Глава 55 Смерть Христины октябрь – ноябрь 1896 года
Глава 55
Смерть Христины
октябрь – ноябрь 1896 года
Пока рецензенты наперегонки строчили отзывы о «Чайке», ее автор одиноко бродил по городу. Исчезновение Антона вызвало переполох среди друзей и знакомых. Пройдет полтора месяца, и он даст выход гневным чувствам на страницах дневника: «Это правда, что я убежал из театра, но когда пьеса уже кончилась. Два-три акта я просидел в уборной Левкеевой. К ней в антрактах приходили театральные чиновники <…> Толстые актрисы, бывшие в уборной, держались с чиновниками добродушно-почтительно и льстиво <…> это были старые, почтенные экономки, крепостные, к которым пришли господа». Левкеева в вечер провала «Чайки» почивала на лаврах.
Дойдя до Обводного канала, Антон обнаружил, что трактир Романова еще открыт и, зайдя туда, заказал ужин. Обеспокоенный Александр в поисках брата заезжал к Сувориным. Вернувшись в суворинскии дом, Антон сразу лег в постель и укрылся с головой одеялом. Ожидая его, Маша с Ликой молча просидели два часа в номере «Англетера». Позвонил Александр – ни он, ни Потапенко, ни Суворин не видели Антона с начала второго действия спектакля. В час ночи Маша взяла извозчика и поехала к Сувориным: «В квартире было темно, и лишь далеко-далеко в глубине через анфиладу комнат в открытые двери светился огонек. Я пошла на этот огонек. Там я увидела Анну Ивановну, жену Суворина, сидевшую в одиночестве с распущенными волосами. Вся эта обстановка, темнота, пустая квартира – все это еще более удручающе подействовало на мое настроение. „Анна Ивановна, где может быть брат?“ – обратилась я к ней. Желая, видимо, развлечь и успокоить меня, она начала болтать о пустяках, об артистах, о писателях. Через некоторое время появился сам Суворин и начал говорить мне о тех изменениях и переделках, которые, по его мнению, нужно сделать в пьесе, чтобы в дальнейшем она имела успех. Но я совсем не расположена была слушать об этом и только просила разыскать брата. Затем Суворин куда-то ушел и вскоре же вернулся веселым. „Ну, можете успокоиться. Братец ваш уже дома, лежит под одеялом, только никого не хочет видеть и со мной не пожелал разговаривать“».
Антон, не высунув головы из-под одеяла, обменялся с Сувориным несколькими фразами. Суворин хотел было включить свет, но Антон остановил его: «„Умоляю не зажигать! Я никого не хочу видеть и одно только вам скажу: пусть меня назовут (он сказал при этом суровое слово), если я когда-нибудь напишу еще что-нибудь“. – „Где вы были?“ – „Я ходил по улицам, сидел. Не мог же я плюнуть на это представление. Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы“»[364]. Антон твердил, что покинет Петербург первым же поездом: «Пожалуйста, не останавливайте меня». Суворин сказал ему, что в пьесе есть недостатки, и потом пометил в дневнике: «Чехов очень самолюбив, и когда я высказывал ему свои впечатления, он выслушивал их нетерпеливо. Пережить этот неуспех без глубокого волнения он не мог. Очень жалею, что я не пошел на репетиции».
Будучи уверенным в успехе «Чайки», Суворин заранее написал хвалебную рецензию, теперь же ее пришлось переделывать. У изголовья кровати Антона он оставил адресованное ему письмо.
Антон спал, а в это же время не могла сомкнуть глаз Лидия Авилова. В отличие от Лики, у нее и в мыслях не было, что ее личная жизнь будет выставлена на всеобщее обозрение. Придя же на премьеру «Чайки», она увидела, как Нина дарит Тригорину медальон с зашифрованной гравировкой: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». На этот раз за указанными томом и страницей скрывался обещанный ответ Антона. Вернувшись домой, она напрасно искала это послание в его книгах. И лишь под утро ей пришло в голову, что он мог зашифровать фразу из ее собственного рассказа. Она раскрыла указанную страницу, нашла прозвучавшие со сцены номера строк: «Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается»[365]. После столь безнадежного ответа ей только и оставалось, что снова лечь в постель.
В зрительном зале в тот вечер находился Модест Чайковский. «За много лет я не испытывал такого удовольствия от сцены и такого огорчения от публики, как в день бенефиса Левкеевой», – писал он Суворину. Была на премьере и самая юная чеховская поклонница, Елена Шаврова. Глубоко потрясенная и пьесой, и реакцией публики, она утешала «дорогого мэтра»: «Знаю только, что это было удивление, восторг, напряженный интерес и порою сладкое и жуткое сострадание (монолог мировой души) и жалость и сострадание к ним, к действующим лицам пиэсы, – жалость, какую испытываешь только к настоящим, живым людям. „Чайка“ так хороша, так трогательна, так правдива и жизненна, так нова по форме, что я не могу не выразить Вам своего восторга и глубокой благодарности»[366].
Пройдет совсем немного времени, и Шаврова представит более убедительное доказательство своего сочувствия Антону.
На следующее утро Чехов поднялся и, не беспокоя Суворина и его жены, позвонил Потапенко, написал открытку Маше, письмо в Ярославль Мише, оставил Суворину прощальное послание и вышел из дому. Маше он сообщил: «Я уезжаю в Мелихово; буду там завтра во втором часу дня. Вчерашнее происшествие не поразило и не очень огорчило меня, потому что я уже был подготовлен к нему репетициями, – и чувствую я себя не особенно скверно. Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику».
Письмо к Суворину заканчивалось словами: «Печатание пьес приостановите. Вчерашнего вечера я никогда не забуду, но все же спал я хорошо и уезжаю в весьма сносном настроении. Пишите мне».
С Мишей Антон был более откровенен: «Пьеса шлепнулась и провалилась с треском. В театре было тяжкое напряжение недоумения и позора. Актеры играли гнусно, глупо. Отсюда мораль: не следует писать пьес. Тем не менее все-таки я жив, здоров и пребываю в благоутробии. Ваш папаша А. Чехов».
Уезжая от Суворина, Чехов без его ведома взял у него последние три выпуска «Вестника Европы», в которых был напечатан очерк И. Соколова «Дома», рассказывающий о тяжкой судьбе русского крестьянства и давший толчок суровой чеховской прозе, появившейся после «Чайки».
В сопровождении Потапенко и суворинского лакея Василия (который, как и гувернантка Эмили Бижон, был привязан к Чехову не менее, чем к хозяину) Антон отправился на вокзал. Не дожидаясь ночного экспресса, он предъявил бесплатный билет и сел в первый отходивший на Москву товарно-пассажирский поезд. После блуждания по промерзшему Петербургу ему сутки пришлось трястись в холодном вагоне. (Эта поездка не замедлила сказаться на его легких.) Чтобы скоротать утомительный путь, Антон еще раз прочел записку Александра, полученную по окончании провалившегося спектакля. Это был единственный раз, когда Александр похвалил серьезный драматический опыт младшего брата: «Я с твоей „Чайкой“ познакомился только сегодня в театре. Это чудная, превосходная пьеса, полная глубокой психологии, обдуманная и хватающая за сердце. С восторгом и крепко жму твою руку».
На обороте записки Антон набросал полное извинений письмо жене Суворина: «Милая Анна Ивановна, я уехал не простившись. Вы сердитесь? Дело в том, что после спектакля мои друзья были очень взволнованы; кто-то во втором часу ночи искал меня в квартире Потапенки; искали на Николаевском вокзале <…> Это трогательно, но нестерпимо. К тому же у меня уже заранее было предрешено, что я уеду на другой день независимо от успеха или неуспеха. Шум славы ошеломляет меня, я и после „Иванова“ уехал на другой день. Одним словом, у меня было непреодолимое стремление к бегству, а спуститься вниз, чтобы проститься с Вами, было бы нельзя без того, чтобы не поддаться обаянию Вашего радушия и не остаться. Крепко целую Вам руку, в надежде на прощение. Вспомните Ваш девиз! Я остригся и стал похож на Аполлона. Представьте, я чувствую, что я влюблен».
Хотя девизом Анне Ивановне служила напечатанная на ее почтовой бумаге фраза «Comprendre – pardonner!»[367], Антон, перебеливая письмо, предусмотрительно опустил слова о своей влюбленности. Теперь не Лика, а Людмила Озерова завладела его чувствами.
Однако ум его тревожили мысли о тяготах крестьянской жизни. Прочитав очерк «Дома», Чехов обратился к автору с просьбой об оттисках. В Москву Антон прибыл 19 октября, еще до рассвета, и сразу пересел в поезд, идущий в сторону Мелихова. К восьми часам утра он вышел на станции Лопасня, оставив в вагоне третьего класса сверток с халатом и постельным бельем. (В тот же день начальник станции вернул ему вещи.) Мелиховская круговерть сразу заставила позабыть о петербургских огорчениях. На кухне работники шумно пропивали горничную Анюту Андриянову, просватанную отцом против ее воли. За три недели отсутствия прибавилось больных мужиков. Заседания в Серпуховской земской управе, на которых Антона благодарили за строительство школы и обещали построить шоссе до Лопасни, отняли у него последние дни октября. Сам Чехов задумал устроить в таганрогской библиотеке справочный отдел. А в голове уже роились мысли о новой повести – впервые за четыре последних года в ней не будет личных тем, – которая получит название «Мужики». Готовясь к работе над ней, Чехов разыскивал русское издание (с французским у него все-таки было неважно) статьи Винье д’Октона «Крестьянин во французской литературе».
Тем временем Суворин предпринял шаги по спасению «Чайки». Вместе с Карповым они сделали сокращения и поправки, от которых пьеса стала менее эпатирующей. Следующее представление полный зрительный зал сопровождал бурными аплодисментами, правда, из актеров лишь Комиссаржевскую окрылил этот успех. В театр пришла в основном интеллигенция, и благодаря ей, а не зрителям из высшего общества «Чайка» воскресла, хотя актеры старшего поколения так и не прониклись оригинальностью пьесы. В новой версии «Чайку» давали 24, 28 октября и 5 ноября, а затем она была исключена из репертуара. Антон рецензиями на «Чайку» не интересовался, но друзья держали его в курсе. Знаки сочувствия ему претили, особенно настоятельные напоминания Суворина о том, что ему недостает сценического опыта и что он несет всю ответственность за неуспех пьесы. Лейкин же (недовольный тем, что Антон не побывал у него в этот приезд в Петербург) менял мнения о «Чайке» в зависимости от того, где он их высказывал, – в «Осколках», в письме к Антону или в дневнике: «Дай эту рукопись Чехова хоть самому заурядному драматическому писателю – и он, накачав в нее эффектных банальностей и общих мест, сделает пьесу, которая понравится. <…> Если пьеса действительно провалилась, то нечего из-за этого свергать Чехова с его пьедестала беллетриста. И у Золя проваливались его пьесы…»
Гражданский муж 3. Холмской и театральный критик из «Петербургской газеты» А. Кугель (через два года он станет самым тонким чеховским критиком в столичной прессе) тоже был пристрастен. Он забросал Чехова язвительными вопросами: «Почему беллетрист Тригорин живет при пожилой актрисе? Почему он ее пленяет? <…> Для чего на сцене играют в лото и пьют пиво? <…> С какой стати молодая девушка нюхает табак и пьет водку?»[368]
Кугель (как писателя, Антон уподоблял его «хорошенькой женщине, у которой изо рта пахнет») проницательно сравнил чеховские повторяющиеся образы и фразы с вагнеровскими лейтмотивами – к несчастью, Вагнера он терпеть не мог, а пьесу Чехова не понял. Кугель получил отпор на страницах своей же газеты. Лидия Авилова простила Чехову обыгранный в пьесе интимный сувенир и на правах свояченицы редактора защищала «Чайку» и ее автора: «Говорят, что „Чайка“ не пьеса. В таком случае посмотрите на сцене „не пьесу“! Пьес так много…»
Похвальные отзывы о пьесе звучали все громче. Второе представление всколыхнуло души чеховских поклонников. Потапенко послал Антону восторженную телеграмму, а Комиссаржевская, которую нелегко было покорить даже бурными аплодисментами, в порыве чувств писала Антону: «Сейчас вернулась из театра. Антон Павлович, голубчик, наша взяла! Успех полный, единодушный, какой должен был быть и не мог не быть! Как мне хочется сейчас Вас видеть, а еще больше хочется, чтобы Вы были здесь, слышали единодушный крик: „автора!“ Ваша, нет, наша „Чайка“, так как я срослась с ней душой навек, жива, страдает и верует так горячо, что многих уверовать заставит»[369].
Лавров и Гольцев упрашивали Антона позволить напечатать пьесу в «Русской мысли». Чехов снова обрел уверенность в себе как драматург, особенно после того как Лейкин (который был способен предать человека, которому благоволил) написал, что он смог склонить на сторону «Чайки» Кугеля вместе с его редактором: «Истинных друзей у Вас немного».
Маша с Ликой сели в ночной московский поезд и прибыли в Мелихово вслед за Антоном. Лика пробыла у Чеховых три дня и, ни взглядом, ни жестом не обнаружив нанесенной Антоном обиды, лечила его от простуды. Наградой ей стала вновь вспыхнувшая нежность Антона. Убедившись в том, что он не собирается вешаться с горя, Лика выехала с Машей в Москву, получив в благодарность рыжего щенка, рожденного Хиной. Антон продолжал отбиваться от сочувственников – Суворину он сердито ответил, что уехал из Петербурга отнюдь не оттого, что струсил. Лейкину он пожаловался на кашель и жар и ни словом не обмолвился о «Чайке». Татьяна Толстая звала его в Ясную Поляну, однако приглашение Лики Мизиновой было более привлекательным: «Приезжайте в Москву со скорым поездом – в нем есть ресторан и можно всю дорогу есть! <…> Видела Гольцева, он мне торжественно объявил, что у него родился незаконный сын – Борис! Он счастлив, по-видимому, что еще может быть отцом только что появившегося младенца! Хотя и ломается немного, говоря, что он уже стар и т. д. Вот бы „некоторым“ поучиться! <…> Я каждый день вычеркиваю в календаре, и до моего блаженства остается 310 дней!»
Письмо прозвучало Антону предупреждением. О ребенке Гольцева, рожденного от служащей конторы «Русской мысли», судачила вся Москва. Антон даже позавидовал Гольцеву: «Ибо в его годы я уже буду не способен», – признался он Вл. Немировичу-Данченко. Лика упомянула Гольцева (как и Левитана пять лет назад, а потом Потапенко) отнюдь не случайно. Не было обмолвкой и слово «некоторые». И разве «блаженство» есть нечто иное, чем дата свадьбы или, по крайней мере, помолвки? От этого слова Антон снова отпрянул и ответил Лике так же жестоко, как делал это всегда, когда она открыто заявляла о своих чувствах: «Милая Лика, Вы пишете, что час блаженства наступит через 310 дней… Очень рад, но нельзя ли это блаженство отсрочить еще на два-три года? Мне так страшно! При сем посылаю Вам проект жетона, который я хочу поднести Вам. Если понравится, то напишите, и я тогда закажу у Хлебникова».
На жетоне было написано: «Каталог пиесам членов общества русских драматических писателей. Издание 1890 г. Страница 73-я, Строка 1-я». Лика расшифровала название: «Игнаша-дурачок, или Нечаянное сумасшествие». Имя Потапенко, отца ее ребенка, сейчас ей совсем не хотелось вспоминать. Надежды на «блаженство» рухнули: «Я так подозреваю, что просто Вы боитесь, что Софья Петровна [Кувшинникова] окажется права, поэтому вы надеетесь, что у меня не хватит терпения дожидаться Вас три года, и предлагаете это. Я, по не зависящим от меня обстоятельствам, застряла в Тверской губернии и раньше середины будущей недели не надеюсь быть в Москве. Здесь настоящая зима, но несмотря на это, 100 таксов не замерзли и шлют Вам свой поклон. Жетон мне нравится, но я думаю, что по свойственной Вам жадности Вы никогда мне его не подарите. Он мне нравится во всех отношениях и по своей назидательности, а главное, меня умиляет Ваше расположение и любовь к „Вашим друзьям“. Это прямо трогательно. <…> Вы пишете возмутительные письма в три строчки – это эгоизм и лень отвратительные! Точно Вы не знаете, что Ваши письма я собираю, чтобы потом продать и этим обеспечить себе старость! А Сапер [прозвище В. Гольцева] очень хороший человек, право! Он лучше Вас и лучше относится к людям, чем Вы! <…> Мне надо Вас видеть по делу, и я Вас долго не задержу. Остановиться можете у меня без страха. Я уже потому не позволю себе вольностей, что боюсь убедиться в том, что блаженству не бывать никогда. <…> До свиданья. Отвергнутая Вами два раза Ар [иадна], т. е. Л. Мизинова. <…> Да, здесь все говорят, что и „Чайка“ тоже заимствована из моей жизни, и еще, что Вы хорошо отделали еще кого-то!» Ответив Антону, Лика вернулась к бабушке и Христине.
Если Антон и был смущен этим письмом, то не слишком. Гольцеву он написал 7 ноября, что вскоре встретится с ним и Ликой в Москве. В это же время туда приехала и Елена Шаврова. В один день с письмом к Лике Антон, благодарный за «целительный бальзам», пролитый на «авторские раны», послал нежное послание Елене – в ответ на ее открытку с изображением девушки в маске. Елена желала поставить «Чайку» в Москве на любительской сцене, а также играть в водевилях в Серпухове. Что было целью, а что предлогом – поставить пьесу или соблазнить автора, – трудно было понять даже Антону. Его смятенное состояние сказалось и на мелиховских обитателях: прислуга отбилась от рук, среди домашних начались стычки. «Корму скотине утром не давали», – оставил в дневнике ворчливую запись Павел Егорович.
Судьба уготовила Лике Мизиновой жестокий удар. Сюжет пьесы «Чайка» не только отразил несчастливые страницы ее жизни, но и стал пророчеством. Лика рассталась с Антоном ради Потапенко, который обольстил и покинул ее, беременную его ребенком, – точно так же и Нина предпочитает Треплеву Тригорина, который обольщает и бросает ее. Чехов внес в пьесу мрачный эпизод – смерть маленького ребенка Нины от Тригорина. Восьмого ноября Христине исполнилось два года. Дневник С. Иогансон завершает жизнеописание несчастной девочки:
«9 ноября, суббота. Христинка очень плоха. Хрипит, мокроты полная грудь.
10 [ноября], воскресенье. Доктор приехал, слава Богу, осмотрел ее, и есть надежда, что поможет.
12 [ноября], вторник. Лидюша уехала в Москву с вечерним: поездом. <…> Христинка все хрипит.
13 [ноября], среда. Лидюша вернулась из Москвы. Христинка опасно больна. У нее круп. Послали телеграмму Лидии [мать Лики], чтобы приехала. Наш доктор был, надежды на выздоровление нет. Да будет святая воля Господня.
14 [ноября], четверг. Скончалась наша дорогая Христинка в 4-м часу утра. Бедная Лидюша, какого ангела девочки лишилась, да утешит ее Господь и вразумит на все хорошее – вести жизнь разумную».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.