4. Вена, какой ее знал Отто Мюллер
4. Вена, какой ее знал Отто Мюллер
Январь 1790 года Господин Отис, был в Вене нелегким временем незадолго ко этого французы штурмом взяли Бастилию и заточили в тюрьму сестру нашего императора Марию Антуанетту, и Вена полнилась слухами о том, что Император Иосиф намеревался силой подавить новое революционное правительство во Франции и освободить из заключения сестру. А когда молодежь начали забирать в армию, то положение стало и вовсе угрожающим. Поговаривали, что на время кризиса опера вообще закроется. Меня удивляло, как мог Моцарт сочинять музыку в такой тревожной обстановке.
Однако когда Моцарт и да Понте получили императорский заказ написать новую оперу и меня взяли в оркестр, я воспрянул духом. К этому времени я потерял счет сыгранным мною сочинениям Моцарта, и его музыка стала мне особенно близкой.
Моцарт, да Понте, Сальери… Я думал о каждом из них, когда шел в Бургтеатр на первую репетицию с оркестром оперы «Так поступают все». Эти люди главенствовали в оперном мире Вены, и если они были вами довольны, вас брали на работу. Я чувствовал себя неотъемлемой частью оркестра и пытался позабыть о новых слухах, переполнявших Вену: «Иосиф стареет на глазах… Он горько разочарован тем, что его подданные не одобряют введенные им реформы… Всем известно, что его брат Леопольд, который наследует трон, презирает Иосифа и намерен железной рукой подавить любое новое проявление недовольства…»
Я не знал, что и думать, господин Отис. Ухудшение здоровья императора можно было объяснить по-разному, и все же меня одолевали сомнения.
Темные заговоры были в те дни в моде. Еще со времен Борджий в Вене говорили, что для итальянцев «яд – верховная власть», а Леопольда, прожившего двадцать пять лет в Тоскане, считали скорее итальянцем, чем немцем.
Существовало множество причин, из-за которых Иосифа могли отравить. При нем ослабло влияние итальянцев при дворе; предпринятые им реформы создали ему много врагов среди дворянства; в те времена неожиданная таинственная смерть не была редкостью.
Я подошел к Бургтеатру, расположенному на Михаэлер-плац. Освещенная полуденным солнцем серая громада Гофбурга – Бургтеатр для удобства Габсбургов был выстроен рядом с дворцом – производила величественное впечатление, вызывая должный страх в сердцах подданных.
У театра я увидел двоих служителей, которые спорили, как лучше повесить афишу, объявлявшую о премьере. Обычно первая репетиция с оркестром была волнующим событием, временем новых открытий и сбывающихся надежд; но тут я вспомнил о новости, услышанной не далее как в то же утро: Иосиф внезапно заболел, к нему призвали священника, и премьеру оперы в связи с этим думали отложить, а еще и потому, что партитура не готова, композитор нездоров и никак не может договориться со своим либреттистом.
Однако, заинтересованный спором двух служителей, я остановился за углом и услышал, как тот, что постарше, сказал:
«Фриц, нам велено повесить эту афишу на самом видном месте, но кто знает, увидит ли опера свет».
«Швырни ее в канаву, – отозвался другой, – может, за это нас как раз и похвалят».
Они уже собирались так и поступить, когда я вышел из-за угла и сказал:
«Повесьте афишу, иначе я на вас пожалуюсь».
Сплюнув, Фриц ответил:
«Можно подумать, что вы, музыканты, сродни аристократам!»
Но когда я сам стал вешать афишу, Фриц выхватил ее у меня из рук и повесил по всем правилам, как положено, но при этом не мог удержаться от издевки:
«На все требуется умение, скрипач. Вы и вправду думаете, что эта опера будет поставлена?»
Я постарался скрыть свои опасения и ответил:
«Пока все идет гладко».
«Гладко? Да они друг другу глотку готовы перегрызть! Вы что, не видите? А вас еще называют цыганами!»
С давних пор мне было известно, что музыкантов считали цыганами. Но я промолчал, потому что увидел подходившего Моцарта. Меня удивил его печальный вид. Я не встречал его несколько месяцев, и за это время он заметно постарел и осунулся. Однако, когда он поздоровался со мной, его лицо оживилось. Он был небольшого роста, худой и бледный, но, улыбаясь, весь преображался. Его голубые глаза заблестели, он провел рукой по своим светлым волосам, которыми так гордился – на репетицию он не счел нужным надевать парик, – и поинтересовался, о чем у нас спор. Моцарт не удивился, узнав, что служители – при его появлении они скрылись в здании – не хотят вешать афишу, объявлявшую о премьере оперы «Так поступают все».
«Как вы думаете, кто в этом виноват, господин капельмейстер?» – спросил я.
«С тех пор как я приехал в Вену, – ответил Моцарт, – еще в 1781 году, Сальери враждебно относится ко мне. О, он весьма почтителен со мной, кричит „Браво!“ на моих спектаклях и называет меня своим дорогим другом, но за моей спиной изо всех сил старается мне навредить. Много лет назад, продолжал Моцарт, – когда я впервые приехал и Вену и никто еще не видел во мне соперника, уже тогда он Начал меня преследовать. Я должен был обучать принцессу Вюртембергскую игре на клавесине, но Сальери своими интригами все сорвал».
«И, тем не менее, вы всегда с ним обходительны, господин капельмейстер».
«Как и он со мной, господин Мюллер, не могу же я вызвать его на дуэль, он слишком умен, чтобы оскорбить меня публично».
«Нельзя ли как-нибудь заставить его замолчать?» – предложил я.
«Невозможно. Вена – это клубок заговоров. Здесь властвует интрига. Город представляет из себя такую смесь национальностей – немцев, баварцев, венгров, поляков, словаков, чехов и итальянцев, – что даже Иосиф не может уберечься от всяческих козней».
«Говорят, будто император серьезно болен и вряд ли долго протянет. Поговаривают даже, будто его отравили».
«Это самая свирепая болезнь века, – ответил Моцарт. – Ее называют „итальянской болезнью“ и считают такой же заразной, как оспа». Он вздохнул и спросил меня, внезапно переменив тему: «Как поживает ваш брат? Я слыхал, он был сильно болен?»
«Ему уже лучше. Благодарю, что вы помните, господин капельмейстер».
«Он прекрасный музыкант. Пожалуйста, передайте ему от меня поклон».
«Эрнест будет весьма польщен, господин капельмейстер».
Моцарт слегка улыбнулся и замолчал. Глядя на его красный камзол, белые шелковые чулки и черные тупоносые туфли с блестящими серебряными пряжками, я вспомнил нашу первую встречу. Он задумчиво проговорил:
«Я знаю императора – почти с детских лет. Вену без Иосифа трудно себе представить. Я играл для него, когда мне было шесть лет».
«Я все помню! – воскликнул я. – Я слышал тогда вашу игру».
«Но я ведь старше вас», – удивился Моцарт!
Он и в самом деле выглядел старше меня, господин Отис, морщины покрывали его высокий лоб, а под глазами набрякли мешки, хотя я знал, что ему всего тридцать с небольшим.
«Прошу прощения, господин капельмейстер, но это я старше вас. Я родился в 1750 году».
«А я чувствую себя старше своих лет. Я переболел многими болезнями».
«Слышал, что вы и в последнее время недомогаете?»
Словно тень прошла по лицу Моцарта, болезнь он, видимо, считал для себя непозволительной роскошью; он поспешно проговорил:
«Легкое нездоровье. Сегодня мне гораздо лучше. Где вы слышали мою игру в те годы? Мне приходилось выступать так часто, что я не могу теперь припомнить всех мест. Музыку, которую исполнял, помню, а вот концерты – они сыпались, как песок в песочных часах».
«А я навсегда запомнил тот концерт, господин капельмейстер», – ответил я. «Это было во дворце князя Кауница… Отец сказал мне, что князь Кауниц – канцлер и после Марии Терезии самое могущественное лицо в государстве. Нам не полагалось присутствовать на концерте – допускалась только знать – но мой отец, который, как и ваш, был тоже прекрасным музыкантом, оказал князю много услуг, и поэтому нам разрешили прийти, но мы стояли в задних рядах, за креслами, как и подобало людям столь низкого звания. Мне было всего двенадцать, и я не видел ничего из-за спин. Но слышать, слышал».
Моцарт ответил с редкой для него горячностью, так, словно я разбередил больную рану.
«Говорят, я слишком мал ростом и не могу как следует дирижировать оркестром, что, мол, у меня ноги коротковаты, оркестранты меня почти не видят; но ведь Гайдн немногим меня выше. Что я тогда играл?»
«Скарлатти. Младшего. Отец привел меня на концерт в надежде, что я возымею желание стать вторым Вольфгангом Амадеем Моцартом».
«Я не уверен, что к этому стоило стремиться».
«Почему, господин капельмейстер?»
«В моей жизни было слишком много страданий, болезней, зависти и интриг».
Голос Мюллера прервался, и Джэсон, взволнованный до глубины души, воскликнул:
– Неужели он так и сказал? Значит, ему было очень горько.
В конце концов старческая намять весьма ненадежна, промелькнуло у Джэсона, но голос Мюллера обрел уверенность и силу.
– Вы и самом дело верите, что у него было так горько на душе? – спросил Джэсон.
– Или печально. Вместо того, чтобы обрадоваться при виде афиши своей новой оперы, Моцарт глядел на нее с великой грустью. Господин Отис, я просто пытаюсь рассказать вам о своих встречах с Моцартом, которые навсегда остались у меня в памяти. К нему уже тогда пришла слава. Я думаю, он сознавал и свою гениальность, но мне кажется, он также понимал, что Вена для него неподходящее место. А мой следующий вопрос взволновал Моцарта еще сильней.
Джэсон придвинулся поближе. Рассказ Мюллера рождал в нем целую бурю чувств.
– Очнувшись от удивления, – молчание длилось всего несколько секунд, я спросил: «Вы возмущались, когда ваш отец принуждал вас ездить по Европе?»
«Он меня принуждал, а я возмущался! – сердито повторил Моцарт. – Да я дорожил этими поездками! Мы были очень дружной семьей – мой отец, мать и сестра, и это действовало на меня благотворно. Я играл для них. Какую великую радость и удовлетворение я испытывал! Я был в то время очень, очень счастлив. Пожалуй, это были счастливейшие годы моей жизни. Возмущаться отцом! Невероятно! – Он побледнел. Подобное обвинение глубоко поразило его. – До чего же глупы люди!»
«Ваша музыка и тогда вызывала восхищение, господин капельмейстер. – Я надеялся, что это смягчит его и не ошибся. – Как и теперь».
«Публика равнодушна, господин Мюллер. Она интересуется лишь результатом творения, но не самим творцом. Она наслаждается моими созданиями, но игнорирует создателя, который для нее словно старая перчатка, – когда сносится, ее выбрасывают за ненадобностью».
Он сейчас в подавленном состоянии духа, думал я, им овладела усталость, которой неминуемо подвержен творец, завершивший свой труд.
Но я знал, что навсегда сохраню воспоминание о нашей первой встрече.
Она произошла много лет назад, в 1762 году. Я помню эту дату, потому что мне тогда как раз исполнилось двенадцать, и музыкальная зала во дворце князя Кауница произвела на меня неизгладимое впечатление: вся в красных тонах в подражание Красному Залу в Гофбурге и украшенная гобеленами работы Буше и огромной люстрой, которая своим блеском затмевала бриллианты знатных вельмож. Я не спускал глаз с маленького мальчика, сидевшего за клавесином с уверенным видом эрцгерцога; на нем были шелковые панталоны и яркий лиловый камзол, а на боку маленькая шпага. Он выглядел совсем ребенком, даже с напудренным лицом и в парике, как у взрослого мужчины! Наверное, его мама немало позаботилась о его наряде. Я не сомневался, что этот шестилетний ребенок, вдвое меня моложе, был не на шутку перепуган. Но, как ни странно, господин Отис, хотя ослепительный свет люстры делал его бледным, играл он с удивительным самообладанием. Я не мог тогда предполагать, какое будущее ждет его, но крепко сжимал руку отца, не в силах сдержать своего волнения. Мне было горько. Я понимал, что мне никогда не достичь подобного совершенства.
Моцарт вывел меня из задумчивости, проговорив: «Кауниц только притворялся, что оказывает мне помощь. Я был забавой для Габсбургов, они баловали меня своим вниманием, пока были молоды, а потом позабыли. Нам пора начинать репетицию. Без меня они допустят множество ошибок». И он ласково взял меня за руку и повел в театр.
Времени оставалось в обрез. Премьера оперы была назначена через две недели, а в тот день должна была состояться первая репетиция с оркестром, но без певцов, потому что часть либретто еще не была готова, и я, как, видимо, и Моцарт, сознавал, какие потребуются титанические усилия, чтобы премьера прошла в намеченный срок. Мы подошли к музыкантам, и я почувствовал волнение, владевшее всеми. Скрипач из оркестровой ямы сообщил Моцарту:
«Маэстро, концертмейстер заболел, по-видимому, у него „итальянская болезнь“. Еще вчера он был совершенно здоров».
Словно по тайному знаку, граф Орсини-Розенберг, директор императорских театров, сидевший в задних рядах партера, прошел по проходу и сказал Моцарту:
«Репетицию придется отменить. Мы не можем репетировать без концертмейстера».
«Мы не можем позволить себе новой отсрочки! – вскричал Моцарт. – Еще одна задержка, и постановка оперы провалится, господин директор».
Граф строго заметил: «Плохо отрепетированную оперу ставить нельзя, Моцарт, нам придется позаботиться о новом концертмейстере».
«Хорошо», согласился Моцарт. Он искал глазами да Понте, который нанял прежнего концертмейстера, но либреттиста нигде не было видно.
«Это наша обязанность. Мне очень жаль, но это так», сказал Орсини-Розенберг.
Однако мне показалось, что директор императорских театров, который правил железной рукой в оперном мире Вены, кроме тех редких случаев, когда ему приходилось Подчиняться воле императора, вовсе не жалеет о случившемся. Мне было известно, что граф не одобряет Моцарта: это стало очевидным во время постановки «Фигаро», увидевшего свет лишь благодаря изворотливости да Понте.
Орсини-Розенберг повторил: «Без концертмейстера репетиция не состоится».
Граф предложил оркестрантам отправляться домой, Моцарт был в полной растерянности, и тогда я решился:
«Позвольте, маэстро, предложить вам свои услуги. Я могу взять на себя обязанности концертмейстера».
«Мюллер – посредственный музыкант. Он и со своей-то партией еле справляется. Это невозможно!» – с презрением сказал Розенберг.
Орсини-Розенберг не сомневался в своей правоте, но Моцарт возразил:
«Мюллер исполнял партию первой скрипки в „Свадьбе Фигаро“ и в „Дон Жуане“. Тогда, ваше сиятельство, вы были им довольны».
«Что поделаешь, тогда мы от него не могли избавиться».
«Ваше сиятельство, я буду жаловаться императору», – объявил Моцарт.
«Какому? Сомневаюсь, проживет ли Иосиф еще неделю».
«Мюллер отлично играет с листа, – настаивал Моцарт, – у него чистый и приятный звук, он обладает вкусом и играет безупречно. Займите место концертмейстера, господин Мюллер, я уверен, что мы справимся».
Трудно передать вам, господин Отис, владевшие мною тогда чувства. Долгие годы ждал я этого момента. Но и думать не мог, что это произойдет при столь неблагоприятных обстоятельствах. И все же тот момент я не забуду до могилы. Я занял место за первым пюпитром, и весь оркестр вслед за мной вернулся на свои места. Не могу сказать, было ли то выражением доверия ко мне, проявлением протеста или просто невольным побуждением. Но когда я постучал смычком, призывая к порядку, воцарилась полная тишина.
Моцарт улыбнулся директору и вежливо произнес: «Ваше сиятельство, я всегда готов служить моему императору». Орсини-Розенберг онемел от удивления, а Моцарт начал дирижировать.
Вначале неловкость моего положения несколько обескураживала меня, но постепенно, поскольку в партитуре новой оперы было много сходства с остальной музыкой Моцарта, той, что мне приходилось не раз исполнять, я вновь обрел уверенность в себе. Да и присутствие Моцарта придавало мне силы, и я словно преобразился. Его необычайно выразительное лицо, которое словно зеркало отражало любое настроение, было красноречивее всяких слов. Голубые глаза сияли от счастья, а маленькие руки были удивительно подвижны и пластичны. Музыка ласкала слух своей мелодичностью и, как всегда, красотой.
Я запомнил слова Моцарта, сказанные им на репетиции «Фигаро» несколько лет назад, в них я черпал мужество: «Чтобы дирижировать, недостаточно знать партитуру. Дирижируя, я забываю о той или иной странице, а представляю себе партитуру как единое целое, во всей ее гармонии и полноте. И добиваюсь чистого и безупречного исполнения, точной тональности и фразировки».
Мы закончили первую полную оркестровую репетицию оперы, и я не мог сказать, насколько она нам удалась, но знаю одно: играли мы с необычайной тщательностью. И тут весь оркестр разразился аплодисментами.
Моцарт повернулся к директору, сидевшему, развалясь в кресле, низко поклонился и сказал:
«Ваше сиятельство, я не любитель распрей, но убежден, что наша сегодняшняя импровизация была весьма удовлетворительной».
В ответ Орсини-Розенберг резко поднялся и с раздраженным видом покинул зал.
Моцарт на мгновение застыл на месте, но когда музыканты оркестра снова зааплодировали, он подошел ко мне и крепко обнял.
Его глаза блестели от слез, и я был тоже тронут до глубины души. И вдруг из темной ложи, прилежащей к оркестровой яме, я услышал сдержанный шепот да Понте:
«Сальери, теперь вы видите, что пришло время поговорить начистоту. И это меня радует».
Глубоко потрясенный, я понял, а вместе со мной и Моцарт, что да Понте и Сальери все время сидели в зале, ничем не высказывая своего присутствия. Я услышал, как Моцарт сказал: «Что они еще затеяли? Неужели да Понте поддастся на уговоры Сальери? Сейчас, когда уже поздно?»
Моцарт шепнул мне на ухо:
«Если поэт вступил в сговор с Сальери, то он больше не станет писать для меня».
Моцарт велел музыкантам отдыхать, а сам поспешил в ложу. Я последовал за ним. Мне хотелось знать, останусь ли я концертмейстером, к тому же всем было известно, что Сальери и Моцарт не выносят друг друга, хотя и разыгрывают дружбу.
«Да Понте, – сказал Моцарт, – почему вы не защитили меня перед Розенбергом?» «Я был занят, Вольфганг».
«Не поэтому ли нанятый вами концертмейстер куда-то исчез?»
«Вольфганг, вы ничего не потеряли. Мюллер вас не подвел».
Но, видимо, в глубине души Моцарт подозревал злой умысел Сальери: заставить да Понте расстаться с ним Моцартом. Самоуверенный вид поэта словно говорил: не договорюсь с Моцартом, так договорюсь с Сальери!
Но Сальери, приветствуя Моцарта, поклонился чуть ли не до полу и воскликнул: «Браво! Музыка звучала bellisimo. Откуда вы ее взяли?»
Видимо, Сальери никогда не верил, что Моцарт ни у кого не заимствует: если бы только Сальери мог знать, откуда заимствует Моцарт, это облегчило бы жизнь и ему самому.
На Сальери был нарядный камзол, его голову украшал искусно уложенный парик, и весь вид этого честолюбца говорил о том, что он вполне доволен собой. Сальери, правда, был невысокого роста, полноват, с длинным носом и темными, быстрыми, почти кошачьими глазами, а острый выступающий вперед подбородок придавал ему сходство с хищной птицей.
Да Понте, старше Сальери всего на год, выглядел куда солидней. Поэт гордился своей наружностью – высокий, худощавый, с орлиным носом, черными волосами и живыми горящими глазами. Но в последние годы его и без того длинное лицо, казалось, вытянулось еще сильнее, щеки провалились, римский нос, придававший ему всегда внушительный вид, казался еще больше, а взгляд стал пронзительнее.
Да Понте сообщил Моцарту:
«Я решил, что в той сцене, где Феррандо и Гульельмо, переодетые в албанцев, добиваются благосклонности Фьордилиджи и Дорабеллы, они должны прикинуться, что в случае отказа готовы принять яд».
«Это и было темой вашей беседы с господином Сальери?» – спросил Моцарт.
Да Понте напустил на себя таинственность – он любил все театральное – и сказал:
«Это будет великолепным финалом для первого акта».
«Я в восторге от вашей музыки, Моцарт, – сказал Сальери, – но, как вам известно, питаю самые преданные чувства и к нашему дорогому другу да Понте».
«Вы искренний человек, – объявил да Понте. – Маэстро Сальери представил меня венскому свету и императору. Я ему очень многим обязан».
Мне почудилось, господин Отис, что, окажись они на узкой дорожке, одному из них бы не сдобровать, однако я, разумеется, не посмел открыть рта.
«Но маэстро Сальери утверждает, что „Дон Жуан“ – это опера, воспевающая дьявола, – продолжал Моцарт. – Согласитесь, что это не совсем лестное мнение».
«Стоит ли принимать всерьез подобные замечания, Моцарт, – отозвался Сальери. – Это лишь говорит о том, как все мы вам завидуем. Да и кто из нас потом не сожалеет о необдуманных словах?»
«Посмотрите, какую помощь оказал нам маэстро, – добавил да Понте. – Он знаток ядов. И наш искренний друг. Только что он советовал мне, как удачнее ввести этот момент в сюжет».
«Я думаю, нам не следует вообще касаться подобной темы, пусть даже в шутку. Яд – вещь малоприятная», – заметил Моцарт.
«Вольфганг, это чисто по-венециански, а ведь вся опера венецианская».
«Это возымеет успех, Моцарт, – вставил Сальери. – Поверьте».
«Тогда о чем же вы вели спор?» – спросил Моцарт.
«Я венецианец, – ответил да Понте. – Когда я с чем-то не согласен, я этого не скрываю. Но маэстро Сальери меня убедил. Он даже сказал, какой избрать яд. Влюбленные притворятся, будто приняли „аква тоффана“».
«Это очень действенный яд, – с гордостью произнес Сальери. – В нем содержится мышьяк и окись свинца, однако в малых дозах он действует медленно и его не обнаружить. В моей следующей опере я, возможно, и сам прибегну к подобному приему. У меня есть нюх на увлекательные ситуации, не сочтите это хвастовством».
«И в благодарность за его любезный совет, да Понте, вы обещали Сальери написать либретто для его новой оперы?» – спросил Моцарт.
«Каждый устраивается как может», – пожал плечами да Понте.
«Говорят, император не доживет до нашей премьеры. Если это случится, премьеру оперы могут отложить», – сказал Моцарт.
«Я только вчера видел Иосифа, – с видом святоши заметил да Понте, – он болен, в этом нет сомнений, но выглядел гораздо лучше. Император не собирается умирать до премьеры нашей оперы. Можете мне поверить».
«А не стал ли он жертвой отравления?» – спросил Моцарт.
«Господи, откуда у вас такие мысли?» – воскликнул либреттист.
«Оттуда же, откуда у всех других, – ответил Моцарт. – А как обстоят дела во Франции? Ведь это тоже может помешать постановке оперы?»
«Я слышал, Иосиф ведет переговоры с французами об освобождении своей сестры. Французы будут только рады избавиться от Марии Антуанетты. Но нам за нее волноваться нечего», – сказал да Понте.
«Если ее смерть приведет к войне, это и нас коснется», – возразил Моцарт.
«Вы утомлены, Вольфганг, вас все волнует, – сказал да Понте. – Раз уж мы решили использовать в опере ложное отравление, нужно написать к этой сцене соответствующую музыку. Отказаться от подобной идеи просто глупо. Сейчас это модно».
«А как насчет концертмейстера и нашего уважаемого господина директора, да Понте?»
«Я позабочусь о Розенберге, Вольфганг, а вы позаботьтесь о музыке. Это единственное, о чем вам следует заботиться».
Моцарт тут же назначил меня концертмейстером. Я сознавал всю разумность его решения; но не успели мы возобновить прерванную репетицию, как я увидел приближающихся к нам сестер Вебер: жену Моцарта Констанцу, ее старшую сестру примадонну Алоизию Ланге, в которую Моцарт был влюблен до своей женитьбы, и младшую сестру Софи Вебер, часто посещавшую их дом.
Я догадался о причине появления Алоизии. Ее прочили на роль Фьордилиджи, пока да Понте не сумел пристроить на эту роль свою любовницу Ла Феррарезе, но всегда могла возникнуть нужда в дополнительном сопрано. На Ла Феррарезе, по слухам, нельзя было положиться, и Моцарту не нравился ее голос, а голосом Алоизии он восторгался, не говоря об остальных ее качествах. Но жена его редко появлялась на репетициях. По-видимому, что-то случилось, подумал я, заметив взволнованный вид Констанцы.
Мюллер сделал паузу, и Джэсон задумался над тем, насколько можно доверять воспоминаниям старого музыканта. Может быть, Мюллер просто тешит свое тщеславие?
А может, держится за это драгоценное прошлое потому, что жить ему уже больше нечем? И хотя Вена все так же неумолимо влекла к себе Джэсона – единственный город, в котором, казалось, стоило жить музыканту, – его занимал вопрос: чего больше в рассказе старого учителя – фантазии или правды? Мюллер мог без всякого умысла многое исказить. Но, несмотря на одолевавшие его сомнения, Джэсон хотел дослушать все до конца. Слушая, он сам становился как бы участником этих волнующих событий. Происходило нечто удивительное и прекрасное: он страстно любил Моцарта и эта любовь роднила его с музыкальным миром, полным величественной красоты.
Однако вступление в этот мир вовсе не сулило ему блаженства или счастья. До тех пор, пока истинные обстоятельства смерти Моцарта оставались для него тайной, он не мог обрести покоя. Рассказ Мюллера лишь разжег его любопытство, но многое в судьбе Моцарта было еще непонятным и загадочным.
– Вы были хорошо знакомы с сестрами Вебер? – спросил Джэсон.
– Я знал всю семью. Была еще четвертая сестра и мать. Я часто играл в их доме вместе с Моцартом.
– Вам нравились Веберы, господин Мюллер?
– Это не имеет отношения к делу, – раздраженно заметил Мюллер. – Я просто хочу торжества справедливости.
– И чтобы Моцарт был отмщен?
– Нет, нет. Он уже отмщен. Если Сальери и останется и памяти потомков, то лишь как человек, убивший Моцарта.
– Вы не хотите, чтобы Сальери был наказан?
– Если он лишился разума, то это уже достаточное наказание.
– Тогда почему же вы предлагаете мне заняться этим расследованием?
– Есть много такого, что полезно было бы узнать.
– Вы не верите, что он сошел с ума? Считаете это просто хитрой уловкой?
– Порой, господин Отис, нам кажется, будто мы все понимаем, но мы не понимаем роимым счетом ничего. Мои воспоминания лишь часть правды. В Вене вы услышите многое другое.
– Вы полагаете, что вопрос о моей поездке решен?
– А разве не поэтому вы ловите каждое мое слово?
– Многое придется обдумать. Я еще не принял окончательного решения.
Мюллер задумчиво произнес:
– Вам следует поговорить с сестрами Вебер. Никто не знал Моцарта так хорошо, как они. Подумайте, какими фактами они располагают! Три сестры, и такие разные: старшая, которая отвергла его любовь, средняя, которая стала его второй привязанностью и женой, и самая младшая, обожавшая его свояченица. Можете не сомневаться, что у каждой из них свое мнение о нем.
Мысль о встрече с сестрами Вебер зажгла воображение Джэсона. Без сестер Вебер немыслимо было представить жизнь композитора, их воспоминания могли оказаться бесценными. Джэсон готов был расспрашивать Мюллера до утра.
– Что заставило их явиться в тот день в Бургтеатр?
– Я не могу припомнить всех подробностей, но кое-что живо в моей памяти.
Увидев жену, Моцарт бросился к ней, поцеловал и воскликнул:
«Станци, зачем ты пришла, ты ведь не оправилась после болезни и еще совсем слаба?»
И мне вспомнилось, что она недавно потеряла ребенка. Но не успела Констанца ответить, как Алоизия поцеловала Моцарта в губы, отнюдь не родственным поцелуем, а скорее поцелуем обольстительницы. И тут он спросил Софи:
«В чем дело, дорогая?»
Все три сестры были взволнованы, и я подумал, до чего неловко, что объяснение происходит при свидетелях, особенно при Сальери.
Ни одну из сестер нельзя было назвать по-настоящему красивой. Алоизия, некогда хорошенькая, а в глазах Моцарта просто красавица, заметно огрубела, резкие черты придавали лицу холодность. Констанца никогда не слыла хорошенькой, а после болезни совсем подурнела. Софи же по-прежнему напоминала подростка.
Констанца сказала: «Вольфганг, я попала в ужасно неприятное положение. Портной сказал, что если мы немедленно не оплатим счетов, он заберет назад твои новые камзолы, и тогда тебе нечего будет надеть на премьеру».
«Сколько я ему должен?» – шепотом спросил Моцарт.
«Двадцать пять гульденов», – ответила Констанца.
Все ждали возобновления репетиции, но дело явно затягивалось, и я невольно задал себе вопрос: уж не Сальери ли подстроил столь злую шутку с портным в такой неподходящий момент? Моцарт был в полном расстройстве; он опустился на стул рядом с клавесином, за которым дирижировал.
Я понял, что его огорчила не сумма долга, а сама унизительность положения› и тут я решил вмешаться.
«У меня есть камзол, который вам придется впору, господин капельмейстер!»
А да Понте прибавил:
«Вот и превосходно! Мы не можем дальше откладывать репетицию, не правда ли, маэстро Сальери?» На что Сальери слегка улыбнулся и сказал: «Я очень сожалею, что моя одежда велика для господина Моцарта», – Хотя на самом деле они были почти одного роста.
И тут к разговору присоединилась Алоизия:
«Если бы я исполняла партию Фьордилиджи, Вольфганг…», но да Понте тут же оборвал ее:
«Это невозможно! я сам поговорю с портным. Сколько вы ему должны, Констанца?»
«Двадцать пять гульденов. Вы нам поможете, Лоренцо?»
Не обращая внимания на гневное выражение лица Алоизии и раздраженный жест Сальери, да Понте взял Моцарта под руку и сказал:
– «Партитура прелестна, Вольфганг. Опера нас прославит. Если не ошибаюсь…»
Сильный шум за кулисами поглотил конец фразы да Понте и, зная изворотливость либреттиста, я нисколько не удивился, когда он перешел на другую тему и убедил Моцарта продолжить репетицию.
После репетиции ко мне подошла Софи и прошептала так, чтобы никто не слышал:
«Последите за ним, прошу вас, господин Мюллер. Он совсем обессилел на прошлой неделе несколько раз терял сознание. А когда я стала его уговаривать отдохнуть, он отговорился тем, что это легкое желудочное недомогание да к тому же простуда. „Кругом свирепствует дизентерия, – сказал он, сточные канавы кишат заразой“.»
Я спросил Софи: «Вы ему не верите?»
И Софи ответила: «Не знаю, что и сказать. Но со здоровьем у него совсем плохо».
Однако, когда я на следующий день попробовал завести об этом речь, с господином Моцартом, он рассмеялся и ответил:
«Софи порой наивна как ребенок. Слишком уж она всего боится».
Настроение у него На этот раз было приподнятое, ибо да Понте уладив дело с портным, да и новая сцена отравления, вставленная либреттистом и положенная на музыку, звучала очень эффектно.
«А как же Сальери?» – спросил я его.
Моцарт засмеялся. «Что его винить, все люди любят приврать, исказить правду либо повернуть все себе на пользу. Если моя опера „Так поступают все“ будет и дальше улучшаться, больше мне ничего не надо. Тогда всем козням Сальери конец. Господин Мюллер, я должен во что бы то ни стало снова завоевать любовь венской публики».
Мюллер кончил свой рассказ на веселой ноте, словно зараженный былым оптимизмом Моцарта. Но Джэсон немедленно обрушил на него множество вопросов.
– А как поступил Сальери?
– Он больше не появлялся ни на одной репетиции, видимо, понял, что уже не сможет навредить или сорвать постановку оперы.
– И Моцарт снова завоевал любовь Вены?
– Ко времени генеральной репетиции он окончательно успокоился и был настолько доволен спектаклем, что пригласил на него Гайдна; император также присутствовал на премьере и объявил, что «Так поступают все» – лучшая из опер Моцарта. Моцарт ликовал. Он признался мне, что надеется теперь на постоянные заказы. Но через несколько недель император скончался, и спектакли «Так поступают все» на время национального траура отменили, а когда они возобновились, на троне уже сидел новый император, Леопольд II, не любивший музыку. Вскоре оперы вообще перестали ставить.
– Императора Иосифа действительно отравили?
– Этого никто не знал. Все в Вене были растеряны и обеспокоены событиями, происходящими во Франции. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что революция во Франции явилась тем событием, которое навсегда изменило ход истории, к прошлому возврата не было. Но тогда мы этого не сознавали. Мы боялись, что Австрия окажется втянутой в войну из-за Марии Антуанетты. Эта перспектива сама по себе была достаточно неприятной. Сомневаюсь, чтобы дворянство или новый император, у которых все мысли были заняты революцией во Франции, даже вспоминали о третьем придворном капельмейстере господине Моцарте.
– А как выглядел Моцарт на премьере? Больным?
– Совершенно здоровым! – сказал Мюллер без тени сомнения. – Я сидел в оркестре и видел, как радость преображает его лицо. Я понимал, что в музыке вся его жизнь и что красота, изящество и жизнерадостность, выраженные языком музыки, помогали ему бороться со всеми невзгодами.