Глава одиннадцатая «Это моя последняя кампания». 1831

Глава одиннадцатая

«Это моя последняя кампания». 1831

Сбылось — и в день Бородина

Вновь вторглись наши знамена

В проломы падшей вновь Варшавы;

И Польша, как бегущий полк,

Во прах бросает стяг кровавый —

И бунт раздавленный умолк.

Александр Пушкин. Бородинская годовщина

«Тяжкий для России 1831 год, близкий родственник 1812-му, снова вызывает Давыдова на поле брани. И какое русское сердце, чистое от заразы общемирного{160} гражданства, не забилось сильнее при первом известии о восстании Польши? Низкопоклонная, невежественная шляхта, искони подстрекаемая и руководимая женщинами, господствующими над ее мыслями и делами, осмеливается требовать у России того, что сам Наполеон, предводительствовавший всеми силами Европы, совестился явно требовать, силился исторгнуть — и не мог! Давыдов скачет в Польшу…»[497]

Кажется, все понятно, но именно сейчас мы приступаем к рассказу о наиболее «закрытом», малоизвестном периоде жизни нашего героя. Многим исследователям и авторам он представляется настолько неоднозначным, что в своих работах они уделяют этому времени одну-две страницы, написанные буквально скороговоркой. А, к примеру, в книге Виталия Пухова «Денис Давыдов»[498], выпущенной к 200-летию со дня рождения поэта-партизана, событий 1831 года вообще… не было! Мол, после конфликта с де Сангленом, якобы инспирированного Николаем I, «Давыдов решил срочно уехать из Москвы в Верхнюю Мазу, но задержался и 17 февраля в числе ближайших друзей А. С. Пушкина был на мальчишнике, где тот прощался с холостяцкой жизнью. Назавтра, 18-го, состоялась свадьба Пушкина с Натальей Николаевной Гончаровой. Поэт Языков писал об этой прощальной вечеринке, где впервые увидел Д. В. Давыдова: „18 числа сего месяца совершилось бракосочетание Пушкина… Накануне сего высокоторжественного дня у Пушкина был девишник, так сказать, или лучше сказать, пьянство прощальное с холостой жизнью. Тут я познакомился с Денисом Давыдовым — и нашел в нем человека чрезвычайно достойного любопытства во всех отношениях, несмотря на то, что в то же время он во мне мог найти только пьяного стихотворца“»[499].

Все это так. На 17-е Пушкин пригласил к себе близких друзей (очевидно, встреча была в доме на Арбате) — порядка двенадцати человек, в числе которых конечно же были Павел Воинович Нащокин, князь Вяземский, брат поэта Лев Сергеевич, Баратынский, Языков, Иван Киреевский. Был среди них и Денис Давыдов. Все отмечали, что Пушкин казался «необыкновенно грустен»…

Но если очередная глава заканчивается рассказом Языкова, то следующая начинается со слов «в начале 30-х годов Давыдов пишет мало стихотворных произведений…», — и рассказ плавно переходит к событиям 1832 года.

Никакой Польши нет и в помине! А ведь в начале 1831 года, как мы знаем, Денис Васильевич в Верхнюю Мазу не собирался — он уезжал на войну. Так как «польские события» известны у нас весьма относительно, не грех будет напомнить о них хотя бы в нескольких словах.

В последнюю треть XVIII века некогда могущественная и весьма агрессивная Речь Посполитая вообще утратила свою независимость, а польские земли трижды были разделены между Пруссией, Австрией и Россией… Но в 1806 году Наполеон, склонный к театральным эффектам и громким фразам, основал как бы самостоятельное Великое герцогство Варшавское. Хотя звучало красиво, но это было отнюдь не великое государство, существовавшее на территориях, отобранных французами у прусского короля, — здесь проживало менее двух с половиной миллионов граждан. Императора совершенно не волновали польские амбиции: несмотря на все обещания Наполеона о возрождении «Великой Польши», вновь образованное герцогство было просто-напросто вовлечено в орбиту имперских интересов, и в 1812 году в состав Великой армии, двинувшейся на восток, был включен десятитысячный польский корпус под командованием князя Иосифа Понятовского — 28 батальонов и 20 эскадронов при полусотне орудий.

Как свидетельствуют французские историки, «государство, основанное Наполеоном, не пережило гибели Великой армии. Поляки были не в силах защищать это государство именно потому, что большая часть национальных сил погибла во время разгрома наполеоновской армии в России, а небольшое количество, которое уцелело, должно было под предводительством Иосифа Понятовского следовать за французами в их отступлении. 18 февраля 1813 года русским стоило только появиться перед воротами Варшавы, чтобы вступить в нее. Остальные крепости старой Польши — Данциг, Замостье, Модлин — пали в свою очередь…»[500]. Кстати, 16 октября 1813 года Понятовский был возведен в чин маршала Франции, а через три дня после этого знаменательного события утонул в Эльбе — когда французские войска бежали, проиграв сражение под Лейпцигом.

Неразумное поведение поляков, увлекшихся посулами Наполеона, было наказано: на Венском конгрессе упраздненное Варшавское герцогство присоединили к России. Но здесь, объединенное с литовскими областями, оно стало называться Царство Польское, которое получило автономное устройство, свою администрацию и даже денежную систему и конституцию. В итоге поляки существенно выиграли вообще, а перед русскими — в особенности.

Подобный «либерализм» Александра I очень не понравился русскому обществу, в котором после Отечественной войны и Заграничного похода многие ждали коренных перемен. Претензии поляков, весьма провинившихся перед Россией в недавние времена, также вызывали негативную реакцию.

И вот — свидетельство современника, побывавшего в Варшаве в 1817 году в свите императора, который традиционно очаровывал поляков ласковым обхождением и далекоидущими обещаниями:

«Поляки возмечтали о себе более чем благоразумие сего дозволяло, и высокомерие свое постоянно выбалтывали, а русские молчаливо, но глубоко затаили оскорбление национальному своему чувству.

„На одном из смотров, — продолжает свой рассказ И. Ф. Паскевич, — подхожу я к графу Милорадовичу и графу Остерману (они тут же были, даже их держали в Варшаве, как и нас, в черном теле, вероятно, также, чтобы привлечь любовь польских генералов армии Наполеона) и спрашиваю у них:

— Что из этого будет?

Граф Остерман отвечал:

— А вот что будет: что ты через десять лет со своею дивизиею будешь их штурмом брать.

Он ошибся на три года, — замечает при этом в своих записках князь Варшавский, — ибо я брал у них Варшаву, как главнокомандующий“»[501].

Удивительно, но подобных перспектив не представляли только в самых высших эшелонах власти. Александр I откровенно говорил, что он поляков предпочитает русским; цесаревич Константин, являвшийся фактическим правителем края, официально выполнял обязанности главнокомандующего польской армией и со всей старательностью занимался ее формированием, перевооружением и обучением, чем добросовестно подготавливал базу будущего мятежа; за время своего правления он весьма настроил поляков против себя и, соответственно, против России. При этом, как и его старший брат, Константин относился к полякам весьма трепетно.

«Он однажды сказал: „Если поляки плюнут мне в глаза, я лишь им дозволю обтереть себя“. Любя поляков по-своему, он, как единогласно все утверждают, восхищаясь во время войны действиями их против нас, не раз восклицал: „Каковы мои! — молодцами дерутся“»[502].

Оценивать героизм неприятеля можно — помнится, при Бородине князь Багратион высказал свое восхищение атакой французского 57-го линейного полка на Семеновские флеши и тут же контратаковал отважного противника. Но вот так называть врагов «моими», говорить «из прекрасного далека», что, мол, «молодцами дерутся» — просто непорядочно. Впрочем, думаем, что наши читатели имеют о Константине Павловиче достаточное представление…

Но вот малоизвестный факт, также приведенный французскими академиками:

«В 1828 году русская армия выступила в поход против турок, с целью добиться освобождения Греции. Задавали вопрос: неужели польская армия не разделит с ней опасностей и успехов в борьбе против оттоманов — наследственного врага обеих славянских наций? Ничто не могло лучше способствовать рассеянию недоразумений между русскими и поляками, ничто не могло примирить их лучше, чем общая слава. Польская армия страстно желала принять участие в этой войне. По-видимому, этому воспротивился великий князь. Полный казарменной мелочности, но, в сущности, совсем не воин, он не любил войны: „Она портит войска“, — говаривал он. Мог ли царь, почти двадцатью годами моложе брата и обязанный своей императорской короной его отречению от престола, навязывать ему свою волю?.. Как бы то ни было, недовольство, охватившее польскую армию вследствие вынужденного бездействия, сыграло большую роль в дальнейших событиях»[503].

К сожалению, российское руководство никогда не проявляло мудрости и гибкости в решении пресловутого «национального вопроса» — о каких бы нациях ни шла речь. Столь необходимая политика «кнута и пряника», продуманная и взвешенная, подменялась необременительным заигрыванием, чаще всего — в ущерб русскому народу…

В итоге, как известно, в Варшаве вспыхнуло предательское восстание.

«17 ноября 1830 года руководимая офицерами и воспитанниками военно-учебных заведений толпа ворвалась в Бельведерский дворец с намерением убить Константина Павловича, которому удалось, однако, спастись. Сейм объявил династию Романовых низложенной и провозгласил главой правительства Чарторыйского, а главнокомандующим с диктаторскими полномочиями генерала Хлопицкого. Однако Хлопицкий отклонил от себя эту честь и настоял на назначении князя Радзивилла, оставшись при нем советником — фактически же главнокомандующим.

Полагая, что „всякая капля крови только испортит дело“, Константин отпустил оставшиеся ему верными польские войска — и эти превосходные полки усилили армию мятежников. Крепости Модлин и Замостье были переданы полякам, и цесаревич с гвардейским отрядом отошел в русские пределы»[504].

Но ведь была пролита кровь! Мятежники убили шестерых польских генералов, сохранивших верность присяге и, соответственно, России. Однако Константин Павлович, вопреки всему продолжавший симпатизировать полякам, изначально связал руки русскому командованию, что и дало возможность мятежу разгореться.

«Меня уверяли очевидцы, как поляки, так и русские, проживавшие в то время в Варшаве, что после выступления наших войск в Виржбу{161} 17-го ноября, ночью, можно было потушить народное волнение в самом городе; на другой день утром с шестью батальонами, к вечеру того же дня — десятью батальонами, но на следующий день и 26 000 человек были бы уже недостаточны, тем более, что в город уже вступили несколько мятежных польских полков, шляхетство и разная буйная сволочь, обитавшая в окрестностях, и мятеж принял решительную уже оседлость»[505], — свидетельствовал впоследствии наш герой.

Однако тушить стремительно разгоравшийся пожар мятежа русская армия, которую возглавлял Иван Иванович Дибич, пожалованный после недавней Турецкой войны чином генерал-фельдмаршала, титулом «граф Забалканский» и орденом Святого Георгия I класса, начала лишь на исходе января 1831 года. Русские войска перешли границу Царства Польского 24–25-го числа, не подготовленными по-настоящему. По мнению историков, если бы Дибич затратил еще месяц на подготовку, то война могла бы завершиться на полгода раньше. Мятежная Польша никоим образом не походила на вальяжную Турцию, война здесь была совершенно иная… Несколько позже Денис Васильевич написал:

«Упоенный удачами своими в Турции, Дибич уже ехал в Польшу в полной уверенности на победу при первом своем появлении. Произошло однако то, чего должно было ожидать. Одержанные им успехи в Турции вознесли самонадеянность его за пределы благоразумия, а первый отпор в Польше и многосложность неблагоприятных обстоятельств, вдруг воспрянувших и им вовсе непредвиденных, окончательно поколебали эту самонадеянность и совершенно убили в нем присутствие духа, без которого даже сдачу в вист разыграть затруднительно. Таков был Дибич! Долго успехи сопутствовали ему во всех предприятиях, но чем окончились все усилия его к достижению сферы, не соответствовавшей его дарованиям? Получив начальство над армиею в Польше, что почиталось его совместниками за верх благополучия, он возвысился над толпой, насколько веревка возвышает висельника. Под влиянием этих мыслей и подозрения, невольно запавшего в душу каждого солдата, что главнокомандующий подкуплен врагами, я написал следующую песню, имевшую некоторый современный успех:

Голодный пес

Ох, как храбрится

Немецкий фон,

Как горячится

Наш хер-барон.

Ну вот и драка,

Вот лавров воз!

Хватай, собака,

Голодный пес!

……………

Лях из Варшавы

Нам кажит шиш,

Что ж ты, шаршавый,

Под лавкой спишь?

Задай, лаяка,

Варшаве чос!

Хватай, собака,

Голодный пес!

Вот тот, кому Россия обязана семимесячной отсрочкой в покорении Царства Польского, отсрочкою в глазах ее порицателей столь предосудительной государству, употребившему не более времени, чтобы победить самого Наполеона и его европейскую армаду; но повторяю, корень зла скрывается не в русском войске, а в личности самого Дибича»[506].

Мы добавим, что кроме Дибича был еще и цесаревич Константин, о роли которого нами уже кое-что сказано; но не станем разбирать все перипетии той войны, а обратимся непосредственно к нашему герою и к тем событиям, в которых он принимал непосредственное участие…

Лишь только до Москвы дотянуло запах «жженого пороха» — был опубликован манифест «об измене, мятеже и дерзости поляков», Давыдов отправил письмо своему бывшему однополчанину Александру Ивановичу Чернышёву, теперь уже — исполняющему обязанности военного министра, новоиспеченному графу и генералу от кавалерии:

«В Польше возникли беспокойства; полагать должно, что загремит скоро там оружие; если этому быть должно, то осмеливаюсь покорнейше просить ваше сиятельство повергнуть к стопам государя императора желание мое служить в действующей армии. Воля его священная употребить меня как, куда и чем его величеству угодно будет, — только за долг поставляю не скрыть от вашего сиятельства, что хорошо зная себя, я уверен, что полезнее буду в командовании „летучим“ отрядом, по чину моему составленным, чем в рядах, без собственных вдохновений и с окованным духом предприятий»[507].

Помните рассуждения литературного критика о «реакционно-националистических настроениях» Давыдова? В данном письме такие настроения абсолютно не просматриваются, никакого «бей ляхов — спасай Россию!». Денис, как человек военный, готов воевать именно за интересы своего Отечества, и не более того. Ему, как верноподданному, глубоко чужд бунт польской шляхты, ему претят вероломные убийства, да и сами поляки, не столь еще давно воевавшие под знаменами Наполеона (практически все старшие командиры мятежников прошли боевую школу в корпусе Понятовского, побывав в России), не вызывают у него особых симпатий. Да и не только у него…

В войсках же ходил слух, что когда Денис Васильевич попросился в действующую армию и граф Чернышёв передал эту просьбу Николаю I, то «государь император спросил Дибича — желает ли он его иметь, и получил в ответ, что ему приятно будет иметь в своей армии такого генерала»[508].

Перед отъездом Денис написал злую и грубую эпиграмму, вызвавшую в обществе у одних восторг, а у других негодование:

Поляки, с Русскими вы не вступайте в схватку:

Мы вас глотнем в Литве, а в…м в Камчатку[509].

Никакого сравнения с эпиграммой «Генералам, танцующим на бале…»!

Сразу после пушкинского «девишника» Давыдов отправился в путь — через Калугу, Смоленск, Минск, Брест-Литовск и Седлец; дорога до местечка Шеницы, где стояла Главная квартира графа Дибича, заняла менее месяца:

«12-го марта граф Тиман и я прибыли в Главную квартиру, но Граббе нас опередил сутками. Все подняли меня на руки, прежде нежели я был допущен до высших вождей; генерал-квартирмейстер Нейдгард принял меня по-дружески. На другой день мы с Тиманом представлялись фельдмаршалу, который, приняв нас в кабинете, очень обласкал меня и, говоря со мной, беспрестанно повторял: „Денис Васильевич!“ Он звал меня обедать и, посадив возле себя, говорил много, шутил и подливал мне и себе много вина, расспрашивал об Алексее Петровиче Ермолове, с которым он так благородно поступил в Грузии{162}. Отведя меня в сторону, он прибавил: „Я для вас готовлю хорошее место и команду, подождите немного, завтра приедет граф Толь, мы с ним об этом потолкуем“. На другой день, по приезде Толя, я поспешил к нему. Он, увидав меня, бросился ко мне и обнял со следующими словами: „Здравствуй, любезный и милый Денис, жду тебя сто лет, послужим вместе, найду тебе дело и славное“. В тот же день за обедом фельдмаршала, возле которого он сидел, Толь, пожав мне руку, сказал ему: „Ваше сиятельство, надо дать ему славное место, это давнишний мой друг и приятель с самого 1812 года“. — „Да, да, непременно, — отвечал фельдмаршал, — я вас только дожидался“»[510].

Можно представить всю эту картину: трое немолодых мужчин, в высоких уже чинах. Давыдову, самому младшему по чину, как мы помним, 46 лет; Дибич, по чину самый старший, — на год его моложе; генералу от инфантерии Карлу Федоровичу Толю, недавно возведенному в графское достоинство и награжденному орденом Святого Георгия II класса, — почти 54… Сейчас ими забыты все взаимные обиды и претензии. В памяти совершенно иное: когда-то, совсем, как кажется, недавно — но уже почти 20 лет тому назад, они были теми «молодыми генералами своих судеб», о которых слагали и будут слагать стихи, которые стали символами самого, как кажется, прекрасного и романтичного времени истории государства Российского. Дибич получил генеральские эполеты в 27 лет, имея к тому времени уже два Георгиевских креста, Денис стал генералом в 29; «припозднился» лишь барон Толь, который был штабистом и считался «самым образованным офицером в Главном штабе» — он стал генералом в 35 лет, хотя имел не только «четвертый Георгий», но и, чуть ли не единственным из всех полковников, «генеральский» орден Святой Анны 1-й степени — со звездой и лентой… Их жизни были недолги, и это опять-таки, очень точно, про них: «В одной невероятной скачке вы прожили свой краткий век…»{163} Для каждого из них Польская война стала последней боевой кампанией…

Скоро Давыдову было дано обещанное «славное место». «Через три дня он получил назначение командовать отдельным отрядом (бывшим полковника Анрепа), составленным из Финляндского драгунского и трех казачьих полков: Катасонова № 3, Платова № 9 и Киреева № 4 и входивших в состав корпуса графа Крейца. Задачею этого „летучего“ отряда было следить за корпусом Дверницкого, находившегося под Замостьем, оберегать Крейца от внезапного нападения мятежников и препятствовать возбуждению волнения в крае между Вислою и Бугом»[511].

Фрагмент этот требует некоторых объяснений. Кавалергард граф Анреп{164} сдал отряд после того, как был произведен в генерал-майоры и назначен командиром драгунской бригады, так что должность Денису Васильевичу досталась, в общем-то, не генеральская, но самостоятельная и отряд был дан не маленький. Номера после фамилий относятся не к казачьим полкам, а к их командирам (так же как и сам Давыдов числился под номером вторым). Граф Крейц{165} в ту пору был еще бароном и командовал кавалерийским корпусом. Но кто нас особенно интересует — это генерал-майор Дверницкий{166}, один из активных деятелей мятежа. Еще в 1809 году он сформировал отряд, который привел под знамена Наполеона и с ним принял участие в походе Великой армии в Россию; очень возможно, что он даже встречался с Денисом в бою под Миром… В 1813 году под Лейпцигом Дверницкий командовал 4-м уланским полком, а в 1814-м пытался остановить войска союзников на пути к Парижу. Однако по возвращении в Польшу он был назначен командиром 2-го уланского полка новой «Константиновской» армии, затем — командиром бригады, получил чин генерал-майора, но принял самое деятельное участие в восстании. В начале кампании на счету у Дверницкого были две громкие победы, так что Давыдов, с присущим ему остроумием, писал в одном из писем: «Этот Дверницкий большой молодец: в течение одной кампании он разбил славного нашего Гейсмара и взял у него 8 пушек, потом теперешнего моего корпусного командира генерала Крейца и взял у него 5 пушек, потом генерала Кавера, у которого взял еще 3 пушки — у меня он ни одной не возьмет, потому что ни одной нет. Мне хотели дать 4, но я от них отказался; если Бог даст у него взять, то я не прочь, а со своими таскаться опасно…»[512]

Получив назначение, он не стал засиживаться в Главной квартире — не только потому, что хотелось в бой, но и по той причине, что в этом не было никакого смысла. Да и удовольствия, честно говоря, тоже.

«Я помню главную квартиру Кутузова в великий год войны Отечественной, — писал в воспоминаниях Денис Васильевич, — не говорю уже о главных квартирах Шварценберга и императора Александра в 1813 и 1814 годах. Какое многолюдство, какая роскошь, какие веселости всякого рода! Это были подвижные столицы со всеми их очарованиями! Было где нашему брату, авангардному жителю, пристать и осушить платье, загрязненное на бивуаках, обмыть пахнувшие порохом усы в бокалах шампанского, натешиться разговорами и обменом остроумия в любезнейших обществах, напитаться свежими политическими новостями и отдохнуть от всечастного: „кто идет?“, „садись!“ и от беспрерывных вопросов: „где неприятель? сколько?., пехота или конница?., есть ли пушки?..“ и проч.

Но в этой войне главная квартира напоминала колонию квакеров или обитель траппистов. Конечно, я не мог жаловаться за себя; фельдмаршал удостоил меня отлично благосклонным приемом… но справедливость не дозволяет умолчать, что как для меня, так и для других ничего не было утомительнее сей печальной, педантической, аккуратной к распределению времени главной квартиры, где видимо преобладала крайняя нерешительность. В ней все наводило истинную грусть и тоску…

Русской армии необходима блистательная, многолюдная, шумная, веселая, роскошная главная квартира, или скромная, но победная{167}, подобно Суворовской»[513].

Характер войны менялся решительно и стремительно, блистательный «осьмнадцатый век» окончательно ушел в прошлое, и люди, подобные Денису Давыдову, чувствовали себя чужими в реалиях новой, говоря позднейшими терминами, — «современной» войны.

Я люблю, казак-боец,

Дом без окон, без крылец,

Без дверей и стен кирпичных,

Дом разгулов безграничных

И налетов удалых,

Где могу гостей моих

Принимать картечью в ухо,

Пулей в лоб иль пикой в брюхо.

Друг, вот истинный мой дом![514]

Такова она, давыдовская война! С «удалыми налетами», обменом сабельными ударами, «веселостью» Главной квартиры, «горелкой вечерком» и даже той смертью, которой «в когти попадаешь и не думая о ней» — в общем, всем тем, что можно назвать армейской романтикой. Прелесть этого очень трудно понять человеку непричастному, далекому от подобной жизни — ну, примерно так же, как мало кто сегодня в толпе, трясущейся и извивающейся на дискотеке, сможет осознать красоту Рождественского бала в Зимнем дворце.

Итак, на этой войне Давыдов вдруг стал ощущать себя чужим — и спешно направился в свой отряд.

Давно прошли те времена, когда о жизни нашего героя мы могли узнать только из его записей. Теперь буквально каждый шаг легендарного поэта-партизана фиксировался его современниками — не только профессиональными литераторами, но и случайными мемуаристами. Генерал-лейтенант А. Л. Зеланд, бывший в 1831 году артиллерийским офицером, писал:

«При выступлении из Желохова на первом привале нагнал нас славный наш партизан генерал-майор Денис Васильевич Давыдов… Вместо сабли висела у него через плечо шашка, а с правой стороны висела казацкая нагайка, как у всех офицеров в армии, от графа Толя до младшего прапорщика. Какое значение имела эта нагайка, в особенности у пехотинца, не берусь определить; но всякий вновь прибывающий в армию запасался нагайкою, изготовлением которых занимались казаки, по одному серебряному рублю. Давыдов был плотный мужчина, несколько сутуловат, с лицом смуглым и небольшими сверкающими глазами, но усы его висели до груди. Видел я после портрет его в издании „Сто русских литераторов“, который не очень похож, и он тут изображен с подстриженными усами. Давыдов сделал с нами два перехода, занимая окружавших его интересными рассказами. Все время был он в отличном расположении духа, шутил, и искрившиеся его глаза могли каждого в том убедить, что душа его сохранила отголосок удалых порывов юности…»[515]

Но, может, не только Давыдов и его ровесники тосковали о той, давней войне, о невозвратных временах 1812 года? Недаром же столь восторженно встретили генерала — героя и легенду Отечественной войны — во вверенном ему отряде, куда Денис Васильевич прибыл 23 марта. Вот как описывает он это прибытие бойким своим пером:

«Скромность налагает на меня печать безмолвия; но польщенное самолюбие мое побуждает меня сказать два слова о приеме, сделанном мне войсками. Грешный человек, я следую охотнее внушению последнего.

Удивительно и непонятно впечатление, произведенное моим появлением на армию. Неужели тому причиною несколько десятков лет боевой службы, несколько весьма незначительных партизанских наездов, или несколько разгульных стишков, написанных у дымных бивуаков и, по словам педантов, исполненных грамматических ошибок? Проезд мой от Шеницы до Красностава был истинно триумфальным шествием! Не было офицера знакомого или незнакомого, старого или молодого, не было солдата, унтер-офицера на походе, на привалах или на бивуаках, которые бы, увидя меня и узнав, что это я, не бежали бы ко мне навстречу, или, догнав меня, толпами не окружали, как какое-либо невиданное чудо. Все кричали мне: „Ваше превосходительство, слава Богу, что вы приехали; есть на кого опереться!“ Некоторые подходили ко мне, поздравляя не меня, как говорили они, а армию и самих себя с приездом моим.

Я истинно краснел и лицом, и душою! Я им отвечал: „Не рано ли вы радуетесь? Повремените, я постараюсь заслужить ваше доброе обо мне мнение…“»[516].

Денис гусарит! Как непосредственно очаровательна его скромность! Но ведь — было! Нет сомнения, что все было именно так, как он расписал. И по причинам, названным выше, и потому, что, когда дела в армии идут не слишком удачно — как было в начале кампании, — армейские фрондеры, не имея обыкновения напрямую критиковать начальство, начинают потихоньку роптать: мол, «были люди… не то, что нынешнее племя…». И вот тут появляется именно один из таких людей — знаменитый, прославленный, он берет командование, он хочет воевать, и под его штандартами нельзя не победить! Таково общее мнение.

«Однако искреннее стремление в бой, судя по письмам Давыдова к жене, у него часто сменялось столь же искренним стремлением вернуться к ней и к семье, которую он горячо любил. Продолжительный поход без уверенности в скорой встрече с неприятелем часто наводил на него тоску и даже вызывал желание конца военным действиям. „Дай Бог скорее конец, — писал он жене 1 апреля из Высокого. — Дай Бог скорее быть в Мышецком или в Мазе возле тебя, моего единственного друга! Повторяю как тебе, так и здесь всем, что это моя последняя кампания — даю тебе в том честное слово. Пора на покой: 15-я кампания не 15-й вальс или котильон! Пора! пора на печку!..“»[517].

Но это — в личных письмах, тогда еще недоступных широкому кругу читателей. Для подчиненных же он остается все тем же легендарным генералом Двенадцатого года — особенно сейчас, вначале, когда он прибыл к войскам, еще полный сил и энергии. И действительно, вскоре, как свидетельствует официальный историк, «генерал Давыдов по приказанию фельдмаршала направился с одним драгунским (Финляндским) и 3-мя казачьими полками в тыл Дверницкому и, следуя за ним по пятам, отрезал ему всякое сообщение с Замостьем и Царством. 18 (6) апреля Давыдов прибыл в Крылов, где захватил многих офицеров Дверницкого, равно как и нескольких студентов из Лемберга. Извещенный о восстании, вспыхнувшем в самом Владимире[-Волынском] и его окрестностях, Давыдов тотчас поспешил туда, дабы укротить его в самом начале. В этот город только что прибыл граф Лудвиг Стецкий; человек молодой, богатый, увлеченный мечтами своего возраста, Стецкий с 30 всадниками и сотнею пехотинцев, вооруженных из его собственного арсенала, направился к Владимиру, на дороге усилился еще новыми толпами и занял беззащитный город. За тем последовали обыкновенные меры и прежде всего учреждение временного правления, во главе которого был поставлен граф Добржинский. Блистательный пир должен был заключить торжество этого дня, которое, однако, было весьма неприятно нарушено. Давыдов с казаками форсированным маршем поспешил из Крылова, имея полк Катасонова впереди, рассеял встреченные на пути шайки и ворвался в город…»[518].

Как хочется расцветить этот суховатый рассказ живыми давыдовскими воспоминаниями!

«Перейдя Буг в Крылове по мосту, по которому следовал Дверницкий, я предал его огню и взял 6-го город Владимир приступом. Бой живо кипел! Стар и млад, шляхта и духовенство, военные и мещане, всё стреляло из окон, из-за заборов и оград, и подобно лазам или лезгинам, не просило пощады. Бой продолжался непрерывно в продолжение четырех часов…»[519]

«Тщетно инсургенты старались держаться в домах и церквях. Часть казаков и драгун, спешившись, выбили их из этих убежищ, но Стецкий успел ускакать со своими всадниками и, пользуясь близостью леса, избегнул преследования. Гораздо мужественнее сопротивлялась его жена, разрезавшая подушки с дивана, дабы доставить стрелкам, защищавшим дом и сад, паклю для выстрелов. За это казаки зажгли дом, и Стецкая с трудом была спасена одним русским офицером. Часть города была объята пламенем и инсургенты были рассеяны или взяты в плен; кроме Стецкого спаслись весьма немногие. Столько несчастий навлекло на невинный город безрассудное стремление этих легкомысленных людей. В числе пленных находились также новый президент правления граф Добржинский, адъютант Дверницкого и дворянин Чарнолуский, третий по своему влиянию, но по усердию же может быть первый. Дабы показать строгий пример, генерал Давыдов приказал расстрелять его, а труп повесить на виселицу. Этим восстание было подавлено в самом зародыше»[520].

Весьма верно кто-то тогда сказал, что казнь всего одного мятежника предупреждает десятки его соотечественников от измены и сохраняет сотни жизней русских солдат — равно как и самих повстанцев. Денис прекрасно это понимал еще с 1812 года, когда ему тоже приходилось казнить, наказывая одних в назидание другим. А что было делать — война имеет свои правила и очень жесткие законы. При этом нельзя не отметить истинного военного благородства Давыдова: он не стал подвергать дворянина позорной казни через повешение и только после расстрела распорядился вздернуть на виселицу его труп в назидание прочим — чтобы дольше помнилось. Историк подтвердил: подействовало отрезвляюще, мятеж захлебнулся, не начавшись… Ну и кто тут прав? «Жестокий» Денис или возлюбивший поляков цесаревич, боявшийся «капли крови»?

Между тем уже в то время активно развернулась «информационная война», еще даже не имевшая такого названия, и «серая» пропаганда была ее активным оружием. (Если «белая» пропаганда основана на правде, «черная» — это беспардонная ложь, то «серая», пожалуй, наиболее действенна — это искусная смесь того и другого.) Именно к такому сорту публикаций принадлежала заметка «Жестокость русских», увидевшая свет в «Польском вестнике» от 30 июня 1831 года:

«Генерал Давыдов, Вольтер русских степей, знаменитый русский патриот 1812 г., обнаружив несколько ружей в доме г-на Чернолуского{168} в Волыни, приказал расстрелять без суда этого злосчастного дворянина и затем распорядился, чтобы тело его было повешено на дереве на растерзание хищным птицам; но желая оправдать это варварство, он приказал задним числом составить во Владимире приговор о казни своей жертвы и заставил нескольких человек подписаться под этим посмертно составленным документом. Нет такого преступления, которое этот генерал не разрешал бы своим солдатам. Были свидетели тому, как они грубо издевались над одной очень порядочной женщиной, которая была беременна: они приставляли к ее груди заряженные ружья, сорвали с нее жемчужное ожерелье и напугали ее до того, что она была вынуждена выпрыгнуть в окно; и если бы над ней не сжалился подполковник Дмитриев, ее бы постигла верная смерть»[521].

Думается, что в особом комментарии данный пасквиль не нуждается. С Чарнолуским и без того все понятно — хотя если бы его преступление состояло только в том, что в доме у него действительно были найдены не сданные по приказу русских властей винтовки (по-французски «fusils» — это не только охотничьи ружья, но и боевые винтовки; информация дошла до нас на французском языке), то и тогда, по законам военного времени, он заслуживал сурового наказания. Но Чарнолуский, как известно, являлся одним из наиболее активных и деятельных заговорщиков. Пугать же женщин, равно как и мужчин, приставляя к ним заряженные ружья, — совсем не в духе русского солдата. (Тот факт, что солдаты могли забрать ожерелье, оспаривать не будем.) Судя по всему, речь идет о мужественной пани Стецкой, которую ее малодушный супруг оставил для защиты имения, — именно она прыгала из горящего дома в окно и была спасена русским офицером. Причем понятно, что дом русские солдаты подожгли не потому, что там отважная пани раздирала диванные подушки на пыжи для ружей, но затем, чтобы выкурить засевших в здании стрелков.

А вообще, как и всегда, имя нашего героя было окружено слухами и легендами. Причем как со стороны противника, так и в наших войсках — разумеется, совершенно разными.

«Не знаю, как дошел до нас анекдот о нем, достоверность которого сомнительна: будто государь узнал из иностранных газет, что Давыдов, по взятии им Владимира на Волыни, самовольно вешал поляков, — вспоминал генерал Зеланд. — Давыдову приказано было отправлять всех пленных в Россию; немного спустя докладывают ему о поимке какого-то важного мятежника; Давыдов приказывает его повесить, когда же докладчик решается напомнить о последовавшем запрещении вешать, он отвечает: „повесить его задним числом“»[522].

«Офицеры наши, возвратившись из плена, рассказывали, что чернь Варшавская и войска объявляли всенародно, что если Давыдова возьмут в плен, то тотчас повесят. При них объявлено было несколько раз, что Ридигер и Давыдов взяты и что везут их в Варшаву, где им потому заготовлялись почетные квартиры, и на другой день они должны были быть повешены. „Слышите ли, — говорили поляки, — что партизан Давыдко (это было его прозвище) идет на нас, жжет и рубит без пощады; смотрите, будьте осторожны, но мы его скоро возьмем и повесим“»[523].

Как видно, поляки и знали, и боялись нашего героя.

Хотя мятеж полыхал еще по всей Польше и даже перекинулся на литовские губернии, но русские войска методически подавляли очаги сопротивления, громя повстанческие формирования. 14 мая в бою при Остроленке 3-я гренадерская и 1-я пехотная дивизии — всего порядка 15 тысяч человек, фактически за сутки совершив семидесятикилометровый марш, сокрушили 24-тысячную повстанческую армию.

Однако тогда же у правительственных войск появился еще один новый и страшный враг, победить которого возможно было лишь оборонительными действиями.

«После сражения при Остроленке главные силы русских сосредоточились у Пултуска и Голымина, куда Дибич вызвал на соединение Крейца от Седлица и Ридигера с Волыни. Холера косила людей тысячами, поразив самого главнокомандующего, и 30 мая (29 мая. — А. Б.) Забалканского не стало. 17 июня{169} от холеры же скончался в Витебске цесаревич Константин Павлович. В командование армией временно вступил Толь…

13 июня в армию прибыл фельдмаршал граф Паскевич-Эриванский»[524].

? propos{170}, французские академики дают совершенно удивительный вариант смены главнокомандующих — в духе бульварного романа: «Император был очень недоволен Дибичем, обещавшим вступить в Варшаву в конце февраля. 9 июня граф Орлов был послан к Дибичу с предложением подать в отставку. „Я сделаю это завтра“, — ответил фельдмаршал. На другой день он скончался от холеры. Его преемником был назначен Паскевич-Эриванский»[525].

Хотя, конечно, совпадение смертей — фельдмаршал Дибич и цесаревич Константин — выглядит как-то подозрительно. К тому же менее чем через полгода скончалась и 36-летняя княгиня Жанетта Лович, морганатическая супруга умершего великого князя…

Все эти трагические события не могли не царапнуть Дениса по сердцу. Вспоминалось: два юных гвардейских офицера в Кавалергардском зале Зимнего дворца… встречи на театрах военных действий… «Варшавское сиденье»… Кавказ… недавняя встреча в Главной квартире… Со смертью старых друзей и знакомых мы теряем не только возможность общения с ними, но и нечто большее.

А война продолжалась, «и в эту трудную кампанию Давыдов действовал с обычною своею неустрашимостию, распорядительностию и быстротою. 29 мая он вместе с генерал-майором графом Толстым загнал корпус Хржановского под пушки Замосцкой крепости, а 7 июня, командуя авангардом корпуса генерала Ридигера при Будзиско, три часа отражал нападение превосходного в силах неприятеля и своей стойкостью дал корпусному командиру возможность обойти поляков, ударить им во фланг и одержать победу. За этот подвиг Давыдов был награжден чином генерал-лейтенанта. В течение августа он действовал за Вислою между Варшавою и Краковым, командуя то различными отрядами, то всею кавалерию генерала Ридигера. 28 августа завершились его действия в Польскую кампанию: в этот день он отбил нападение всего корпуса Рулащкого на предмостное укрепление на Висле, при Казимирже…»[526].

Конечно, не все у Дениса Васильевича было так прекрасно, как писалось потом в официальных документах и в истории военных событий. Так как командовал он не штатным войсковым соединением — бригадой или дивизией, но сводным отрядом, то происходило то, что обычно на войне и случается. Отряд стали «раздергивать», переводя его части в какие-то другие формирования, и произошло это настолько быстро, что 18 мая Давыдову пришлось даже обратиться к графу Толю:

«В половине марта я, по особенной благосклонности вашего сиятельства, получил блистательнейший отряд. Я действовал оным, как умел, и слышал, что заслужил одобрение ваше, что для меня выше всех наград в свете!

Вскоре начали отсекать части моего отряда: вначале взяли полк драгун, полк сильный, ибо состоял из 800 чел., прежде загоненных и изнуренных, а у меня после некоторых поисков и приступа гор. Владимира, опять почувствовавших течение в себе русской крови и на все готовых. Потом взяли у меня казачий полк Платова; я все молчал, исполняя долг мой с остатком моего отряда. Наконец взяли у меня казачий полк Катасонова, так что оставя меня с одним казачьим Киреева полком, коего сила числом людей не простирается далее 300 чел.; уничтожили совершенно отряд…»[527]

Разумеется, граф Карл Федорович поспешил помочь старому боевому товарищу, и Давыдов получил новое назначение — в корпус генерал-лейтенанта Ридигера.

А вот что писал генерал-майор Василий Абрамович Докудовский, бывший в 1831 году подполковником егерского полка: «…По возвращении моем из плена заезжал я к знаменитому нашему поэту Денису Давыдову; он был тогда генерал-майором и с отрядом оберегал переправу чрез Вислу при Казимирже и помещался в шалаше на берегу реки. Я застал его поутру, вместо шлафрока в шинели, не умытым, не причесанным, грязным и распивающим прескверный чай из глиняного чайника с отколотым носком и без ручки. — Но переправы и предмостного укрепления не уберег; с половиною отряда вздумал без нужды и без пользы попартизанить, а в его отсутствие нахлынули поляки. Оставшиеся русские с генералом Слатвинским, по бессилию для отражения, отступили, и враги переправились. — Давыдов не был тем, чем был в 1812–1813 годах»[528].

Конечно, не был… Хотя то, что на войне порой приходится ходить немытым — мы знаем, и что шинелью заменять шлафрок, просторный домашний халат, — догадываемся. Но стоит заметить, что Давыдов поутру «распивал прескверный чай», а не что-либо другое, без чего на войне, поверьте, не обойтись. На это стоит обратить внимание заклятым критикам нашего героя, утверждающим, что, мол, «не просыхал». А он и на войне мог чаем пробавляться!

О том же, как Денис Васильевич решил «попартизанить», мы информации не нашли… Что ж, все может быть, хотя сам Давыдов вспоминал об этом времени так: «В 20-х числах августа я командовал отрядом в предмостном укреплении на Висле, близ Казимиржа. Варшава была еще в руках неприятельских. Вдруг неприятель, в довольно больших силах приблизившись к нам, выслал на приступ две колонны; так как я знал, что это были толпы мужиков, предводимых Ружицким, я открыл по ним сильный огонь, от которого они рассеялись»[529].

Тем временем Польская кампания близилась к своему завершению.

«6 августа армия Паскевича, доведенная до 85 000 человек, обложила Варшаву, которую занимало 35 000 поляков, не считая корпуса Ромарино, действовавшего самостоятельно. Император Николай Павлович повелел Паскевичу предложить восставшим амнистию, но Круковецкий отвергнул эти „унизительные“ условия. Переговоры тогда были прерваны, и 26 августа, в годовщину Бородина, Варшава взята кровопролитным штурмом. На приступе участвовала 71 000 человек с 390 орудиями. У поляков, отчаянно защищавшихся, было 39 000 и 224 орудия. Наш урон — 539 офицеров, 10 005 нижних чинов. Сам Паскевич контужен ядром. Поляки потеряли 7800 убитых и раненых, 3000 пленных и 132 орудия. Приступ, начавшись утром 25 августа, длился 36 часов.

По капитуляции польская армия сохранила оружие и должна была отойти в Плоцк и там ожидать высочайших повелений. Однако поляки, как только почувствовали себя в безопасности, поспешили расторгнуть эти условия и возобновить военные действия»[530].

Но не все были столь воинственны, и часть войск добровольно сложила оружие, а многие «патриоты» просто-напросто дезертировали.

«Некто генерал Каминский командовал отрядом, который мы полагали в 1500 человек, но он состоял из 4000 человек; он весь положил оружие и, пав на колена, кричал: „Виват, Николай, цесарж наш польский!“ Грустно становится смотреть на этот народ, гордый и заносчивый в счастии, но низкопоклонный после неудачи. Вспомнишь невольно слова Наполеона: „Cette nation porte sa ruine dans son caract?re“{171}. Но, слава Богу, Варшава пала и луч русского штыка вновь засверкал старинной славой!»[531]

Вскоре недобитые остатки повстанческих формирований сдались австрийцам и пруссакам, дабы не отвечать за мятеж перед Россией; 25 сентября сдалась крепость Модлин, переименованная затем в Новогеоргиевск, 9 октября — Замостье. После того все польские учреждения были распущены, а руководить Польшей был назначен генерал-губернатор — генерал-фельдмаршал светлейший князь Паскевич-Варшавский.

За участие в этой кампании Денис Васильевич был награжден, по сравнению с прошлыми временами, необыкновенно щедро: 6 октября он был произведен, как мы уже писали, в чин генерал-лейтенанта и получил ордена Святого Владимира 2-й степени и Святой Анны 1-й степени. Правда, как всегда, без «ложки дегтя» не обошлось: за взятие Владимира-Волынского Давыдов был представлен к ордену Святого Георгия III класса, однако получил вместо того «первую Анну», которая хотя и была по официальному статусу выше «третьего Георгия», но, как истинно боевая награда, «Георгий» среди военных считался более почетным орденом.

Денис переживал. «Ты уже знаешь, — откровенно писал он другу своему Закревскому, — что я получил Анненскую ленту и чин, а, сверх того, представлен к Владимиру 2-й степени; к несчастью, все-таки Георгия 3-го нет как нет! — крест, за который бы я отдал и две звезды, и руку или ногу, и к которому я был представлен, но покойный фельдмаршал переменил и вместо оного представил к ленте. Впрочем, всякое даяние благо и всяк дар совершен…»[532]

По прекращении мятежа Денис Васильевич возвратился в Москву, и на том его боевая деятельность была окончательно завершена. Но и сама Россия тогда уже медленно погружалась в ту спячку на лаврах, которая, чуть потревоженная далекими отзвуками кавказских боев, хивинских походов и Венгерским восстанием 1849 года, завершится кошмарным пробуждением Восточной войны.

К сожалению, этот «будильник», сработавший более двух десятилетий спустя, был заведен именно в 1831 году…

И вот — четкая тому европейская оценка:

«Польша потерпела поражение; не было уже ни королевства, ни армии. Политическое творение Александра и то, что сделал для польской армии Константин, — все это было одинаково уничтожено. Но сопротивление Польши спасло по крайней мере парижскую и бельгийскую революции, так как в то время, когда Паскевич совершал свой переход через Вислу, французская армия смогла вступить в Бельгию, прогнать голландские войска и обеспечить таким образом независимость нового королевства. Сверх того Европа обнаружила, что, даже ведя войну в своих собственных владениях, Николай не мог ни разу выставить более 114 000 человек одновременно. С этой минуты престиж русского самодержавия — этот кошмар либеральной Европы — рассеялся»[533].

Как видим, в России традиционно все беды идут «с головы».

* * *

Подавление польского мятежа вызвало далеко не однозначную реакцию в российском обществе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.