5
5
Комендант вышел, а сердобольная уборщица, из зэков, принесла мне большую кружку кипятка и тоненький ломтик хлеба, – сама-то небось получала граммов четыреста пятьдесят. Спасибо тебе, неизвестная родная. Выпив кипяток и съев хлеб, я подвинулся ближе к топящейся печи и начал окончательно оттаивать. Когда меня, примерно через час, вызвал к себе в кабинет оперуполномоченный, я уже почти полностью пришел в себя.
«Садитесь», – вежливо и на вы обратился ко мне сидевший за столом молодой военный с тремя кубиками в петлицах гимнастерки. После обычных вопросов: фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок, он зачитал мне почти слово в слово мои высказывания в адрес начальника лагеря. «Подтверждаете, что действительно все это говорили?» – спросил военный. При разговоре присутствовало много народу, отпираться было бесполезно, и я расписался в протоколе допроса. Когда опер закончил оформление протокола, я довольно спокойно, уже примирившись с мыслью, что мне к моим восьми годам добавят еще «баранку», спросил у него: «А во что это все выльется?» Немного помолчав и не глядя мне в лицо, опер ответил: «Ваши действия представляют собой особо опасное преступление, и потому вам инкриминируются параграфы 106 и 26 статьи 58 УК РСФСР, то есть подстрекательство заключенных к вооруженному восстанию и контрреволюционная агитация. Оба действия произведены в военное время, что представляет собой особую опасность, и потому караются расстрелом, с исполнением приговора через сорок восемь часов после его вынесения военным трибуналом».
Такого поворота я не ожидал, но после жестокого избиения и пребывания в клину мне было уже все безразлично, лишь бы скорее.
В это время уборщица принесла оперу стакан горячего чаю и ломоть белого хлеба. Когда она вышла, опер посмотрел мне в глаза и молча придвинул ко мне чай и хлеб. Это было уже слишком! Из глаз у меня потекли слезы, благодарить его я не мог, но чай выпил и хлеб съел. Опер вызвал конвоира, вручил ему постановление, и меня препроводили не в клин, а в общую камеру ШИЗО. Дежурный надзиратель положил мое постановление отдельно от других под фанерную дощечку, лежавшую на столе. Стекол на столе надзирателя в то время не было.
Дежурный впустил меня в камеру, где уже находилось десятка полтора зэков. К вечеру, вместе с другими, я получил свою законную штрафную пайку – 300 граммов хлеба. Запив ее кружкой кипятка и пристроившись на свободном краешке нар, я улегся отдыхать после столь многотрудного и богатого событиями дня, и, несмотря на близкую перспективу неизбежной пули, вскоре уснул.
Все сокамерники (кроме меня, подследственного) сидели с «выводом на работу». Утром, после смены дежурного надзирателя, пришла охрана, чтобы вести их на лесоповал. Новый дежурный, которому предыдущий в запарке, вероятно, забыл передать мое постановление, лежавшее на столе под непрозрачной фанеркой, отправил на работу вместе с остальными зэками и меня, смертника. Сам я не придал этому значения и вышел со всеми, потому что не знал, что в постановлении я «без вывода на работу».
На работе от зэков я услышал, что в бараке, в котором я жил, тоже обнаружен сыпной тиф, на весь барак наложен карантин, а его обитателей перевели в новый заразный барак, отгороженный колючей проволокой и охраняемый часовым. И тут я смекнул, что это и есть мой единственный шанс на спасение! Если удастся стрекануть из ШИЗО и пробраться в наш карантинный барак, то там меня и оперчекистский отдел не достанет: конвой в сыпнотифозный барак не полезет, а свои зэки не выдадут.
Но как стрекануть из ШИЗО? И тут мне опять повезло. Ох, уж эти счастливые случаи, сколько раз спасали они мне жизнь! А, может, опять сработала молитва той пожилой женщины с детьми, которую я спас в Испании?
Когда нас после конца работы подвели обратно к ШИЗО и дежурный стал по списку (а все мои однокамерники сидели по одному постановлению) запускать нас на ночь в камеру, я оказался лишним. Дежурный удивленно просил: «А ты еще откуда взялся?» Тут меня осенило, и я как можно спокойнее сказал ему без раздумья: «А я, гражданин начальник, с восемнадцатой бригады, утром замешкался, искал портянки и опоздал на развод, а когда прибежал на вахту, наши уже ушли, и комендант велел мне идти на работу со штрафниками». (И действительно был такой порядок: опоздавших на вахту в наказание отправляли работать со штрафниками и выдавали штрафную пайку– 300 граммов.)
«Так чего ж ты стоишь? – заорал дежурный. – Отработал и марш в свой барак. Получишь за сегодня 300 граммов, так не станешь больше терять портянки!» Повторного приглашения я ждать не стал и как можно быстрей стал улепетывать из ШИЗО. В голове же только одна мысль: «Неужели спасен?»
Оставалось всего лишь пробраться в свой карантин. Но все же это попроще, чем удрать из ШИЗО: пара оплеух или ударов прикладом от дежурного стрелка, стерегущего карантин, – и я в безопасности от оперчекистов и от верной пули!
Я уже знал расположение нового карантинного барака, и потому рысцой туда и направился. Подбежал к часовому, гляжу – винтовка со штыком. Ну, думаю, дело плохо, может по дурости и злости еще и штыком пырнуть! Единственный шанс остаться в живых – это переться с самым жалким видом и извинениями прямо на часового, черт с ним, с его сапогами и прикладом, главное – остерегаться штыка.
Медленно подхожу. «Ты куда? – заорал он на меня. – Не знаешь что ли, что здесь сыпной тиф – карантин?» Стараясь сколько возможно сжаться в комочек, все же для штыка площадь будет поменьше, отвечаю жалобным голосом: «Да я, гражданин начальник, с этого же барака, здесь и все вещи мои, да вот ребята попросили в лагерь за табачком сбегать». Тут уж и часовой дал волю своему гневу: «Ах ты так растак твою!.. Еще вздумал свою заразу по всему лагерю разносить!?» – заорал он, наподдав мне пониже спины своим сапожищем. Как мячик перекинул он меня через проволочное заграждение, да так удачно, что я об колючки почти не расцарапался. Когда он увидел, что я уже поднимаюсь с земли, то взвел затвор винтовки и крикнул: «А ну бегом в барак! И попробуй еще раз оттуда выйти, в дверях пристрелю!».
Через минуту я уже был в безопасности – «дома».
В бараке еще никто не знал о моем аресте, а я никого не стал посвящать в свою одиссею. Кроме, конечно, исполняющего обязанности старосты и моего друга Владика (фамилии уже не помню), тоже «художника» с «23-го километра». Когда я закончил рассказ, Владик покачал головой и задумчиво произнес: «Знаешь, Лева, если бы мне подобную ахинею рассказали на воле, я бы ни одному слову не поверил. Живи, Лева! Я тебя не видал, а больше ты об этом никому не рассказывай. Там видно будет. Вряд ли оперы рискнут из-за тебя войти в наш барак».
Так оно и было: появляться мне на поверке, особенно в первые дни, было опасно. Несколько раз во время переклички нашего барака опер появлялся у проволоки. Вместе с другими, выкликали и мою фамилию, но ответом было молчание, и вскоре опера перестали мной интересоваться. Хлеб выдавался согласно количеству людей, построенных около барака при утренней поверке, но и покойников, прежде чем опустить в яму с привязанной к ноге биркой, показывали издали коменданту. Получали на него лишнюю пайку хлеба, которую Владик обычно отдавал мне.
За восемь недель карантина никто нас ни разу не осматривал. Ни врач, ни даже лекпом в нашем бараке не появлялись, из медикаментов у нас был только термометр, так что вполне вероятно, что тифа у нас в бараке и вовсе не было. За все время карантина у нас умерло всего несколько десятков человек, да и то неизвестно по какой причине: почти естественная убыль.
Я снаружи не показывался, а лежал в бараке на своем месте. Владик, как мог, мухлевал с пайками и выкраивал в комбинациях с покойниками для меня хлеб почти регулярно. Свою законную пайку – 300 граммов и баланду – я у Владика получал и чувствовал себя, по-лагерному, вполне нормально. Худо-бедно, а почти два самых свирепых месяца мы наружу не выходили и физическую энергию не тратили.
В конце января наступал конец карантина. С трепетом душевным ожидал я этого дня. Ведь если оперы мое дело не закрыли, то конец карантина может стать и концом моей жизни: прятаться в лагере мне уже негде.
К концу января как раз случился сравнительно теплый день. Нас подняли, велели собрать свои вещи и выйти на построение за зону карантина. Я, конечно, перетрусил: теперь оперы меня неминуемо схватят. Оставаться в бараке бесполезно, его ведь просто забьют досками. Так что выходить надо. После построения и пересчета нас повели в административный барак на генеральную поверку, где уже лежали все наши личные дела. С дрожью в коленях ждал я все время появления опера и его команды: «Хургес, выходи!», но ничего не произошло. Меня оформили наравне со всеми остальными, поместили на жилье в наш старый докарантинный барак и определили на работу опять в лаптежный цех.
О моем новом деле мне никто ни разу не напомнил. Долго после этого я думал о причинах такого милосердия. По-видимому, начальник оперативно-чекистского отдела, тот самый, что угостил меня чаем с белым хлебом и перевел из клина в общую камеру ШИЗО, убедившись, что я каким-то непонятным образом исчез, решил просто похерить это дело. Возможно, по джентльменскому соглашению с начальником лагеря, он порвал его донесение и все свидетельские показания. Возможно, сыграло роль и то, что вскоре после моего исчезновения из ШИЗО в карантин нашего начальника лагеря куда-то перевели, а новому начальнику я еще не успел насолить.
Так или иначе, но оперчекисты обо мне больше не вспоминали, и через несколько дней работы в лаптежном цехе я окончательно обрел душевное спокойствие, поняв, что я еще жив и расстреливать меня пока не собираются.
Забегу немного вперед: как-то весной 1942 года иду я днем по лагерю и нос к носу сталкиваюсь со старшим лейтенантом – начальником оперчекистского отдела, который оформлял мне расстрел. Он меня узнал сразу же, ну а я его и тем более. Деваться мне было некуда, пытаться бежать бесполезно, если захочет – поймает, хоть мы и ровесники, но ест-то ведь он досыта, и пришлось мне с ним поздороваться. Он приветливо кивнул головой и остановился. «Жив, испанец? – спросил он, и не дожидаясь ответа, продолжил: – А все-таки, как это тебе удалось стрекануть из ШИЗО? Ну и нагорело за тебя дежурному! Ну, теперь дело прошлое: скрывался, небось, в карантине?» Я молча кивнул головой. Обменялись мы с опером крепким мужским рукопожатием и разошлись.
К сожалению, я его больше никогда не встречал. Вот и такие люди попадались в органах НКВД, но было их очень мало, и «погоды» они не делали.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.