящий стих окантовывался десятками сладостных поцелуев в задницу власти – опять же по словам Некрасова.
За десять лет эмиграции Некрасов ни разу не написал о Евгении Евтушенко. В Америке он пошел на выступление поэта, как без иронии говорили, на концерт Евтушенко. Некрасов как-то рассказывал, что он в юности слушал выступление Маяковского. Его покорил громоподобный голос, но покоробила развязность поэта. Увидев Евтушенко в Америке, Вика не скрываясь расстроился. Ему очень не понравилось!
Я многое запомнил из некрасовского рассказа об этом концерте.
Считается, говорил тогда Виктор Платонович, что Женя ломается на эстраде. Но это транс, как у дервиша. Этот ритуал ему необходим, он уверен, что делает так, как нужно. Он хороший актёр. Он способный чтец-декламатор. И он знаменитый поэт. На сцене он шаманил, увлекал и соблазнял. Но это было раньше.
А сейчас, в зрелом возрасте, достигнув поэтического величия, он на сцене пережимал, утрировал, и у него не нашлось никого, кто бы его предостерёг. И этот вопиющий наигрыш бесповоротно убедил Некрасова в неискренности не только поэта, но и его стихов.
И в 1985 году Некрасов прочёл по радио рецензию на книгу Евтушенко «Почти напоследок», а потом напечатал её в нью-йоркском «Новом русском слове».
Мечта Евтушенко – прослыть вторым Маяковским, писал В.П.
«Не хочется сравнивать… Но у Маяковского даже в стихах, где он поливал грязью Америку, искренность была истинной, а у второго, увы, приём, ширма…»
Я перепечатал статью и поднялся на седьмой этаж, к Вике. И встревоженно спросил, почему он решил так резко написать? Виктор Платонович вроде недоумённо посмотрел на меня и заговорил.
Почему поэт всё время возвращается к обличению язв капитализма, к беспрерывным клятвам в верности власти и партии, неужели он правда так думает? Он же умный парень! Большой талант! Но он перещеголял всех стихоплётов баснословной советской эпохи! Вот уж воистину говорят, что лошади и поэты должны быть сыты, но не закормлены. А Женю закормили. Может, он вынужден так поступать, чтобы иметь возможность потом писать о самом сокровенном? Или пишет, как Маяковский, оправдывая своё неприкрытое блядство социальным заказом? Всего понемногу… Но в одном я уверен, сказал Виктор Платонович, что Женька прекрасно понимает, что нравится левакам на Западе. И со знанием дела дует в их дуду! Особенно в дуду коммунистов!
«Многие считают, что Евтушенко при всём при том смел… Всё это так, но не так всё просто…» – пишет Некрасов.
Таки смел! Ведь говорил же он на последнем съезде писателей о всём наболевшем, даже постыдном… Ведь никто, кроме него, об этом даже не заикался, закончил тогда разговор В.П.
И так я и не узнаю, что же произошло между ними, Виктором Некрасовым и Евгением Евтушенко. Откуда вдруг эта насыщенная неприязнь? Не знаю. Подозреваю, догадываюсь, но точно не знаю…
На секунду обратимся к вещам успокаивающим.
Художника Валентина Серова Некрасов чтил, как никого.
Ещё в Киеве у него было два альбома этого живописца, причём лежали они в кабинете, под рукой, а не были обречены на вечный покой в книжном отделе шкафа. А особо Вика гордился обладанием репродукции серовского портрета Николая II в тужурке. Хранил её в отдельной папочке. Помню, как я был поражён совершенно чудовищной суммой, которую он заплатил в Париже за толстенную, в картонном конверте, изумительно изданную в Союзе монографию о Серове. И поставил на почётнейшем месте, в большой комнате…
Часто повторял, что картины становятся членами семьи, неудивительно, что и выбираются они придирчиво.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.