Глава восьмая. ПЕРЕДЫШКА ОТ ОККУЛЬТНЫХ ОПЫТОВ

Глава восьмая. ПЕРЕДЫШКА ОТ ОККУЛЬТНЫХ ОПЫТОВ

Удивительные перемены совершаются с людьми. Вскоре по возвращении в родной дом Елену Петровну невозможно было узнать: она стала матерью и матерью любящей, прилежной и заботливой.

Медиумические сеансы, полуночные беседы о тайнах Атлантиды, фантастический, недосягаемый Тибет, даже ее Учитель Мория — все это воспринималось теперь как мираж, который исчез и больше никогда не появится. Оставался уаукивающий розовый комочек, ее трогательный уродец, ее любимая крошка Цахес. От массы новых, неведомых ей прежде ощущений кружилась голова. Она думала только о своем сыне, которого назвала Юрием в честь Юрия Долгорукого, и терялась в догадках о его будущем.

Агарди Митрович уехал из Тифлиса на гастроли в Европу. Н. В. Блаватский помогал деньгами, а в 1862 году подал прошение об оформлении на нее паспорта, куда должен был быть вписан Юрий. Кроме того, он снабдил Елену Петровну специальной бумагой, позволяющей ей с сыном посетить Таврическую, Херсонскую и Псковскую губернии, то есть те места, где жили ее родственники[212]. Никто из них, кроме самой Елены Петровны, не считал в то время Юрия чужим ребенком.

Она потребовала у барона Мейендорфа определенности по отношению к собственному сыну В момент последнего и окончательного объяснения с бароном у него был, она обратила внимание, неподвижный мертвый взгляд, словно он прятался по ту сторону жизни от нее и от Юры. Он не признал Юру своим ребенком, но после некоторых размышлений и переговоров с родственниками согласился принять на себя часть расходов по его содержанию.

Елена Петровна наконец-то поняла, что рождение сына значительно обогатило ее жизнь, внесло в нее новый, неведомый прежде смысл.

Конечно, следовало бы показать Юру дедушке, ее отцу П. А. Гану и сестре Вере, поэтому она отправилась в Псковскую губернию и пыталась представить дело так, что она приемная мать ребенка, но П. А. Ган не был дураком, чтобы клюнуть на заведомую ложь. Прямо скажем, ее отец отнесся к появлению на свет незаконнорожденного и к тому же больного внука без всякого энтузиазма. Может быть, боязнь семейного скандала заставила Блаватскую совершить первый некрасивый поступок в отношении сына. Она через дядю Ростислава Андреевича получила от врача, его друга — профессора С. П. Боткина (1832–1882), справку о своем бесплодии[213]. Обзаведшись этим документом, она утихомирила гнев отца Петра Алексеевича Гана, а в дальнейшем использовала его как козырную карту в игре с ханжами и лицемерами, кто свою викторианскую мораль ставил выше Нагорной проповеди Христа. Боткин, благородный и добрый человек, прекрасно понимал, что ложь, на которую он пошел, — во спасение. К тому же у Боткина было чувство вины за поступок своего старшего брата, который женился по православному обряду на легкомысленной француженке, приехавшей в Россию отыскивать фортуну, а через месяц, разочаровавшись в ней, бросил ее на произвол судьбы[214].

Елена Петровна была полностью поглощена заботами о своем сыне. Все ее прежние медиумические и оккультные увлечения имели мало общего с той обыкновенной жизнью, которую она вела и которая ей искренне нравилась. Мальчик требовал особого ухода, и она вступила в отчаянную борьбу за его здоровье.

Что касается ее самой, Блаватская старалась воздерживаться от покупок новых вещей, донашивала свое старое или взятое с чужого плеча — тетины капоты и сестринские платья. Она потеряла вкус к светской маскарадной жизни. В ее положении стало совершенно невозможным устраивать спиритические сеансы, творить «феномены» — она, по-видимому, боялась потерять сына и поклялась не заглядывать больше за роковой предел[215]. Елена Петровна теперь целиком полагалась на себя, на тетю Надежду и дядю Ростислава.

Н. В. Блаватский ее не беспокоил, а в декабре 1864 года он подал в отставку и навсегда исчез из поля зрения — уехал доживать свой век в Полтавскую губернию, в имение своего брата[216].

После двух лет молчания неожиданно обнаружился Агарди Митрович.

Митрович не держал на нее зла, тосковал и настойчиво звал их с Юрой в Италию, где у него был ангажемент. Она, долго не раздумывая, согласилась. В сущности, связь с Митровичем удовлетворяла ее два главных желания: путешествовать и быть при театре. Мигом она собралась в дорогу и на Рождество уже была в Италии, расцеловав сильно сдавшего, грузного Митровича; у него от избытка чувств брызнули из глаз слезы. Он простил ее, выслушав невнятный рассказ о стечении неблагоприятных обстоятельств, в результате которых они разошлись и были вынуждены не видеться целую вечность. Этот неоднократно проверенный прием заставать людей врасплох и вить из них веревки отлично сработал и на сей раз. Митрович не только расчувствовался, но и окончательно сдался под ее словесным напором, подкрепленным воздействием ведьмовских чар. Теперь они втроем, Митрович, она и Юра, были обречены на кочевую жизнь. Они ныряли в вечной спешке, с тщательно укутанным в одеяло ребенком куда придется — в холодный полумрак дорожной кареты, в черный зев пароходного трюма, в остро пахнущий угольной копотью железнодорожный вагон. Продуваемые сквозняками и понукаемые нуждой, они с невероятной силой переживали свою вернувшуюся любовь.

Елена Петровна смертельно боялась за Юру, мальчик хирел на глазах, горбился и тяжело дышал. Это была вечная пытка — искать гостиницу поопрятнее и подешевле. Но как бы они ни старались, не могли избежать серых простыней с желтыми разводами и шустрых тараканов. В ее дорожный дневник залетали имена, которые были на слуху у всей Европы. Но вряд ли она была близко знакома с известными композиторами, музыкантами и певцами. У кого она, неряшливая подруга Агарди Митровича, да еще к тому же с незаконнорожденным сыном-уродцем, в то время могла вызвать интерес? Непростительную оплошность, думала она, совершил Митрович, позволив задвинуть себя во второй ряд европейских басов. Он смог бы продержаться в качестве солиста намного дольше, обладая недюжинным талантом и голосовыми связками, сделанными словно из бычьих сухожилий. Они постоянно нуждались, экономили на чем могли — лучший кусок отдавали сыну[217].

Юра умер осенью, ранним утром. Произошло это трагическое событие на Украине. Вот как в письме Синнетту Блаватская описывает похороны мальчика: «…ребенок умер, и так как у него не было ни бумаг, ни документов и мне не хотелось превращать свое имя в пищу для „доброжелательных“ сплетников, именно он, Митрович, взял на себя все хлопоты: он похоронил ребенка аристократического барона — под своим, Митровича, именем, сказав, что „ему все равно“, в маленьком городке южной России в 1867 году. После этого, не известив родственников о своем возвращении в Россию с несчастным маленьким мальчиком, которого мне не удалось привезти обратно живым гувернантке, выбранной для него бароном, я просто написала отцу ребенка, чтобы уведомить его об этом приятном для него событии, и вернулась в Италию с тем же самым паспортом»[218].

Елена Петровна была убеждена, что ее нервы достаточно закалены событиями последних лет. Однако смерть сына показала ей, что она ошибалась. Она безуспешно пыталась взять себя в руки, ни о чем не думать. Юрина смерть основательно изменила всю ее жизнь. Она вновь возвратилась к старым оккультным увлечениям — слишком сильна и неустранима оказалась возникшая в ней ненависть к православному Богу. «Моя вера умерла вместе с тем, кого я любила больше всего на свете»[219]. Елена Петровна не походила на ту обыкновенную, замученную прозой жизни, но счастливую женщину, которая ради любви к несчастному ребенку отказывалась от многих пагубных духовных привычек и пристрастий. Теперь это была разгневанная, яростная фурия, требующая незамедлительного отмщения.

Смерть Юры, как огненный смерч, выжгла все искреннее и естественное в ее душе. Позднее во втором по счету из дошедших до нас шестнадцати откровенных, сумбурных и эмоциональных писем Дондукову-Корсакову она два раза упомянула об этой давней утрате, которая оставалась для нее все еще открытой раной. Письмо было послано из Бомбея 5 декабря 1881 года. В то время князь был важным сановником, генерал-губернатором Одессы и Херсонской губернии. Блаватская спустя почти четырнадцать лет после смерти Юры не смогла утолить свое материнское горе: «Мне было 35 лет, когда мы с вами виделись в последний раз. Давайте не будем говорить о том мрачном времени, заклинаю вас позабыть о нем навсегда. Я тогда только что потеряла единственное существо, ради которого стоило жить, существо, которое, выражаясь словами Гамлета, я любила, как „сорок тысяч братьев и отцов любить сестер и дочерей своих не смогут“»[220]. И в том же письме она опять вспоминает о своем мальчике: «С 1865 по 1868 г., когда все думали, что я в Италии или где-то еще, я опять побывала в Египте, откуда должна была направиться в Индию, но отказалась. Именно тогда, вернувшись, вопреки совету моего невидимого индуса, в Россию… я приехала в Киев, где потеряла все самое для меня дорогое в мире и едва не сошла с ума»[221].

Наиболее фанатичные последователи Елены Петровны Блаватской твердо стоят на том, что Юра был не родным ребенком, а усыновленным. Событие это произошло приблизительно в 1862 году. По крайней мере, на этой точке зрения для публики настаивала сама создательница теософского движения. Отвечая на вопросы Синнетта, касающиеся важнейших событий ее жизни, Блаватская писала: «„Случай усыновления ребенка!“ Пусть лучше меня повесят, чем я упомяну об этом. Да знаете ли Вы, к чему это приведет, даже если не называть имен? К потоку грязи, который обрушится на меня. Ведь я говорила Вам, что даже мой собственный отец подозревал меня и, возможно, никогда не простил бы, если бы не справка от врача. Впоследствии он жалел и любил этого несчастного ребенка-калеку. Прочтя эту книгу (речь идет о книге Синнетта „Случаи из жизни госпожи Блаватской“. — А. С.), Юм, медиум, будет первым, кто соберет остатки сил и разоблачит меня, обнародовав имена, и обстоятельства, и все что угодно еще. Итак, мой дорогой м-р Синнетт, если Вы намерены погубить меня, то нам следует упомянуть этот „случай“. Не упоминайте ничего — это мой совет и просьба. Я сделала слишком много, чтобы доказать и клятвенно заверить, что он мой — и перестаралась. Справка от врача пропадет без пользы. Люди скажут, что мы подкупили или дали взятку врачу, вот и все»[222].

В этом письме Блаватской, как и во многих других ее письмах 80-х годов, прагматический подход к событиям собственной жизни, связанный с созданием ею оккультной империи, заставляет умолкнуть живые чувства. Как тут ни старайся, а все же невозможно оставаться нормальным искренним человеком тому, кто сочиняет глобальные проекты по спасению мира, а идеологию ставит выше многообразной жизни.

Она творила что хотела: перекраивала биографии близких людей, переиначивала происходившие с ней события, мифологизировала обыденные вещи. Блаватская попыталась в письме Синнетту объяснить, почему она так поступает: «Я не хочу лгать и мне не разрешается говорить правду. Что же нам делать, что же мы можем сделать? Вся моя жизнь, за исключением недель и месяцев, проведенных мною с Учителями в Египте или Тибете, столь невероятно наполнена событиями, к тайнам и подлинным обстоятельствам которых имеют отношение мертвые и живые. Я единственная оказалась ответственной за то, в каком виде они предстанут миру, а чтобы оправдать себя, мне пришлось бы наступить на большое количество мертвых и облить грязью живых. Я этого не сделаю. Ибо, во-первых, это не принесет мне никакой пользы за исключением того, что добавит к тем эпитетам, которых я удостоена, еще и ярлык хулителя посмертной репутации, и, возможно, обвинение в шантаже и вымогательстве; и во-вторых, как я уже говорила Вам, я — оккультист»[223].

Блаватская перешивала согласно моде свою жизнь, заштопывала дырки, а на прорехах ставила заплатки. Превращаясь в мистическую рукодельницу, она теперь смотрела на людей как на безропотных статистов в ее доморощенном театре, как на персонажей своих будущих письменных сочинений и устных рассказов. Так, она приписала возраст Агарди Митровича Никифору Васильевичу Блаватскому, невесть что насочинила о себе, Митровиче, Блаватском, Мейендорфе. Особенно много тумана она навела вокруг жизни и смерти своего мальчика, отреклась от своего материнства, предала память Юры.

Возводить в мрачную тайну любовь к собственным детям — нет на свете дела постыднее и отвратительнее.

Как уже убедился читатель, вся биография основоположницы теософии наполнена противоречащими друг другу данными. У Блаватской не было никакого желания «записывать» чем-то реалистически достоверным «белые пятна» на картине своей судьбы. Ей было проще смыть уже созданное жизнью — так выглядело загадочнее и благопристойнее. Она простодушно признавалась: «Просто совершенно невозможно сообщить настоящую, неприкрытую правду о моей жизни. Немыслимо даже упомянуть о ребенке. Бароны Мейендорфы и вся русская аристократия восстали бы против меня, если в процессе предоставления опровержений (каковые обязательно последуют) потребовалось бы упомянуть имя барона. Я дала честное слово и не нарушу его до смерти»[224].

Елена Петровна превратилась в алхимика. В тигле творчества она смешивала бог знает что, пестиком фантазий перемалывала и перетирала алмазы и гравий прожитых дней, слезы использовала как прожигающую насквозь соляную кислоту. Ворожила и экспериментировала с неслыханной дерзостью — надеялась добыть философский камень.

И что самое ужасное, она представила свою человеческую трагедию в батальных образах, настаивая на том, что в эти осенние месяцы 1867 года сражалась на стороне Джузеппе Гарибальди, была ранена в битве при Ментане, основательно покалечена шрапнелью, а ее левая рука буквально висела на нитке после полученного удара саблей[225]. Вот таким символическим образом она переживала смерть своего сына и отречение от материнства.

В действительности же, похоронив Юру, она и Агарди Митрович некоторое время жили в Киеве. Митрович с ее помощью выучил русский язык, достаточно хорошо, чтобы участвовать в таких русских операх, как «Жизнь за царя» и «Русалка». Блаватская, как утверждает С. Ю. Витте, тогда же поссорилась с другом детства, генерал-губернатором Киева князем Александром Дондуковым-Корсаковым. Она написала на него эпиграмму и расклеила по городу. Сейчас уже трудно представить, по какому поводу. Естественно, Елена Петровна и Митрович стали нежелательными лицами в Киеве и им пришлось перебраться в Одессу[226]. Вообще, в эту историю трудно поверить, читая задушевные письма Блаватской, адресованные князю.

Из Киева они переехали в Одессу к тетям Екатерине и Надежде.

1869 год был годом утрат и для семей Фадеевых и Витте. Умерли дед, Андрей Михайлович Фадеев, и муж тети Кати, отец Сергея — Юлий Витте. С их смертью исчезла спокойная зажиточная жизнь. Дед оставил своим детям небольшой капитал, ведь он платил жалованье восьмидесяти четырем прежним крепостным. Впрочем, были еще два участка высочайше пожалованной ему земли в Ставропольской губернии, семь тысяч десятин. Эта земля тогда стоила три рубля за десятину, деньги невеликие[227]. Вот почему Екатерина Витте и Надежда Фадеева упаковали чемоданы и двинулись в Одессу, где предстояло учиться в университете двум сыновьям тети Кати — Борису и Сергею. Положение, в котором оказались Блаватская и Митрович, не шло ни в какое сравнение с бедностью ее тетушек. Бывали дни, когда ей с Митровичем нечего было есть. Она предпринимала кое-какие попытки заняться бизнесом, как сейчас сказали бы, открыла цветочный магазин, но полностью прогорела. И вдруг Митрович получил приглашение в Каирскую оперу — это было настоящее спасение. Они спешно тронулись в путь.

Пароход «Евмония», отплывавший в Александрию из Неаполя с четырьмястами пассажирами на борту, с грузом пороха и петардами, взорвался и затонул 6 июля 1871 года в Неаполитанском заливе. Среди его пассажиров были Блаватская и Митрович. Она чудом спаслась, а он якобы утонул. Такую версию гибели Митровича излагает в своих «Воспоминаниях» С. Ю. Витте:

«Митрович, очутившись в море, при помощи других пассажиров спас Блавацкую, но сам потонул. Таким образом, Блавацкая явилась в Каир в мокром капоте и мокрой юбке, не имея ни гроша»[228].

Смерть Митровича вызвала во внутренней жизни Елены Петровны серьезные изменения. Он был для нее единственным человеком, с кем она общалась искренне и без особых церемоний. Она воспринимала его как мужчину, которого уважала и на которого всегда могла положиться. При нем Елена Петровна вела жизнь более-менее обыкновенную, практически ничем не отличавшуюся от жизни многих других людей. С его уходом ее бурная натура избавлялась от сдерживающих начал, ее склонность ко всякого рода авантюрам теперь не знала ограничений и принимала формы поистине невообразимые.

Для своих единомышленников по теософскому движению у Блаватской существовала совершенно иная трактовка ее отношений с Митровичем, которого она называет «самым преданным и верным другом после 1850 года». Вот что она писала в связи с этим Синнетту: «…я …якобы заявляла, что покинула своего мужа, полюбила и сожительствовала с неким мужчиной (чья жена была моей ближайшей подругой и умерла в 1870 году — человеком, который и сам скончался через год после жены и был мною похоронен в Александрии)»[229].

При каких обстоятельствах закончил свой земной путь Агарди Митрович, на этот счет сама Блаватская выдвигала несколько версий: смерть от руки наемного убийцы в Александрии и гибель в результате кораблекрушения. А что касается характера их любовных отношений — никто из современников над ними свечку не держал. И разве так уж важно, какая любовь их объединяла: платоническая или совершенно иная? До самой смерти Блаватская так и не назвала имя главного своего возлюбленного, с кем была готова разделить свое последнее пристанище в жизни. Может быть, такого человека из крови и плоти вовсе не существовало.

Сам я больше доверяю версии, согласно которой Лидия Пашкова дала телеграмму о болезни Митровича в Рамлехе. Это случилось в 1871 году. Получив телеграмму, Елена Петровна срочно приехала в Египет, застав еще в живых своего друга. Она же спустя некоторое время его и похоронила.

Новое, самое страшное изменение в психике Елены Петровны заключалось в том, что большинство людей она рассматривала в качестве недовоплощенных фантомов, отказывала им в человеческой и божественной природе. Еленой Петровной овладело демоническое чувство духовного отщепенства и исключительности. Оно не позволяло ей думать об устроенном домашнем быте, о семье, заурядных человеческих радостях. Легкая влюбленность в необыкновенное и запредельное со временем обернулась всепоглощающей страстью к любым проявлениям чертовщины. Ночные бдения, многочасовое писание, нередко заканчивающееся обмороком и галлюцинациями, беспрерывное курение папирос, крепкий чай становятся нормой ее сумбурной жизни, ее ежедневной привычкой.

Однако не надо думать, что Блаватская с момента смерти Митровича проживала жизнь в постоянном трансе, в какой-то нескончаемой фантасмагории, в спонтанных видениях раскрепощенного подсознания — были и длительные возвращения в обыкновенную жизнь, были усталость от собственных фантазий и желание стоять на земле двумя ногами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.