Дым салонных баталий

Дым салонных баталий

С наемною душой

Развратные счастливцы,

Придворные друзья

И бледны горделивцы,

Надутые князья!

К. Н. Батюшков

По возвращении из Тильзита в Петербург Петр Иванович Багратион посчитал своим долгом тотчас же начать настоятельные хлопоты о застрявших неведомо где его наградных представлениях на своего адъютанта Дениса Давыдова. Причем решил действовать не официальным волокитным путем через военное ведомство и канцелярию государя, а использовать, так сказать, решительные обходные маневры.

Первый визит, который он нанес в столице, был к всесильной и всегда благоволившей к нему Марии Антоновне Нарышкиной, которую в свете называли «черноокою Аспазией», а Александр I величал «предметом своих отдохновений».

Ни для кого в Петербурге не служило секретом, что 28-летняя веселая и смешливая супруга обер-егермейстера Дмитрия Львовича Нарышкина одновременно почитается почти открыто второю и, пожалуй, истинно любимою женой государя. Во всяком случае, все ведали, что влекла она к себе его неодолимо, и чувства, которые он к ней испытывал, были самые нежные, на какие сластолюбивый монарх был только способен. Искренне, без упования на выгоды, любила его и Мария Антоновна.

Возвышенно-холодная и утонченно-чопорная красота императрицы, бывшей принцессы Луизы Баденской, нареченной при крещении православным именем Елизаветы Алексеевны, Александру I быстро наскучила. Законная супруга получила негласную отставку. С нею рядом царь находился лишь на всякого рода торжествах и официальных церемониях. Всем же остальным его свободным временем почти безраздельно (не считая мелких и быстротечных увлечений ветреного государя) владела Мария Антоновна.

Багратион с отцом Марии Антоновны польским князем Антонием Четвертинским, убитым возмущенными соотечественниками в 1794 году за сочувствие русским, был близко знаком в бытность в Варшаве, саму ее знал еще непоседливой и озорной девочкой-подростком, а посему и в пышном нарышкинском доме на Фонтанке всегда бывал запросто. Задумав нанести туда визит, он прихватил с собою и Давыдова.

Мария Антоновна встретила их в своих личных покоях, которые даже желчный, не склонный к восторгам Вигель называл «храмом красоты», с большим радушием и обычной своею веселостью и непосредственностью.

— Ну как мой «крестник», князь Петр Иванович? Я, помнится, участие в нем принимала и в адъютанты его вам сватала. Не посрамил ли меня в чем? — спросила она.

— Как раз и заехал к тебе, добрейшая Мария Антоновна, чтобы поклониться за то, что благодаря заботам и стараниям твоим я в сию кампанию в Денисе Давыдове не только преданного и исполнительного помощника обрел, но истинно и младшего брата своего по душе и чувству. О храбрости его и неустрашимости и других отменных качествах офицера я уже и не говорю. Сам его в самых жарких и трудных делах видывал — всегда был маладец!.. Жаль этого другие видеть не соизволили...

Мария Антоновна вопросительно вскинула брови.

— Изо всех моих наградных реляций, поданных на Давыдова, — с заметно разгорающимся жаром продолжил князь Петр Иванович, — последствия имела одна, да и та с превеликою проволочкою. А ведь всем в армии ведомо: генерал Багратион попусту воинскими регалиями не кидается и жалует оными токмо истинно достойных, заслуживших их не на вахт-парадах, а под огнем неприятельским...

— Ну будет, будет вам, батюшка Петр Иванович, — ласково и успокоительно произнесла Мария Антоновна. — Ужели допущенное небрежение исправить нельзя? Я за своего «крестника», коли он таким храбрецом оказался, — она с явным удовольствием глянула на Давыдова, — сама, слава богу, могу слово замолвить. Вот ужо и скажу Саше, — простодушно пообещала Мария Антоновна и тут же с улыбкою поправилась: — Его величеству, что, мол, негоже обиды чинить ни князю Багратиону, ни его адъютанту...

Тем временем подали чай со сладостями и ромом, и Мария Антоновна как радушная хозяйка сама потчевала гостей из серебряного самоварчика с амурами.

— Матушка-государыня Екатерина II из него пивала, — сказала весело, между прочим.

Чай, по-старинному сыченный медом и липовым цветом и сдобренный несколькими каплями густого тягучего ямайского рому из оплетенной лакированной соломкою бутылки, был отменный.

Разговор шел тем временем серьезный — о Тильзитском мире, о его противниках и сторонниках.

Слушая рассудительные слова Марии Антоновны, ее острые и точные характеристики государственных мужей, Денис Давыдов снова убеждался, что за веселостью и простодушием сестры его доброго друга и эскадронного командира скрывается ясный и твердый ум и умение разбираться в столь сложных и запутанных вопросах высшей политики, накрепко переплетенной к тому же с дворцовыми и салонными интригами...

Чаепитие у милейшей Марии Антоновны Нарышкиной на многое раскрыло Денису Давыдову глаза.

Во всяком случае, он узнал немало того, о чем до сей поры попросту и не задумывался, — и о умонастроениях в столице, и о примерной расстановке сил в обществе, и о разгорающейся исподволь непримиримой войне салонов, в которой неискушенному человеку легко оказаться жертвою лукавого обмана или хитро сплетенной интриги.

В том, что великосветский Петербург клокочет изнутри наподобие Везувия, Денис Давыдов вскорости убедился самолично.

Несмотря на разгар лета и на погожую погоду, установившуюся в северной столице с конца мая, почти никто из крупных сановников и дипломатов так и не начал дачного сезона. Лишь государь был в своей летней резиденции на Каменном острове. Сам же Петербург жил в каком-то тревожном и нервном ожидании неведомых событий, которые — в этом никто не сомневался — непременно должны были скоро произойти.

За внешним блеском и весельем посольских приемов, светских раутов и шумных загородных выездов Давыдов теперь все отчетливее различал и умело скрываемую озабоченность дипломатов, и вкрадчивую деловитость вельмож, старающихся выведать друг у друга тайные намерения, и явную растерянность кое-кого из придворных чипов, еще недавно неприступных и уверенных в себе, а ныне торопливо ищущих, к какой же группе или партии надобно примкнуть. Эти многочисленные группы и партии глухо враждовали меж собой, ибо каждая старалась заполучить для себя поболее влиятельных сторонников и в достижении цели не брезговала ничем — ни щедрыми двусмысленными посулами, ни облеченными в мягкую форму угрозами, ни утонченно-изысканной лестью.

Безоговорочно одобрявших замирение с французами было немного. Хотя санкт-петербургские газеты в официальных сообщениях и поведали о том, что в Тильзите русский царь и Наполеон заключили союз и поклялись в вечной дружбе, этому в столице как-то не особо верили. В витринах книжных лавок на Невском по-прежнему красовались выставленные еще во время кампании карикатуры на кровожадного корсиканского узурпатора, зловеще пожиравшего младенцев, а в многочисленных соборах и церквах с прежней гневной страстью в соответствии с постановлением Священного Синода, которое никто не отменял, провозглашали анафему «богопротивному антихристу Бонапартию». Поскольку правительство до сих пор так и не решилось опубликовать Тильзитский договор, то на бирже открыто говорили, что мир, может, вовсе и не заключен, а так просто болтают...

Вдохнув полной грудью порохового дыма петербургских салонов и распалившись всеобщим неудовольствием, громко заговорили о посрамленной чести русского оружия и только что вернувшиеся молодые гвардейские офицеры, еще недавно проклинавшие надоевшую им кампанию и рвавшиеся с берегов Немана к столичным увеселениям. У дворянской военной молодежи, правда, была и своя корысть: на время похода каждый из них, как известно, освобождался от обязанностей платить долги, а теперь им опять предстояло отбиваться от досужих и прилипчивых кредиторов.

Судя по всему, государь на Каменном острове чувствовал себя весьма одиноко и неуютно — свет держал его там в своеобразной осаде. Никаких официальных церемоний и праздничных торжеств в ознаменование окончания военных действий и подписания мирного трактата Александр I после приезда из Тильзита не проводил. На неопределенное время были отменены даже обычные вахтпарады и смотры войскам.

Жар «салонных баталий» еще более разгорелся, когда в Петербург почти одновременно прибыли временный поверенный в делах французского императора в России его флигель-адъютант и шеф тайной личной полиции Наполеона генерал Савари и доверенное лицо английского королевского кабинета с туманными полномочиями полковник сэр Роберт Вильсон.

С обоими вновь прибывшими Денис Давыдов встречался ранее. Гладкого, осанистого Савари, затянутого в лазоревый с серебром флигель-адъютантский мундир, с холеным бесстрастным лицом и маленькими колючими, как бы ощупывающими все вокруг себя глазками, он неоднократно видел в свите Наполеона в Тильзите.

С сэром же Вильсоном был знаком короче. Его миловидное, почти женски-лукавое лицо с ласкающим и одновременно пронизывающим взглядом неизменно возникало перед ним в последнюю кампанию при всяком посещении главной квартиры императора Александра I, где англичанин пребывал в должности военного агента почти безотлучно.

Даже не посвященному в тонкости хитроумной международной политики Давыдову было ясно, как божий день, что обер-полицмейстер Наполеона послан в Петербург с главною целью пробить дипломатическую брешь в глухой стене неприязни и отчуждения, которую, несмотря на лучезарную встречу двух императоров, упрямо и своевольно продолжало возводить меж Россией и Францией высшее столичное общество. А миловидный английский полковник, спешно прибывший сюда с какими-то правительственными депешами, своею первейшею заботою почитает решительно воспрепятствовать этому и свести на нет все усилия и ухищрения Бонапартова посланца.

Началось с того, как сказывали, что государь принял на Каменном острове поочередно обоих конкурентов с совершенно одинаковым вниманием и дружественным расположением. Тем самым шансы противникам были даны как бы равные.

С первых же туров дипломатической дуэли ловкий и оборотистый сэр Роберт Вильсон, конечно, явно переигрывал своего более тяжеловесного соперника. Он, как говорится, повел бой. Использовав свои многочисленные связи, англичанин разразился целым каскадом блестящих и стремительных выпадов. В ведущих петербургских салопах он с воодушевлением и искренним благородным гневом рассказывал достоверные подробности о личном участии Савари в кровавом злодействе, учиненном над бедным герцогом Энгиенским20. Это, мол, он, а никто другой в сообществе с коварным Талейраном заманил в Бадене доверчивого бурбонского принца в западню. А приманкою послужила знаменитая актриса Веймер, которую по сцене величают «девицей Жорж» и которая уже давно значится в списке любовниц Наполеона... Будучи проницательным и осведомленным военным разведчиком, сэр Роберт Вильсон, видимо, знал то, о чем говорил.

Политическое убийство, возмутившее три года назад всю Европу, в том числе и сановный Петербург, получило стараниями английского дипломатического агента новую амурно-трагическую окраску и вызвало ярые эмоции в обществе, в первую очередь, конечно, у светских львиц. Тем более что был указан конкретный виновник преступного деяния.

Двери столичных гостиных, только что едва приоткрывшиеся нехотя, со скрипом, для Савари, тут же с глухим стуком захлопнулись перед «палачом герцога Энгиенского».

Однако верный подручный Бонапарта, несмотря на разящие удары, и не думал о ретираде. Он уступал своему супротивнику в проворности и связях, но зато превосходил его в упорстве и терпении.

Нацелившись на главнейшие великосветские «бастионы», Савари начал их планомерную и неторопливую осаду. Используя благосклонность государя, он далеко не сразу, но все-таки сумел добиться представления императрице-матери в Таврическом дворце. И хотя прием был подчеркнуто холоден и не продолжался и одной минуты, сам по себе факт этот получил огласку и возымел некое действие на умы. Это было, без сомнения, его победой. И немалой.

Вдовствующая императрица Мария Федоровна, как известно, лишившись в зловещую мартовскую ночь своего супруга Павла I, сумела сохранить за собою положение, которому в России до сей поры не было примера. Хотя императором тогда тут жебыл провозглашен ее сын Александр, за нею остался и прежний ранг и все доходы и почетные права, ему соответствующие. Снискавшая еще во времена Екатерины II (и в пику ей!) уважение своей строгой семейной порядочностью и добродетелью, после злополучной ночи она прибавила к сему и ореол страдалицы. Заведование делами благотворительности укрепило мнение о ее милосердии и неустанной заботе о бедных и страждущих.

Двор ее, прозываемый в обществе Старым, большею частью размещался в дорогом вдовьему сердцу Павловске, где все и во дворце и в обширном парке было оставлено так же, как выглядело при незабвенном Павле Петровиче, однако пышные выезды в Петербург следовали часто, поскольку императрица-мать устраняться от многотрудных царственных забот не желала и за всем, что вершится в столице и в государстве, стремилась приглядывать бдительным и пристальным оком. С этим Александру I волей-неволей приходилось считаться.

Так что брешь, пробитая Савари в отношениях с императрицей-матерью, действительно стоила многого. И пусть Старый двор Тильзита пока не одобрил, а посему посланец крамольной Бонапартовой Франции для него как бы вовсе и не существовал, первая официальная встреча с Марией Федоровной вселяла в генерала кое-какие утешительные надежды.

Следующее наступление временный поверенный Наполеона предпринял на Стрельну, где в тридцати верстах от Петербурга пребывал в своей военизированной вотчине великий князь Константин.

Здесь Савари был встречен с распростертыми объятиями и с радостью убедился, что брат русского царя со времени тильзитского свидания окончательно офранцузился: Наполеона он считал своим богом, а Париж — раем. Выписанные из Франции садовники в белых клеенчатых фартуках лихо переиначивали стрельненский парк в миниатюрный Булонский лес.

Однако радость от посещения Стрельны у Савари вскорости начала быстро угасать, ибо он все полнее убеждался, что взбалмошного Константина не любит никто — ни армия, ни общество. В антипатии к нему даже враждующие меж собой группы и партии были единодушны. Савари понял, что в лице великого князя он вряд ли обретет себе надежного пособника для столь необходимого ему проникновения в высший свет.

Трезво, по полицейской привычке, оценив свои шансы и возможности, посланец Наполеона решил, что в данной ситуации продолжать действовать, так сказать, по женской линии куда вернее. И все свои надежды и упования прежде всего связал с «черноокою Аспазией».

Как ни пыталась Мария Антоновна Нарышкина отбиться от вкрадчивых и подобострастных притязаний Савари на ее внимание, ничего из этого не вышло: государь, ссылаясь на приличия и соображения высшего порядка, настоятельно желал, чтобы она не отказывала в приеме поверенному в делах французского императора.

Мария Антоновна, доверительно рассказывая об этом, часто бывавшему в ее доме Давыдову, сокрушительно вздыхала:

— Ума не приложу, Денисушка, как мне и быть с этим проклятым Савари. Так и вьется вокруг меня, так и оплетает своими словесными кружевами. Ох, умеют это французы, ох, умеют... Вот ведь и знаю и чувствую, что он меня в сети свои завлекает, а противиться в себе сил не нахожу. Где уж такой слабой женщине, как я, устоять перед эдаким хватом?.. Одним печалюсь: прознает про сии шашни Багратион, серчать станет. А я гневить князя Петра Ивановича по душевной привязанности к нему совершенно не могу. Ты уж разобъясни ему, ради бога, потихоньку, что я не своею волею, а по настоянию государя Бонапартова посланца у себя принимаю да его обхаживания терплю.

О застрявших наградных реляциях более не говорили. «Да и кому сейчас до них, — думал Денис Давыдов, — вон ведь как все вокруг закружилось...»

Хоть и чувствовала Мария Антоновна обволакивающую и притягательную силу словесных кружев Савари, но всего замысленного им по отношению к ней пока не ведала и она. В тонкую, обольстительно-предупредительную его игру с Нарышкиной в это время ужебыл, оказывается, во всех деталях посвящен Наполеон.

Усмотрев вполне обычную тягу «черноокой Аспазии», как прехорошенькой женщины, к нарядам и ее повышенное внимание к веяниям европейской моды, французский поверенный тут же решил выписать из Парижа все, что смогло бы соответствовать столь безукоризненному и изысканному вкусу Марии Антоновны.

Бонапарт идею Савари одобрил и в своих секретных курьерских депешах давал ему по этому поводу подробнейшие инструкции: как поднести, что при сем сказать...

В ту самую пору, когда первая партия новомодных дамских аксессуаров для Марии Антоновны Нарышкиной, придирчиво и дотошно, со знанием дела, осмотренная перед тем Бонапартом, на взмыленных лошадях уже мчалась по укатанным и гладким европейским трактам к российским пределам, грянуло событие, которого, судя по всему, никак не ждали ни в Париже, ни в Петербурге.

В обеих столицах почти одновременно появились сообщения о том, что английский флот в составе тридцати семи кораблей начал боевые действия против Дании. Остров Зеландия оказался наглухо обложенным с моря, и на него высадились британские экспедиционные войска. Тяжелые фугасные батареи ударили по Копенгагену, город окутался дымом и пламенем, погибли сотни безвинных жертв...

Новые бюллетени принесли вести еще более неутешительные. Не устояв перед английскою варварскою бомбардировкою, датская столица, как оказалось, вскорости покорно растворила городские ворота, сдала арсенал и позволила победителям захватить без сколько-нибудь серьезного сопротивления весь стоящий в гавани внушительный национальный флот из двадцати линейных кораблей.

Эти сообщения привели Бонапарта в неистовое бешенство. Он скрежетал зубами, метался по навощенным до зеркального блеска паркетам Тюильри и с грохотом колотил о каминные решетки бурбонские фарфоровые вазы.

Британские мортиры, бившие по Копенгагену, нанесли урон не столько датской столице, сколько тайным статьям тильзитского трактата, по которым флоту этой балтийской страны отводилась определенная и немалая роль в борьбе с морским владычеством Англии. Теперь этого флота не было. Вернее, и того хуже — он усилил своим составом британскую морскую мощь. Было с чего Наполеону выходить из себя и неистово колошматить доставшиеся ему в наследство королевские вазы.

Александра I известие о разгроме Дании перепугало до того, что у него усилилась и без того уже приметная для окружающих глухота, которая у него развилась еще в отрочестве, как говорили, вследствие слишком раннего безудержного увлечения цитерными утехами...

Русский император, видимо, не чаял, что британский кабинет предпримет столь решительные действия. А что, если недавняя союзница теперь повернет свои воинственные корабли против России? Воевать сейчас с грозною морскою владычицей в расчеты царя никак не входило. Да и обороняться с моря, по сути, было нечем. На невском рейде стояли лишь несколько устаревших неповоротливых фрегатов да кокетливые прогулочные яхты. Основной же российский флот под командой адмирала Сенявина, действовавший в начале года против турок и только недавно отозванный с Востока, медленно возвращался обратно, огибая Европу. Разбитый на мелкие отряды и ничего не ведающий, а потому не ждущий нападения, он мог легко стать добычею англичан...

Ознобная боязнь императора в мгновение ока передалась и всей северной столице. Всюду — и на улицах и в салонах — громогласно толковали о том, что Петербургу, судя по всему, уготована злополучная участь Копенгагена...

Но, как говорится, господь миловал. Британский флот близ Петербурга не появлялся.

Однако в связи со всеми этими событиями и вполне реальными опасениями акции проанглийски настроенных групп и партий разом заметно пали, в чем сразу же сумел убедиться Денис Давыдов, все еще проводивший время в Петербурге и бывавший во многих салонах и гостиных. Заметно поскучнели еще недавно заносчиво фрондирующие сторонники Новосильцева, Кочубея и Строганова. А сэр Роберт Вильсон, хотя и порхал с прежнею почти женскою легкостью, в движениях его и во всем облике невольно ощущалось что-то неестественное, суетливо-механическое.

Савари же, наоборот, заметно приободрился и приосанился.

Еще более положение французского поверенного упрочилось после скандальной истории с подметной брошюрой «Размышления о тильзитском мире», отпечатанной в Лондоне и усердно распространяемой в петербургских салонах полковником Вильсоном вкупе с британским послом лордом Говером.

Экземпляр этой брошюры на одном из раутов миловидный англичанин ловко подсунул и Денису Давыдову, таинственно улыбаясь и заговорчищески подмигивая, как будто заранее безоговорочно зачисляя его в свои сообщники:

— Адъютанту генерала Багратиона, снискавшему славу своим острословием, непременно нужно прочесть сей памфлет. Я уверен, что он придется вам по вкусу.

Давыдов перелистал, конечно, вильсоновскую книжицу. Написана она была лихо, с известным остроумием и желчью. В ней высмеивалась алчная захватническая политика Франции и двуличие и коварство Наполеона. Однако были здесь и некоторые фразы, которые вполне можно было посчитать оскорбительными и для императора Александра I...

Денис Давыдов простодушно хотел вначале показать английский памфлет Багратиону, благо и сам тон и оценки последних событий, без сомнения, в чем-то были созвучны умонастроениям князя. Однако, поразмыслив несколько, решил, что ввязывать Петра Ивановича в это сомнительное дело никакой нужды нет. Не дай бог, еще начнутся по сей брошюре дознания — что да как...

История с брошюрой вскорости приняла именно такой оборот, который и предполагал Давыдов. До государя, конечно, сразу же дошел слух о таинственном сочинении, имеющем распространение в высшем обществе. Однако книга оказалась неуловимою: ни министр иностранных дел, ни Кабинет Его Величества пока не могли заполучить ее для представления царю.

И тут во всем блеске проявил свои врожденные способности к сыску генерал Савари. Неизвестно каким способом — шантажом, подкупом или иною хитростью, — но тем не менее экземпляр потаенного лондонского издания он раздобыл и со своими красноречивыми пометами незамедлительно вручил Александру I.

И гроза грянула.

Подталкиваемый Савари, царь решил проявить характер. Первыми поплатились недавние «молодые друзья» государя: Кочубей расстался с министерским портфелем, Новосильцеву было приказано отправиться путешествовать, подвергся опале и Орлов, перед тем на коленях моливший Александра I о снисхождении за то, что его, мол, бес попутал с этою проклятою брошюрой...

Вильсон, почуяв недоброе, хотел тут же представить русскому императору какие-то объяснения и спешно написал ему письмо. Однако оно возвратилось нераспечатанным. Этим жестом британскому правительственному посреднику как бы высочайше указывалось на дверь...

Более того, вскоре была выпущена грозная декларация, в которой объявлялось о прекращении сношений с английским кабинетом и снова признавалась непререкаемость принципов морского права, как известно, яростно оспариваемых в Лондоне.

Тем самым разрыв с Англией становился реальностью, и даже ранее сроков, обусловленных секретными статьями тильзитского договора...

Все эти события отнюдь не успокоили столичного общества, а скорее наоборот — подлили масла в огонь. Столкновения различных групп и партий разгорелись с новою силою.

В самый разгар всех этих салонных баталий Денис Давыдов неожиданно был спешно затребован к военному министру.

Князь Лобанов-Ростовский в белом генерал-адъютантском мундире встретил его с превеликою ласкою и радушием. Одутловатое лицо министра, отливающее нездоровою желтизной, прямо-таки лучилось от благорасположения:

— Душевно рад за вас, штаб-ротмистр. Много наслышан о доблести вашей в последнюю кампанию. За отечеством и государем ничего не пропадает. Все наградные представления князя Петра Ивановича Багратиона, вас касаемые, уважены, с чем и поздравляю душевно. Извольте получить награды, коих вы удостоены... Высочайшие же рескрипты по великой занятости государя будут вам вручены позже...

Александр I оставался верен себе. Дав свое благоволение на вручение Давыдову боевых наград, он упорно не хотел подписывать рескриптов. Тем самым знаки боевой доблести жаловались адъютанту Багратиона пока как бы условно, без главных оправдательных документов.

Денис Давыдов вновь ощутил солоноватый привкус обиды, но превозмог себя и виду не подал. Потом вспомнил утешительные слова Багратиона при вручении ордена Святого Владимира — «И то сказать, не рескрипт же тебе на груди носить...» — и решил не печалить себя новой монаршей отместкой.

Князь Лобанов-Ростовский меж тем с пафосом перечислял награды.

За бои под Гауштадтом и Деппеном Давыдов удостаивался золотой сабли с надписью «За храбрость».

За примерную неустрашимость, проявленную в яростных арьергардных схватках при Гейльсберге, награждался орденом Святой Анны 2-го класса.

Золотой Прейсиш-Эйлаусский крест на георгиевской ленте жаловался ему за мужество и отменные боевые качества, выказанные в самом крупном и кровопролитном сражении минувшей кампании.

Кроме всего, за воинские заслуги в заграничном походе он награждался еще и прусским почетным орденом «Pour le merite»...

Когда Денис Давыдов, сверкая золотою наградной саблей и новыми крестами на шее и на красном лейб-гусарском ментике, появился у Багратиона, тот сразу все понял и искренне обрадовался:

— Ну слава богу!.. Наконец-то!.. Теперь моя душа может быть спокойна. Все по справедливости. Поздравляю тебя, Денис! Вот сейчас ты воистину маладец! Глянуть любо-дорого... Можно и в отпуск отбывать. А то мне тебя отпускать без наград, честно заслуженных, прямо-таки совестно было. Нынче же препятствий к твоему отъезду в первопрестольную более не вижу. Поезжай. Пора свою удаль не только французам показать, но и московским барышням. С эдакими регалиями сие и негрешно...

— Не знаю, как и благодарить вас, Петр Иванович. Ежели бы не вы...

Про задержку государевых рескриптов Давыдов так и не сказал: к чему сызнова тревожить и заботить князя Петра Ивановича?.. И так с этим хлопотным делом он столько сил и времени потерял.

О рескриптах он обмолвился лишь Нарышкиной, которую пришел сердечно благодарить за содействие.

— Подпишет, куда он денется?.. — простодушно пообещала Мария Антоновна. — Езжай себе в Москву. И будь покоен. Я за твоими бумагами сама пригляжу...

Получив вперед жалованье и прогонные в оба конца и воспользовавшись первой попавшейся ямскою тройкой, Денис Давыдов вместе со своим неизменным слугой и денщиком Андрюшкой отбыл в Москву, куда давно уже рвался всею душой.

Боевым наградам, вторично завоеванным в Петербурге после ратных полей Пруссии, он был, конечно, несказанно рад. Однако жаль ему было и золотого невозвратного времени, растраченного чуть ли не попусту, какой думал, в столичных гостиных и салонах.

Давыдов даже и не предполагал, что совсем скоро, когда в родительском доме на Пречистенке он после столь долгого перерыва сядет к письменному столу за свою новую сатиру «Договоры», перед ним вдруг вновь и явственно и зримо предстанут и разномастные политиканы-интриганы, и все эти светские петиметры21, с которыми ему в последнее время довелось сталкиваться в кипящих мелкими страстями салонах северной столицы. И он острым и желчным пером тут же сумеет набросать весьма достоверную и резкую картину высшего общества:

Здесь тьма насмешников, которых разговоры

Кипят злословием. Ехидных языков

Я, право, не боюсь; но модных болтунов,

Кудрявых волокит, с лорнетами, с хлыстами,

С очками на носу, с надутыми брыжжами,

Как можно принимать? Нет! без обиняков,

Нет, нет решительно: отказ им невозвратный.

И для чего нам свет, и чопорный и знатный,

Рой обожателей и шайка сорванцов?

К чему, скажи ты мне, менять нам тихий кров

И мирную любви обитель

На шумный маскарад нахалов и шутов?..

Эти хлесткие стихи Дениса Давыдова в чем-то предвосхитят и утонченно-блистательный смех Пушкина, и язвительно-разящую усмешку Грибоедова. И об этом никогда не забудут оба его младших друга, оба близких его сердцу Александра Сергеевича...

«Договоры» появятся в июньской книжке «Вестника Европы» за 1808 год. Под заглавием Денис Давыдов предусмотрительно укажет: «Перевод из Виже». Да и сюжет он лукаво построит так, что обличительные строки будут как бы прикрыты любовною интригою. Это поначалу введет в заблуждение и читающую публику, и критику. «Договоры» посчитают переводною элегией. И лишь самые проницательные увидят в этом произведении живописную и злую картину высшего света и уж, конечно, отнюдь не парижского...

Впрочем, в дальнейшем это все постарается разъяснить и сам Денис Давыдов, который напечатает новую, более жесткую редакцию «Договоров» вот с таким собственным примечанием:

«Стихотворение это, напечатанное в 1808 году в «Вестнике Европы», принято было за элегию, тогда как оно, под личиною элегии, есть чистая сатира... Впрочем, сему ложному понятию виною был я сам, не выразив, как видно, мысли моей с достаточной ясностью. Вот почему решаюсь вторично выдать в свет стихотворение это, по уменью моему, сколько возможно исправленным».

...А пока же на резвой ямской тройке Денис Давыдов скакал во всю прыть в Москву. И еще не ведал того, что пишущему человеку, в конце концов, все во благо — и радость, и печаль, и даже суматошный дым салонных баталий.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.