Рождение Мура
Рождение Мура
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Марина вяжет шаль, хотя ничего еще не видно; при ее подтянутости — все еще незаметно. Она вяжет, переупрямливая свою неспособность к рукоделию. Вяжет, и свяжет, и не одну, вколдовываясь в тысячелетиями проверенную, творящую, успокоительную занятость женских рук, оправдывающую досуг мысли, возможность тайного, глухонемого диалога с незримым, но уже сущим. <…>
Восходит и сбывается то, о чем Марина писала Сереже в том, с Эренбургом из Москвы посланном письме: «Не горюйте о нашей Ирине. Вы ее совсем не знали, подумайте, что это Вам приснилось, не вините в бессердечье, я просто не хочу Вашей боли, — всю беру на себя! — У нас будет сын, я знаю, что это будет…»
Только потом, когда «тайное становится явным», она начинает об этом говорить вслух, к этому зримо готовиться, советоваться с врачами, собирать, по знакомым, «приданое» — вещи уже подрастающих детей. И в тетрадях появляются открытые записи. Вот одна из них — характерная и характерная: «…У Али восхитительная деликатность — называть моего будущего сына: «Ваш сын», а не — «мой брат», этим указывая его принадлежность, его — местоположение в жизни, обезоруживая, предвосхищая и предотвращая мою материнскую ревность…» [1; 246–247]
Григорий Исаакович Альтшуллер:
Марина переносила беременность нормально и в первый раз показалась доктору в декабре 1924 года. «Она посоветовала мне, — писала Цветаева после визита к врачу, — возможно больше стирать белья для укрепления мускулов живота». Еще ей предложили лечь в лечебницу «Государственная охрана матерей и младенцев». Но это напоминало ей о советских больницах, и она содрогалась при мысли о большой общей палате с тридцатью младенцами, чешских докторах и чешском языке, запрете курить, возможном затягивании пребывания там с девяти положенных дней до двадцати девяти. «Во что я обращусь? Подумать жутко» (письмо от 3 декабря 1924 г.).
Вскоре после этого, в один воскресный день, она пришла посоветоваться со мной и сказала: «Вы будете принимать моего ребенка».
Удивленный ее неожиданным заявлением, я попытался возразить ей, что этого делать не буду, что ничего об этом не знаю, но она, улыбаясь, тихо повторила: «Вы будете принимать моего ребенка», — не слушая ответ: «Нет, я не буду». На этом мы и расстались. <…>
Это случилось ночью в последний январский день 1925 года, около девяти часов, когда уже стемнело. Шел снег — страшная метель, занесшая все снегом. Из деревни, где жила Цветаева, ко мне прибежал чешский мальчик. Ее муж в тот день отсутствовал, дочь тоже уехала с отцом. Марина была одна.
Мальчик вбежал в комнату и сказал: «Пани Цветаева хочет, чтобы вы немедленно к ней пришли, у нее уже схватки! Вам следует поторопиться, это уже началось». Что я мог сказать? Я быстро оделся и пошел через лес — снег был мне по колено — в яростную бурю.
Я открыл дверь и вошел. В тусклом свете единственной электрической лампочки в углу комнаты были видны кипы книг, достававшие почти до потолка. Скопившийся мусор был сметен в другой угол. Марина лежала на постели, пуская кольца дыма, — ребенок уже выходил. Она весело меня поприветствовала: «Вы почти опоздали!» Я оглядел комнату в поисках какой-нибудь чистой ткани и кусочка мыла. Не оказалось ничего: ни чистого носового платка, ни тряпки. Марина лежала в кровати, курила и говорила, улыбаясь: «Я же сказала вам, что вы будете принимать моего ребенка. Вы пришли — и теперь это не мое, а ваше дело».
Чешский врач отлучился из деревни. Местная повивальная бабка принимала роды в пятнадцати километрах отсюда, за горами. Она смогла бы вернуться только на следующий день. Выхода не было. Я позвал жену известного писателя Чирикова, который жил по соседству и которого я хорошо знал, умолял ее прийти мне помочь. «Приходите как можно быстрее, принесите какого-нибудь чистого белья из дома, вскипятите чайник!» Когда белье прокипятилось, я приготовился к предстоящей работе.
Все шло достаточно гладко. Однако ребенок родился с пуповиной, обмотанной вокруг шеи так плотно, что едва мог дышать. Он был весь синий. В письме к другу, написанном спустя две недели после родов, Цветаева рассказывала: «А знаете ли Вы, что он родился в глубоком обмороке? Минут двадцать откачивали. (В транскрипции Лелика, наслушавшегося чего не следует: «Родился в лассо!») Если бы не воскресенье, не С<ережа> дома, не Альтшуллер — погиб бы. А м. б. и я. Молодой А<льтшул>лер по-настоящему нас спас. Без него — никого понимающего, только знакомые…» (письмо от 14 февраля 1925 г.). Я отчаянно пытался восстановить дыхание младенца, и наконец он начал дышать и из синего превратился в розового. Все это время Марина курила, не проронив ни звука, и не сводила глаз с ребенка, меня и госпожи Чириковой [3; 62–64].
Марина Ивановна Цветаева:
Сын мой Георгий родился 1-го февраля 1925 года, в воскресенье, в полдень, в снежный вихрь. В самую секунду его рождения на полу возле кровати разгорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени. Sonntags, Mittags и Flammenkind[130]. Родился в глубоком обмороке — откачивали минут 20. Спас жизнь ему и мне Г. И. Альтшуллер, ныне, 12, держащий свой последний экзамен. Доктор Григорий Исаакович Альтшуллер, тогда студент-медик пражского университета, сын врача, лечившего Л. Н. Толстого.
Накануне, 31-го января, мы с Алей были у зубного врача в Ржевницах. Народу — полная приемная, ждать не хотелось, пошли гулять и добрели почти до Карлова Тына. Пошли обратно в Ржевницы, потом, не дожидаясь поезда, рекой и лугами — во Вшеноры.
Вечером были с С. у А. И. Андреевой, смотрели старинные иконы (цветные фотографии), вернувшись домой, около 2 часов еще читала в постели Диккенса: Давид Копперфильд.
Мальчик дал о себе знать в 8 1/2 утра. Сначала я не поняла — не поверила — вскоре убедилась, и на все увещевания «все сделать, чтобы ехать в Прагу» не соглашалась… Началась безумная гонка Сережи по Вшенорам и Мокропсам. Вскоре комната моя переполнилась женщинами и стала неузнаваемой. Чириковская няня вымыла пол, все лишнее (т. е. всю комнату!) вынесли, облекли меня в андреевскую ночную рубашку, кровать — выдвинули на середину, пол вокруг залили спиртом. (Он-то и вспыхнул — в нужную секунду!) Движение отчасти меня отвлекало. В 10 ч. 30 мин. прибыл Г. И. Альтшуллер, а в 12 ч. родился Георгий. Молчание его меня поразило не сразу: глядела на дополыхивавший спирт. (Отчаянный крик Альтшуллера: — Только не двигайтесь!! Пусть горит!!)
Наконец, видя всё то же методическое, как из сна, движение: вниз, вверх, через голову, спросила: — «Почему же он не кричит?» Но как-то не испугалась. Да, что — мальчик, узнала от В. Г. Чириковой, присутствовавшей при рождении. — «Мальчик — и хорошенький!» И, мысленно сразу отозвалось: — Борис! <…>
Говорят, держала себя хорошо. Во всяком случае — ни одного крика. (Все женщины: — Да Вы кричите! — Зачем? — И только одна из них, на мое (Ну — как?) тихое: «Больно!» — И нужно, чтобы было больно! — Единственное умное слово. — Анна Ильинична Андреева.)
В соседней комнате сидевшие утверждают, что не знай — что, не догадались бы [10; 330–331].
Сергей Яковлевич Эфрон. Из письма Е. Я. и В. Я. Эфрон. Вгиеноры, 10 марта 1925 г.:
Дорогие Лиленька и Вера,
<…>
— Можете поздравить меня с сыном — Георгием, крошечным, хорошеньким мальчиком. Родился он 1-го февраля. Когда появился на свет, налетел ураган. Небо почернело. Вихрями крутился снег, град и дождь. Я бежал в это время за какими-то лекарствами по нашей деревне. Когда подходил к нашему домику, небо очистилось, вихрь угнал тучи, солнце слепило глаза. Меня встретили возгласами:
— Мальчик! Мальчик!
Он родился в полдень, в Воскресение, первого числа первого весеннего месяца. По приметам всех народов должен быть сверхсчастливым. Дай Бог!
Я видно повзрослел, или состарился. К этому мальчику испытываю особую нежность, особый страх за него. Я не хотел иметь ребенка, а вот появился «нежеланный» и мне странно, что я мог не хотеть его, такое крепкое и большое место занял он во мне. Окрестим его Георгием в память всех бывших и в честь всех грядущих Георгиев.
В его появлении на свет (случилось оно неожиданно — врачи неправильно произвели расчет) принимала участие чуть ли не вся женская половина местной русской колонии. Очень горячо отозвались на его рождение многие и многие, от кого никак не мог бы ждать участия. Из Берлина, Парижа, Праги наприсылали целую кучу детских вещей. Прием ему оказанный, пока что, оправдывает дату и день его рождения [13; 315].
Марина Ивановна Цветаева. Из записной тетради:
…В тот день были поставлены на ноги все Мокропсы и Вшеноры. Я и не знала, что у меня столько друзей. Радость, когда узнали, что сын была всеобщей. Поздравления длились дней десять.
1) Союз предложил С. назвать сына Иван, Лутохин <…> предлагает Далмат, я хотела Борис, вышел — Георгий.
Борисом он был 9 месяцев во мне и 10 дней на свете. Но — уступила. Уступила из смутного и неуклонно-растущего во мне чувства некоей несправедливости, неполности, нецельности поступка. Борисом (в честь Б. П.) он был бы только мой, этим именем я бы его отмежевала от всех. Радость С. меня растрогала и победила: раз радость — то уж полная радость, и дар — полный дар.
г) Назовя мальчика Борисом, я бы этим самым ввела Б. П. в семью, сделала бы его чем-то общим, приручила бы его — утеряла бы Б. П. для себя. Тонкое, но резко-ощутимое чувство.
3) Имя Борис не сделает его ни поэтом (достаточно <пропуск одного слова>!) ни Пастернаком.
4) Хороша звуковая часть: Георгий Сергеевич Эфрон — вроде раската грома.
5) Св. Георгий — покровитель Москвы и белых войск. Ему я своего будущего сына тогда, в Москве, посвятила. Имянины мальчика будут 23-го апреля, в Егорьев день — когда скот выпускают и змеи просыпаются — в Георгиев день — праздник Георгиевских кавалеров. Георгий — символ Добровольчества. (Одна чекистка — в 1922 г. — мне (была перехвачена та почта) — «Почему они все — Жоржики?» — «Не Жоржики — а Георгии!»)
6) и главный (все главные!) довод: — Назвав его Борисом я бы этим отреклась от всего будущего с Б. П. — Простилась бы. — Так, за мной остается право.
7) легче уступить, чем настоять.
Девиз своему сыну я дарю:
Ne daigne![131]
* * *
Неожиданно осенило за несколько дней до его рождения, применительно к себе, без мысли о нем. (М. б. он во мне — мыслил?) Девиз, мною найденный и которым счастлива и горда больше, чем всеми стихами вместе. Ne daigne — чего? Да ничего, что — снижает: что бы оно ни было. Не снисхожу до снижения (страха, выгоды, личной боли, житейских соображений — и сбережений).
Такой девиз поможет и в смертный час.
Внешность — аккуратная светлая голова, белые ресницы и брови, прямой крупный нос, чуть раскосые, с длинным разрезом средней величины стально-синие глаза, рот с сильно-выступающей припух<лой?> верхней губой, острый подбородок. Руки с чудесными глубокими линиями жизни, ума и сердца. Глубока и сильна линия дарования (на левой руке — от четвертого пальца вниз).
Общее выражение: добродушное, милое. Ни секунды не был красен. Все говорят: красавец. (М. Н. Лебедева — «Таким маленьким красивыми быть не полагается».) Красивым не назову, но — мой: сердце лежит!
Через лоб — огромный и совершенно-законченный — ярко-голубая жила: Zornesader[132].
Уменьшительные: Егорушка и чешское Иржик (был у чехов такой король) — на память о Чехии [10; 338–339].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.