1

1

Добрались мы, наконец, и до Уфы.

И здесь опять повезло: на путях уже стоял готовый к отправке в Москву вагон. Меня и еще нескольких зэков перевели прямо в него. К вечеру вагон прицепили к какому-то поезду, и мы поехали дальше, счастливо миновав Уфимскую пересылку.

Самое страшное на этапе – пересыльные тюрьмы. Там, как правило, кроме хлеба (и того в мизерных дозах – до 400 граммов), ничего питательного не дают. Нельзя же считать пищей ту мутноватую воду, где крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой? Сидишь в ожидании оказии порой до месяца голодный и грязный, в полной власти уркачей и бандитов, которые с лагерников взять ничего не могут, но уж поиздеваться над интеллигентным фраером всегда готовы.

Конечно, езда в столыпинском вагоне не ахти какой сахар, голодуха такая же, даже, пожалуй, и хуже, ведь вместо баланды дают иногда соленую рыбу, а воды не более двух кружек в сутки. С голодухи рыбу-то поешь, а потом мучаешься от жажды. Попросишь не по расписанию, так это еще какой конвой попадется. Иногда кто-либо, особенно из бывших фронтовиков, и то в ночное дежурство, принесет тайком кружку воды, а днем и не думай просить: не дадут. А начнешь канючить, так в карцер могут посадить, да еще и наручники наденут, так что уж лучше с этими сынками с автоматами и не связываться. Но это все же не пересылка: все-таки двигаешься куда-то и виден хоть какой-никакой, а конец, так что терпишь.

Без особых приключений прибыли мы в Москву. Ну, думаю, сегодня решится моя судьба. С тяжелым сердцем залез я в «воронок», и через сорок минут уже входил в знакомый мне «Бутырский вокзал». Примерно через час меня выпустили из «конверта» и велели подойти к столу, за которым сидел старший надзиратель. Он сверил меня с моим личным делом, и убедившись, что все в порядке, велел отвести меня в баню.

И хороша же баня в Бутырках! Кабинка на одного человека, есть душ, есть шайка, краны с горячей и холодной водой, и воды, несмотря на военное время, сколько угодно. Чистый кафель, на полу чистые деревянные решетки. Дали приличный кусок простого мыла: мойся сколько угодно, никто не беспокоит. Помылся я с удовольствием, ведь после Свободного я в бане не был, а прошло уже больше месяца, как я в пути: единственный раз, да и то и только холодной водой, я мылся в Иркутской пересылке. А на этапах, в столыпинских вагонах воды едва хватало на водопой, а об умывании даже речи не было. Соскоблил я здесь, в Бутырках, отросшими ногтями заскорузлую грязь с тела, ополоснулся под душем и вышел из бани.

Тут меня уже ждал надзиратель с кусачками – ножницы для стрижки ногтей зэкам в Бутырках не доверяли, а для этой цели применялись обычные монтерские бокорезы. Еще до мытья надзиратель обстриг мне голову и бороду машинкой под ноль, а кусачками я обрезал себе ногти на руках и ногах. Принесли мою прожаренную лагерную робу, не замотали даже подарок Александра Сергеевича Пушкина – суконное одеяло. И как же я впоследствии благодарил бывшего своего лагерного начальника за этот подарок! Оделся, и прямо сюда, в предбанник, надзиратель принес мне пайку (450 граммов) настоящего бутырского хлеба и порцию овсяной каши.

Поел, и опять меня повели к старшему. Тот сказал, что из-за военного положения тюремная продуктовая лавочка не работает, но если у меня в Москве есть родственники (а из личного дела он узнал, что я москвич), способные приносить мне продуктовые передачи и я сообщу ему их адрес, то администрация может их известить, и я смогу получать от них передачи. В Москве у меня было много родственников и даже две родных сестры, уже вернувшихся из эвакуации. Я записал на специальном бланке их адреса, о чем впоследствии даже жалел: пробыть в Бутырках мне пришлось почти восемь месяцев, и сестры из кожи вон лезли, чтобы как-то меня подкормить, оставляя при этом, как я понимал, полуголодными своих малолетних ребятишек. Каждая передача буквально застревала у меня комом в горле, когда я вспоминал, что эта еда отрывается от моих племянников: я-то к «диете» уже привык. Я даже написал бессменному начальнику Бутырской тюрьмы полковнику Попову заявление с просьбой на мое имя передач не принимать, но его оставили без последствий, и передачи принимали.

К чести Попова надо сказать, что его харчи в военные 1944–1945 годы были не хуже, чем в мирном 1937 году и, конечно, много лучше, чем в других местах, где мне пришлось побывать. Так что я перебился бы до отправки из Бутырок.

Взяв у меня бланк с адресами родственников, старший что-то сказал сопровождавшему надзирателю, и тот велел мне собрать вещи и следовать за ним. Тут я снова не мог унять дрожь в коленях: куда меня поведут? Если в следственный корпус, то это добавка, если в пересыльный – то я буду направлен до конца срока на работу по специальности. Вышли во двор и – о радость! Ура, мы идем прямо к церкви, в пересыльный корпус! Зашли внутрь, и, по бутырской традиции, надзиратель сперва стучит ключом по пряжке ремня, а потом этим же ключом открывает одну дверь за другой. Поднимаемся по лестнице на третий этаж. Мой надзиратель передает записку корпусному, а на его гимнастерке, как писал М. Исаковский в стихотворении «Враги сожгли родную хату», «светилась медаль» за оборону Москвы[236]. Корпусной подвел меня к одной из камер (и надо же, именно к той, в которой я сидел в 1937 году и откуда я получил путевку в «архипелаг»), открыл ее, и, наконец, я «дома». Вошел я в камеру– все по-старому, те же нары, столы, параша, те же на окнах решетки с козырьками. Только на самом верху темные шторы маскировки: ими наглухо закрывали окна. Сейчас, когда фашисты далеко от Москвы, светомаскировку отменили, и шторы вроде бы уже не нужны, но висят пока, не снимают.

Сдал я старосте камеры полученные мной от корпусного кружку и ложку, тот положил их в общую кучу на стол и предложил устраиваться. Сперва я присел на краешек нар и начал оглядываться. Народ посерее, чем в 1937 году, видать, всю интеллигенцию пощипали, а теперь взялись за не особо интеллигентных. Много военных не очень высокого ранга, все больше рядовые и младшие офицеры. Но самое удивительное: Бутырка перестала быть только политической тюрьмой, здесь уже было много бытовиков, а в одном углу разместилась целая группа бандюг – ни дать ни взять колымские уркачи.

В камере находилось человек десять-пятнадцать ребятишек в возрасте двенадцати-пятнадцати лет: вышло, оказывается, постановление, разрешающее помещать в общие тюрьмы детей-вредителей от двенадцати лет, с последующей их отправкой в детские исправительные колонии. И сидят такие ребятишки, виновные лишь в том, что, оставшись без отцов, украли с голодухи где-нибудь на базаре цыпленка или кусок колбасы, а это уже не воровство, а грабеж, и этих детей уже можно сажать в общую тюрьму, где они набираются ума-разума у отпетых воров. А в дальнейшем эти ребятишки уже их кадры.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.