Особенности поведения. Привычки
Особенности поведения. Привычки
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Поздно ложилась, перед сном читала. Вставала рано. Была спартански скромна в привычках, умеренна веде [1; 144].
Ольга Елисеевна Колбасина-Чернова:
Она любила только серебро; золото — золотой телец, говорила она презрительно, для сытых, благополучных и самодовольных.
— А цвет солнца, воплощенный в золоте, а царица Савская?.. Ведь она в золотых браслетах…
— Востоку пристало, не нам. Мы — серебро [1; 292–293].
Анастасия Ивановна Цветаева:
С семнадцати лет Марина стала курить. Сперва — скрывая. Щадя папу, не курила при нем [15; 308].
Николай Артемьевич Еленев:
Курила она много и некрасиво. Это тоже признак поведения и жеста. <…> По сей день я не могу понять, как могла позволить себе Марина выдыхать табачный дым через ноздри. Вместо портсигара у нее была старая жестяная коробка от дорогих папирос, деревянный мундштук был прожжен. Если она не докуривала папиросы, она вкладывала ее остаток обратно в коробку [1; 265].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Курила: в России — папиросы, которые сама набивала, за границей — крепкие, мужские сигареты, по полсигареты в простом, вишневом мундштуке. Пила черный кофе: светлые его зерна жарила до коричневости, терпеливо молола в старинной турецкой мельнице, медной, в виде круглого столбика, покрытого восточной вязью [1; 144].
Ариадна Викторовна Чернова-Сосинская:
Любимая ее поза нога на ногу, сильный наклон вперед, острый локоть упирается в колено, в руках потухшая папироса. Она была очень близорука, но очков не носила, предпочитая свой собственный мир — лица людей в украшающей их дымке, огромное солнце, расплывчатые дали — отчетливому миру беспощадной оптики. Когда ей хотелось что-либо рассмотреть, она подносила к глазам лорнет, и даже этот жест, связанный в нашем представлении со старомодной небрежностью, еще больше подчеркивал предельную интенсивность всего ее существа [1, 299–300].
Мария Иосифовна Белкина:
Запоминался взгляд — не глаза. <…> Ощущение было, словно к тебе прикоснулись холодным, стальным скальпелем… операция не из приятных, но мгновенная. Потом целый вечер можно было провести в одной комнате и не встретиться глазами. Она не отводила их, не прятала, просто не смотрела. Смотрела на папиросу, которая ей всегда сопутствовала. На огонек спички. <…>
Неприятность и резкость этого ее первого взгляда, может, и определялась именно тем, что она глядела на тебя столь пронизывающе своими очень светлыми, прозрачными, льдистыми глазами, глядела незряче, пытаясь не глазом, а всем своим нутром, всеми своими сверхчувствами тебя опознать. Глядела и не видела. Но понять это с первого раза было трудно — ибо она ничем не выдавала своей близорукости, не щурилась, не подносила ничего близко к глазам, не наклонялась к предметам. Держалась так, словно у нее отличное зрение, с гордо чуть откинутой назад головой, осанка очень прямая. И я не сразу поняла, что она близорука.
И еще, чтобы с этим уже покончить, — не заметить, что она «незрячая», было все же нельзя, и при последующих встречах начинало казаться, что она вроде бы как смотрит и не смотрит или, вернее, невидяще смотрит. И это неважно, скользнул ли ее взгляд по тебе, или по полке с книгами, или по так любимым ею ее серебряным цыганским кольцам. Смотрит и не видит… <…>
Присутствуя, она всегда отсутствовала. Она никогда не была рядом, никогда — тут, всегда — там, а что происходило там, было скрыто за полуопущенными веками, за напряженным, резко очерченным профилем [4; 26–28].
Ольга Елисеевна Колбасина-Чернова:
Я всегда чувствовала, что, отводя глаза, она смотрит на вас с интересом, но слегка со стороны, отодвигаясь, или приглашает вас следовать за нею — и это даже устанавливало с нею не отчужденность, а какую-то complicite (общность). И еще в них выражалась ее неуловимость, которая всегда в ней присутствовала. Она здесь, но вот уже там — и вот сейчас улетучится [1; 292].
Галина Семеновна Родионова:
У нее была привычка морщить лоб — возможно, от близорукости, что придавало ей слегка надменный вид [1;414].
Елена Александровна Извольская:
Мне хочется тут подчеркнуть, что Марина вовсе не была столь «дикой», «одинокой», «нелюдимой», как ее нынче часто изображают и как она сама себя любила изображать. По крайней мере внешне она людей не чуждалась, даже охотно с ними знакомилась, интересовалась ими. В ней была очень большая чуткость к человеку, она искренно хотела с ним общаться, но не умела, быть может, или не решалась [1; 398–399].
Андрей Седых (псевдоним, настоящее имя Яков Моисеевич Цвибак; 1902–1994), писатель, журналист:
Рукопожатие ее было крепкое, почти мужское. Засмеялась:
— Это меня Макс Волошин научил, так крепко руку пожимать. Я до Макса подавала руку как-то безразлично — механически, сбоку… Он сказал: «Почему вы руку подаете так, словно подбрасываете мертвого младенца?» Я возмутилась. Он сказал, что нужно прижимать ладонь к ладони, крепко, потому что ладонь — жизнь [1; 378–379].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Новые отношения с новыми людьми у Марины начинались зачастую с того, что, заметив (а не то и вообразив) искорку возможной общности, она начинала раздувать ее с такой ураганной силой, что искорке этой случалось угаснуть, не разгоревшись, или, в лучшем случае, тайно тлеть десятилетиями, чтобы лишь впоследствии затеплиться робкой заупокойной свечкой.
Разумеется, Марина была способна и на «просто отношения» — приятельские, добрососедские, иногда даже нейтральные — и искру возможной (а по тем, эмигрантским, временам и обстоятельствам, пожалуй, и невозможной) общности искала и пыталась найти далеко не в первом встречном.
Однако современное ей несоответствие отзыва — зову, отклика — оклику, уподоблявшее ее музыканту, играющему (за редчайшим исключением) для глухих, или тугоухих, или инакомыслящих, заставлявшее ее писать «для себя» или обращаться к еще не родившемуся собеседнику, мучило ее и подвигало на постоянные поиски души живой и родственной ей [1; 209–210].
Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:
Знакомясь, отворачивала голову и едва отвечала. Постепенно (если что-то заинтересовало) голова с профилем оборачивалась en face, но если неприемлемое, то кроткая улыбка (одновременно неуловимо язвительное в ней), и наповал уничтожала собеседника своей репликой — молниеносной, острой, отточенной и часто блестяще парадоксальной. Круг людей, которых она признавала (и которые ценили ее), был очень невелик [1; 287].
Вадим Леонидович Андреев:
М. И. никогда не встречала нового человека просто, но всегда играя некую роль и всегда стараясь показаться не такою, какой она была, худшею, чем на самом деле: «полюби черненькую, беленькую всякий полюбит». И многих, конечно, отпугивала. Но те, кто сквозь игру умел разглядеть настоящего человека и большого подлинного поэта — поэта во всем — и в жизни, и в чудачествах, и в ненависти, и в любви, привязывались к ней крепко и надолго [3: 173].
Нина Павловна Гордон (урожд. Прокофьева; 1908–1997), приятельница А. С. Эфрон. В 1930-е гг. секретарь Михаила Кольцова в журнально-газетном объединении (Жургаз), потом К. М. Симонова. Из письма А. С. Эфрон. 1961 г.:
Меня она покорила сразу простотой обращения. И тогда (в 1939 г. — Сост.), и много раз потом — все всегда было с ней просто [1; 441].
Зинаида Петровна Кульманова:
Так, например, она однажды в редакции захотела пить. Пока я собралась поискать стакан, Марина Ивановна взяла стакан из-под карандашей, высыпала карандаши на стол, налила тут же в этот стакан воды из графина и выпила [1; 496].
Семен Израилевич Липкин:
Беседуя, мы медленно, как в ее стихотворении, шли по замоскворецким улочкам и переулкам, мимо складов, которые когда-то были храмами. Марина Ивановна сначала всякий раз крестилась, потом перестала. Вдруг, с той простотой, которая была свойственна Руссо или Толстому, она сказала, что ей нужно в уборную. В Москве это и сейчас проблема, а в те годы — почти неразрешимая. Я задумался. Вспомнил, что сравнительно недалеко, на Большой Полянке, я как-то заприметил здание райисполкома, и утешил мою спутницу:
— Придется потерпеть минут двадцать.
Повел Марину Ивановну наугад переулками и к большой радости скоро увидел заветное административное здание. Не знаю почему, но я уверенно вел Марину Ивановну по длинному коридору, не обращая внимания на встречных чиновников и посетителей-просителей, и нашел то, что ей нужно было. На улице Марина Ивановна меня спросила:
— Все москвичи так поступают?
— Только те, кто уважает райисполкомы.
Я хотел ее рассмешить, но Марина Ивановна как бы меня не расслышала. <…>
С тех пор как мы встретились у Охотного ряда, прошло не менее шести часов. Я спросил Марину Ивановну, не проголодалась ли она. Марина Ивановна кивнула головой. А я еще утром запланировал, что поведу ее в «Националь», предвкушал удовольствие — вкусно ее накормить, выпить коньячку, — деньги у меня тогда водились. Но, когда мы вышли из музея, Марина Ивановна заметила рядом, на улице Грицевец, столовую. Вывеска сообщала, что столовая принадлежит «Метрострою».
Оказалось, что вход в нее открыт для всех. Я ужаснулся. Я хорошо понимал, что собой представляет эта столовая, и туда я поведу волшебную поэтессу, парижанку? Но как я ни убеждал Марину Ивановну не вступать в обжорку, в двух шагах — «Националь», она заупрямилась. Мы открыли дверь.
Нас обдал пар, мутно дышавший кислым запахом квашеной капусты. Я усадил Марину Ивановну за свободный столик, о котором в прошлые времена написали бы: «сомнительной чистоты». Сейчас он был несомненно грязен. Сомнительной чистоты был поднос. Я встал с ним в небольшую очередь. Меню: щи суточные, мясные котлеты из хлеба с разваренными макаронами, зеленовато-желтая жидкость под названием «компот». Все это Марина Ивановна уплетала без брезгливости, даже с некоторым удовольствием [1:502–503].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Ю. П. Иваску. Кламар, 4 июня 1934 г.:
Вы спрашиваете: любимая еда. Разве это важно? Ненавижу каши, все, кроме черной, и даже в Москве 1920 г., в самый лютый голод пшена — не ела. А так, очень скромна и проста, ем всё, и даже мало отличаю, чем во времена нашей дружбы сердечно огорчала Мирского (страстного едока и ценителя, как, часто, очень одинокие люди) водившего меня по лучшим — тайно, знатовщицки (знатовщически) — лучшим — ресторанам Парижа и Лондона. — «Вы всё говорите! — сокрушенно воскликнул однажды он, — и Вам всё равно, что есть: Вам можно подложить сена!» — Но не пшена.
Никогда не выброшу ни крохотнейшего огрызка хлеба, если же крошки, — в печь и сжечь. Корка — в помойке — ЧУДОВИЩНО, так же как опрокинутый вверх дном хлеб или воткнутый в хлеб — нож. Меня из-за этого в доме считают скупой (объедки), я же знаю, что это — другое. Непритязательность и от отца и от матери: не снисходившей, не снижавшейся до любимого блюда (вообще — протестантски и спартански!) не подозревавшего, что может быть НЕ-любимое.
Как отношусь к пожиранию мяса? Чудесно, т. е. охотно «пожираю» — когда могу, когда не могу — обхожусь. (Всё мое отношение ко всему внешнему миру, т. е. ко всему, что со мной здесь может хорошего случиться, ко всему хорошему — в не — в этом одном слове «обхожусь», и даже теперь кажется уже вправе сказать: — обошлась.) [9; 392–393]
Ида Брониславовна Игнатова, соседка М. И. Цветаевой в Москве в 1940–1941 гг. (Покровский бульвар, 14):
Очень не любила городской транспорт. На 7-й этаж нашей квартиры чаще поднималась пешком, без лифта [4; 159].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Боялась высоты, многоэтажности, толпы (давки), автомобилей, эскалаторов, лифтов. Из всех видов городского транспорта пользовалась (одна, без сопровождающих) только трамваем и метро. Если не было их, шла пешком [1; 145].
Наталия Викторовна Резникова:
Марина любила делать подарки, и у меня чудом сохранилось подаренное ею ожерелье. В нем много от нее самой: коричневый, любимый ее цвет и дерево (Сивилла) [1; 384–385].
Нина Герасимовна Яковлева (1888–1967), переводчица:
Марина Ивановна раздаривала свои бусы нам, женщинам, встречавшимся на ее пути. Она любила дарить — «давать, а не брать»…
Мне она подарила янтари, купленные, по ее словам, в Париже [1; 485].
Нина Павловна Гордон. Из письма А. С. Эфрон. 1961 г.:
Вечером, когда я собиралась уже уезжать, Марина ушла в комнату, быстро вернулась, неся в руках бусы из голубого хрусталя. «Нина, это вам. Они очень пойдут к вашим глазам». <…> Марина сказала: «Дайте я вам их надену, в первый раз всегда так трудно завернуть этот бочоночек у застежки!» <…> Она сказала еще: «Это из Чехии» [1; 441].
Татьяна Николаевна Кванина:
Подарила мне Марина Ивановна и кораллы, случайно оставшиеся от нитки, когда-то подаренной Сонечке (Голлидэй. — Сост.): 13 крупных бусин в виде бочонков, они целы (правда, 12 штук, одной нет). Марина Ивановна чуть торжественно сама надела мне эти бусы на шею. (Москвин сказал, что это выглядело как какой-то обряд.) [1; 474]
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1919–1920 гг.:
Дарила я кольца: О. Мандельштаму (серебряное, с печатью — Адам и Ева под деревом добра и зла), Т. Чурилину (с гранатами), Коле Миронову (цыганское, с хризопразом), Завадскому (серебряное, китайское), П. Антокольскому (чугунное, с розами), В. Алексееву (большое, китайское) и — наконец — Милиоти, с александритом [12; 90].
Наталия Викторовна Резникова:
«Трогательно» — это было ее слово, она часто его произносила [1; 385].
Марк Львович Слоним:
МИ не была суеверна, но придавала особый смысл знакам, совпадениям, точно они открывали замысел судьбы. Она родилась в полночь с субботы на воскресенье (26/27 сентября 1892 г.) и в этом видела предзнаменование своего пути: от ночи к радости, от земного к духовному [1; 321].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.