Е. Шереметьева Булгаков и «Красный театр»[85]
Е. Шереметьева
Булгаков и «Красный театр»[85]
Начало первого стационарного сезона, кроме всех других трудностей, осложнилось еще и отсутствием интересных пьес в портфеле театра. После «Фронта» и «Темпа», принесших «Красному театру» заслуженный успех, это обстоятельство особенно угнетало коллектив.
И тогда… Не помню, кто первый сказал «А!», но руководство театра единодушно решило обратиться к Булгакову. Нужна была смелость и настоящее понимание, вера в значительность и своеобразие огромного таланта Булгакова, чтобы взять на себя ответственность за обращение к нему, заказ пьесы и выплату максимального аванса. Надо сказать, что ответственные за все это — художественный руководитель и директор театра — радовались возможности хоть немного поддержать Булгакова в трудное для него время и, конечно, надеялись получить талантливую, интересную пьесу.
Начать переговоры с Булгаковым поручили мне. Уже не в порядке «нагрузки», а по штатной должности я занималась тогда литературной частью театра.
Это было в сентябре, пожалуй, в конце месяца, погода стояла теплая и ясная бабье лето. Как всегда, я остановилась у лучшего моего друга Ельевич на Большом Козловском переулке, вблизи Красных Ворот. Все утро мы с ней думали, когда лучше позвонить Булгакову. Что и как сказать ему? Что он за человек? Как ответит? «Белая гвардия» и «Дни Турбиных» рождали один образ автора, «Роковые яйца» и «Зойкина квартира» — другой. Гадали: когда он встает? Когда работает? Не помешать бы! Никогда ни один деловой разговор не волновал меня так.
Около часу дня (мы наконец определили, что это самое подходящее время) я собралась с духом и позвонила. Как все, что делается на высоком эмоциональном накале, разговор этот запомнился особенно крепко.
— Слушаю вас! — не то нетерпение, не то раздражение послышались мне в его голосе. Оробев, я спросила:
— Михаил Афанасьевич?
— Так точно, Михаил Афанасьевич, — иронически-вежливо отозвался приятный баритон.
Как-то не очень складно я сказала, что у меня к нему деловое поручение, назвала себя, театр. Долго слушала молчание, стала соображать: так ли, то ли, ясно ли я объяснила? Или он не хочет разговаривать? Наконец услышала недоумевающее:
— Нам, вероятно, надо встретиться?
— Да, конечно, когда вам удобно?
— Нет, когда вам удобно, — подчеркнуто вежливо и, мне показалось, с улыбкой сказал Булгаков, — и где вам удобно?
— Главная цель моей командировки — встреча с вами. Так что — когда вы можете…
— Хоть сейчас! — совсем весело ответил Михаил Афанасьевич. — Куда прикажете явиться? Или ждать вас?
Чаще всего незнакомые авторы долго выбирали удобное для них время и назначали встречу через день-два-три у себя на квартире или в клубе писателей, иногда заставляли себя ждать. Простой, живой ответ Михаила Афанасьевича был неожиданным и удивил и обрадовал меня. (Потом, не в первую встречу, я сказала об этом Михаилу Афанасьевичу, он ответил с горьковатым юмором, что это естественно: ведь он не обременен бездной общественных обязанностей, редакционно-издательской суетой сует!)
Я решила попросить, если, конечно, ему нетрудно, приехать к нам. Присутствие Ельевич меня ободряло, я чувствовала себя спокойнее, увереннее. Дружба наша началась в 1919 году в 1-й Сибирской драматической студии и крепла с каждым годом, пока не разлучила нас ее смерть в 1966 году. Она была на редкость яркой, сочной, разнообразной актрисой и не знала неудач. Каждая ее роль была новым успехом, новым открытием. Никто не сомневался в том, что ее ждет богатая, славная творческая жизнь. И человеком она была необыкновенным — до странности скромным, отзывчивым, жертвенно добрым. Товарищи острили, что если Ронечке «садятся на голову», она беспокоится только о том, удобно ли сидящему.
Ее актерская жизнь оборвалась неожиданно, жестоко. На гастролях, выходя из вагона, Рахиль Исаевна упала и сломала ногу. Сложный перелом в маленькой периферийной больничке середины двадцатых годов срастили неправильно. Опытные хирурги в Москве потом дважды пытались вернуть подвижность суставу и уничтожить резкую боль при ходьбе. Снять боль удалось, а хромота осталась. С актерской работой пришлось расстаться. Надо ли говорить, что это значило для одаренной актрисы, влюбленной в свою работу? Она пережила это крушение мужественно и осталась тем же обаятельно-добрым, веселым человеком. Она любила людей и покоряла каждого, кто встречался с ней. В моих делах, как и во всей моей жизни, она принимала самое горячее участие, и всегда ее умное сердце в большом и малом подсказывало верное решение. Вот почему ее присутствие мне было дорого.
…Минут через сорок после телефонного разговора в передней прозвенел звонок. Это был Булгаков.
По-разному описывают его внешность, мне помнится очень гармонично созданный природой человек — стройный, широкоплечий, выше среднего роста. Светлые волосы зачесаны назад, высокий лоб, серо-голубые глаза, хорошее, мужественное, выразительное лицо, привлекающее внимание.
Когда он вошел, сквозь сдержанную приветливость хорошо воспитанного человека мне почувствовалась настороженность. Но, едва Михаил Афанасьевич увидел мою Ронечку, настороженность исчезла, взгляд стал открытым, доверчивым.
Михаил Афанасьевич как-то повел головой и сказал:
— Давайте проверим, так ли я вас понял. — И заговорил нудным голосом, будто читал официальный текст: — Театр предлагает автору Булгакову договор на сочинение им пьесы, не ограничивая упомянутого автора сроком и не определяя темы. Оговаривается, однако, что пьеса должна быть о времени настоящем или будущем. При заключении договора театр выплачивает автору определенный лаж. (Это слово я слышала впервые и поняла только приблизительно по смыслу, а Михаил Афанасьевич не раз потом употреблял его.) Выплаченная сумма не подлежит возврату даже в том случае, если представленная автором пьеса по тем или иным причинам театром принята не будет. — После каждой фразы он останавливался, вопросительно глядя на меня, я подтверждала ее, а последнюю фразу он произнес с некоторым нажимом, усмехнулся и объяснил: — Ведь автору неоткуда будет взять эти деньги, он их уже истратит!
Михаил Афанасьевич отказался от чая, пробыл недолго, сказал, что сразу решить вопрос не может, надо подумать, обещал позвонить завтра.
После его ухода мы долго вспоминали весь разговор с ним, его поведение. Простота, искренность, все пронизывающий юмор, благородство, свобода и застенчивость — все в нем казалось особенным. Булгаков был очень ярким человеком, и я часто рассказывала о нем друзьям; вероятно, потому недолгое знакомство с ним сохранила память.
Назавтра, точно в условленный час, он позвонил и пригласил меня на следующий день отобедать у него и продолжить деловую беседу.
Я растерялась от неожиданности:
— Спасибо… только… Минуточку — соображу, что у меня завтра. — Закрыв трубку, и сказала Рахили Исаевне: — Приглашает меня к себе завтра обедать!
— Ну и хорошо!
Я спросила его адрес, Булгаков сказал:
— Зачем? Я приеду за вами.
Мне напоминало отца рыцарски-заботливое отношение Булгакова к женщине. Смешно говорить, что Михаил Афанасьевич не мог сидеть в трамвае, если рядом стояла женщина; оберегая свою спутницу, он не мог причинить неудобство другим женщинам, внимание, помощь, если она была нужна и уместна, он оказывал легко, естественно.
Булгаков привез меня на Большую Пироговскую. Напротив сквера, в маленьком дворе, стоял невысокий (помнится, деревянный) дом. В низком первом этаже этого дома расположилась необычная квартира. Открывая дверь из передней в квартиру, Михаил Афанасьевич предупредил: «Осторожно, ступеньки». Пол в столовой был выше, чем в передней, и у самой двери, в углу, — две или три ступеньки. Столовая очень маленькая, потолок низкий, окна невысоко от пола. В том же углу, где ступеньки и дверь из передней, в другой стенке — еще дверь (кажется, в кабинет Михаила Афанасьевича), третья дверь — в противоположной стенке.
Я не успела еще сесть на предложенный Михаилом Афанасьевичем стул, как из третьей двери вышла женщина лет тридцати пяти, невысокая, миловидная. Лицо ее показалось мне усталым и невеселым. Булгаков познакомил нас. Не помню, назвал ли он Любовь Евгеньевну женой, или это и так было ясно. Она очень тепло, даже ласково, поздоровалась и сказала:
— Мне приходится сразу же проститься с вами.
У меня вырвался какой-то вопрос, вроде: «А как же обедать?» — и, глянув на красиво накрытый стол, я только тут заметила, что на нем всего два прибора.
Любовь Евгеньевна улыбнулась, внимательно посмотрела на меня:
— К сожалению, мне необходимо уйти.
Я не помню точно, как именно она сказала, но смысл был тот, что Булгаков справится с обедом сам.
Я вдруг почувствовала себя неловко, словно неосторожно заглянула в чужую неблагополучную жизнь.
Ощущение не обмануло меня, в те же дни мои добрые знакомые, хорошо знавшие Любовь Евгеньевну Белозерскую, рассказали мне, что отношения двух хороших, благородных людей не сложились и назрел разрыв, У Булгакова я больше не бывала и никогда не видела Любовь Евгеньевну, но милая грустная женщина запомнилась. Раза два я просила передать ей привет, Михаил Афанасьевич сдержанно благодарил.
В тот раз ощущение неловкости довольно быстро сгладилось, Михаил Афанасьевич весело принялся угощать меня, подшучивать над своей «неопытностью», то играл слугу, то — недовольного им хозяина. У него были ловкие руки, точный глазомер, мгновенная реакция на неожиданность, изобретательность — все, что он делал, выходило естественно, изящно, все, что он делал, до мелочей, было талантливо.
Он был безгранично жизнелюбив и безгранично талантлив во всем. Потому и смог он пройти через множество тяжелейших моральных и материальных испытаний, не теряя высокого человеческого достоинства, не склонив головы.
Я, конечно, не помню, из чего состоял обед, помню, что он был вкусный и легкий и что разговор шел как бы сам собой. Вспоминали родной Булгакову Киев, где я не раз бывала в детстве у родственников отца. Неожиданно для меня выяснилось, что Михаил Афанасьевич — врач, а так как я два года училась на медицинском факультете, который бросила, увлекшись театром (чего до сей поры не могу простить себе), то опять оказались какие-то интересные обоим воспоминания. Тем более что учились мы в разные годы и по-разному (я уже при советской власти), но оба продолжали любить медицину и интересоваться ею. Вспоминали и о чем-то спорили. Говорили и тоже спорили о современных театрах. Булгаков рассказывал о МХАТе. Многое из того, что я тогда услышала, но не все позже прочитала в «Театральном романе», а кое-что слышала иначе, чем оно звучит в романе. Например, в обрисовке Станиславского, при острой ироничности, было куда больше теплоты, уважения, даже восхищения и снисходительности к некоторым странностям.
Конечно, ко времени работы над романом у Булгакова могло измениться отношение к Станиславскому… Или дело в том, что роман был не закончен, но в тот день за обедом и потом, на вечеринке в нашем театре, в устных рассказах Михаила Афанасьевича Станиславский вырисовывался как-то крупнее и вместе с тем наивнее, милее.
Деловая часть нашей беседы состояла в том, что я коротко рассказала об истории «Красного театра», его направлении, планах. Михаил Афанасьевич сказал о своем принципиальном согласии на предложение театра, но, прежде чем связать себя договором, он хотел бы познакомиться с работами театра, с его составом и заодно познакомиться с нашим городом (кажется, Булгаков никогда до этого не был в Ленинграде), если театр сможет оплатить ему эту поездку. Материальные дела его были тогда не блестящи. Я уверенно ответила, что это будет сделано.
Михаил Афанасьевич был все время оживлен, весел, словом — в хорошем настроении. И это понятно: появился представитель пусть малоизвестного театра, но безусловно ценившего его талант и верившего ему. Возникшая перспектива какой-то передышки в материальных затруднениях тоже, вероятно, играла роль в его настроении.
Когда мы вышли из квартиры Булгакова, дворник усиленно заработал метлой, вздымая перед нами облако пыли. Лицо Михаила Афанасьевича еле заметно напряглось, он поторопился открыть калитку.
Перегрузка средств передвижения в Москве уже тогда становилась бедствием. Ни метро, ни даже троллейбусов еще и в помине не было. Почти единственным транспортом оставался трамвай. Правда, в центре появились автобусы, не очень удобные и очень тряские. Такси были практически недоступны, так еще мало их бегало. Существовали извозчики в большем количестве, чем такси, но цена их не соответствовала скорости, а скорость уже отставала от времени.
Михаил Афанасьевич предложил пройтись пешком, если меня не пугает расстояние. Оно меня не пугало. Мы перешли Зубовский бульвар и вышли на тихую Пречистенку (улицу Кропоткина). Между невзрачными деревянными домами стояли особняки с ампирными колоннами, среди разговора Булгаков называл имена архитекторов, бывших владельцев или события, связанные c тем или иным домом. Он несомненно любил московскую старину и, видимо, хорошо знал ее.
Мы шли небыстро, то молчали, то говорили, заспорили о чем-то, и вдруг он сказал шутливо-назидательно:
— Мы все-таки принадлежим к разным поколениям, — как бы говоря этим: «со старшими не спорят», и засмеялся вместе со мной; Михаил Афанасьевич и после не раз напоминал мне о разнице в возрасте, даже в деловом письме помню его шутку: «Не забывайте, что вы родились в двадцатом, а я в девятнадцатом веке».
Дорогой Михаил Афанасьевич спросил о Рахили Исаевне, при этом как-то очень хорошо отозвался о ней. Я рассказала ее невеселую историю, и она, видимо, поразила его. Он сказал:
— Как страшно! — И еще что-то о нелепости судьбы таланта, о самых странных опасностях на пути таланта.
При большой сдержанности Михаила Афанасьевича все-таки можно было заметить его редкую впечатлительность, ранимость, может быть, нервность. Иногда и не уловишь, отчего чуть дрогнули брови, чуть сжался рот, мускул в лице напрягся, а его что-то царапнуло.
На другой день я поговорила с Ленинградом и позвонила Булгакову, сказав, что все в порядке и я позвоню ему уже из Ленинграда, сообщу, когда идут спектакли, которые мы хотели бы ему показать. Он поблагодарил, спросил, когда я уезжаю и не хочу ли, чтобы он меня проводил. Я, конечно, хотела, каждая встреча с ним была интересна, приятна мне, но меня должны были провожать старые друзья — люди ему незнакомые. Все это я и сказала.
— Ну, значит, до встречи в Ленинграде.
Недели через две Михаил Афанасьевич приехал в Ленинград. Его устроили в «Европейской», тогда лучшей гостинице нашего города, старались, чтобы он чувствовал себя хорошо, были внимательны к нему, заботливы. Между деловыми, очень дружескими встречами с руководителями театра и спектаклями «угостили» его катаньем на американских горах (тогда единственных в Советском Союзе), попросили у директора Госнардома, в систему которого входил «Красный театр», машину и часа три возили Булгакова, показывали город и его достопримечательности. Не раз он обедал с нами в маленькой, по-домашнему хорошей столовой Госнардома. Пригласили его на нашу вечеринку в квартире актрисы Пасынковой. Михаил Афанасьевич талантливо, как все, что он делал, рассказывал о МХАТе и о Станиславском, не копируя его, но какими-то штрихами отчетливо рисуя характер и манеру говорить.
Руководство театра и актеры понравились Михаилу Афанасьевичу, он подписал договор на пьесу, ему выплатили максимальный аванс, и он уехал.
Видимо, тепло нашего театра грело его, он иногда звонил по телефону из Москвы, и я, приезжая в столицу, звонила ему, и мы виделись.
В ноябре 1931-го Михаил Афанасьевич приехал читать пьесу под названием «Адам и Ева». Слушали ее четыре человека: Вольф, Гаккель, Тихантовский и я. К великому нашему огорчению, ставить ее театр не мог. Кажется, меньше всех был расстроен автор. Он объяснил это тем, что когда кончил писать, то ему самому показалось, что, пожалуй, его «Адам и Ева» не выйдут на сцену.
Пьеса была, конечно, талантлива, умна, неожиданна, мастерски сделана. Экземпляр ее оставался в кабинете Вольфа и сгорел вместе со всем, что было в кабинете, во время пожара театра. Из тех, кто слушал тогда пьесу, осталось двое — Вольфа и Гаккеля уже нет в живых. Оставшиеся двое старались вместе вспомнить содержание пьесы Булгакова. Но прошло 45 лет, и в них вместилось столько огромных событий, тревожных и страшных, так много личного горя, что пьеса, только прочитанная, не ожившая на сцене, стерлась из памяти.
По впечатлению — а оно помнится отчетливее, чем само содержание — это была скорее всего драматическая фантазия, написанная реалистически, конкретно, с комедийными сценами. Не знаю, на чем основываются авторы, пишущие, что «Адам и Ева» — острая сатирическая комедия. Надо надеяться, что пьеса станет известна и будет ясно, к какому жанру ее отнести. Не может быть, чтобы у Булгакова не оставалось экземпляров пьесы, ведь в «Красном театре» погиб только один.
Неудача с «Адамом и Евой» не отразилась на добрых отношениях с нашим театром, Булгаков продолжал иногда звонить из Москвы, и мы, бывая в Москве, по-прежнему звонили ему и виделись с ним.
Как-то мы с Михаилом Афанасьевичем долго бродили по Москве, подошли к Арбатской площади, и он предложил пообедать в ресторане «Прага» на углу Арбата и Поварской (улицы Воровского). К концу обеда мы поспорили о заметке в газете, смысл которой поняли по-разному. Чтобы разрешить спор, Михаил Афанасьевич пошел купить газету в киоске внизу.
Официант, видимо, встревоженный исчезновением моего спутника, топтался вблизи нашего столика. Я попросила его получить за обед и заплатила. Я ожидала, что Михаил Афанасьевич обидится, но не так… Он показался в дверях, я пошла ему навстречу, официант уже собирал посуду на столе. Булгаков понял, что за обед заплачено. Лицо его мгновенно осунулось, во взгляде было возмущение и отстраняющий холод. Он спросил только:
— Зачем?
Я совершенно растерялась, не помню, что говорила, не знала, как исправить, загладить свою бестактность, Булгаков не сразу простил мне ее.
Не помню, было ли это летом 1931 года, или еще в 1930-м, но в очень трудное для Михаила Афанасьевича время — время цветения РАППа. Настроение у Булгакова было невеселое, и я, как могла, старалась повернуть его мысли на более оптимистический лад. День был хмурый, и у Охотного ряда нас захватил дождь. Мы укрылись под навесом у какой-то лавочки. Тогда в Охотном ряду, на месте гостиницы «Москва», еще стояли старые небольшие дома, в их первых этажах были лавчонки, торговавшие разной снедью. На противоположной стороне выделялся, как самое высокое здание квартала, трехэтажный Дом союзов.
Дождь кончился, и мы пошли. Темные облака еще висели низко, угрожая пролиться. Михаил Афанасьевич, глядя на гостиницу «Метрополь», сказал ворчливо:
— Под этим небом «Принцесса Греза» — размытая и тусклая.
Мы перешли на другую сторону улицы, солнце неожиданно глянуло меж облаков и осветило врубелевское панно. Я пошутила:
— Взгляните-ка на Принцессу — умытая, ясная. Вот что значит посмотреть с другой стороны.
Михаил Афанасьевич усмехнулся и ничего не сказал. А в письме потом была фраза: «С какой стороны ни смотреть, а жизнь у меня — как Принцесса под дождем».
Наши дружеские связи не рвались, и Михаил Афанасьевич звонил, когда в МХАТе возобновились «Дни Турбиных», и позже. И однажды сказал: «Поздравьте меня, я женюсь».
Осенью 1932 года, незадолго до пожара нашего театра, Булгаков приезжал в Ленинград по приглашению одного из театров, не то Акдрамы (Театр имени Пушкина), не то Большого драматического, где хотели ставить «Мертвые души». По старой памяти Михаил Афанасьевич позвонил нам.
Первые два сезона на стационаре прошли не слишком удачно для «Красного театра» (особенно второй), и театру надо было укрепить свой репертуар советскими пьесами. Вольф сказал Булгакову, что в этом сезоне мы не планируем классику, а в следующем такая постановка была бы очень возможна, а поэтому хотелось бы познакомиться с «Мертвыми душами».
Михаил Афанасьевич не сомневался в искреннем расположении «Красного театра» и очень просто предложил:
— Я могу прочитать вам пьесу.
И на другой день приехал в театр вместе с женой Еленой Сергеевной. Она скромно выбрала кресло в темноватом углу кабинета, Михаил Афанасьевич расположился у окна за столом Вольфа, мы — вчетвером — сели напротив стола, на диване.
Описать чтение Булгакова невозможно, настолько оно было богато, смело, неожиданно, абсолютно естественно, не менее своеобразно, чем его литературное творчество. Повторяю: он был высокоталантлив во всем.
Мы условились, что в конце текущего сезона возобновим разговор о постановке «Мертвых душ».
Но конца этого сезона у «Красного театра» не было. 23 ноября 1932 года на рассвете в здании театра возник пожар. Огонь распространялся настолько быстро, что, несмотря на усилия 20 пожарных частей, сгорели сцена, зрительный зал, фойе и примыкающие к ним кабинеты.
С Булгаковым я больше не встречалась. После пожара театр два сезона гастролировал в Краснодаре и Донбассе. А в начале 1935 года я по болезни ушла из театра. Но Михаил Афанасьевич не забыл доброе отношение нашего руководства и весной 1935 года предложил «Красному театру» пьесу «Пушкин» («Последние дни»). Вольф сразу же поехал в Москву договариваться с ним. Пьеса не была тогда поставлена, но, помнится, Вольфу удалось еще раз поддержать Булгакова авансом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.