5
5
С момента выезда из Новочеркасской тюрьмы у меня прекратилась всякая связь с домом. В наши тюремные зоны на Мальдяке и Ленковом письма почти не приходили, и от нас их тоже не принимали, да и писать было нечем и не на чем, не говоря уже о том, что ничего хорошего мы домой написать не могли.
В отличие от наших старых (Мальдяк, Ленковый) тюремных зон, здесь, на «23-м километре», старожилы уже давно успели наладить контакты с родными. Женя Рубинштейн со своими связями имела надежную переписку с домом и сумела через своих родных передать моим мой адрес. И вот, наконец, я получил первое долгожданное письмо от матери, а всего за время пребывания на «23-м километре» я получил три или четыре письма.
И вот вызывают меня однажды на нашу лагерную почту. «Откуда ждете посылку?» – спрашивает почтарь. Я назвал адреса и фамилии всех, откуда мог бы получить посылку. «Нет, нет, – отвечает почтарь, а раз уж вызвали, значит посылка есть наверняка, тем более что фамилия моя очень редкая и однофамильцев быть не может, но порядок есть порядок, да и поиздеваться-то над зэком полагается. – Иди, подумай. Может, вспомнишь, откуда еще могут тебе прислать. Не вспомнишь – пошлю обратно», – сказал почтарь.
На другой день я назвал ему еще несколько возможных адресов, но опять не то. Дня три он так измывался надо мной, пока не проговорился: «Из Минска, от Рикуса не ждешь посылки?» Я вспомнил, что отца моей тетки звали Борис Романович Рикус и жил он в Минске. Только после этого мне вручили посылку, пересыпав ее содержимое из ящичка в мешок (почему-то ящики от посылок зэкам выдавать не разрешалось). Позже я узнал, что из Москвы и Московской области посылок в архипелаг ГУЛАГ не принималось, а до Минска этот запрет в те времена еще не дошел. Вот моя мама, по договоренности с тетушкой, и организовала эту посылку из Минска. Это была единственная посылка, которую я получил за девять с половиной лет своего крестного пути. Видимо, запрет вскоре докатился и до Минска.
В посылке оказалось два больших, килограмма по два-три, шара масла, несколько плиток шоколада и еще что-то очень вкусное. Вечером мы с друзьями устроили небольшой курбан-байрам. Съели почти все, оставлять что-либо съестное в бараке было бесполезно, все равно украдут, а таких камер хранения, какие Солженицын описывает в «Одном дне Ивана Денисовича», у нас в лагере и в помине не было.
Утром я понес гостинцы из своей посылки Давиду Оскаровичу Львовичу, Доротее Августовне и Жене Рубинштейн. Женя долго отказывалась, но когда я пригрозил ей перестать брать у нее что бы то ни было, согласилась взять. А Доротея Августовна, не получавшая ниоткуда ни писем, ни посылок и жившая, как и я, на пайке, откусив кусочек шоколада, расплакалась.
…В нашем бараке и мастерских лагеря было довольно много интересных людей. Был среди них и бывший директор Свердловского дома писателей – Иван Михайлович Новокшонов[216]. Он знал наизусть массу стихов, в том числе и знаменитую поэму Баркова «Лука Мудищев»[217], отрывками из которой в трудные минуты поднимал упавшее настроение соседей по нарам. Знали мы еще, что в Гражданскую войну он партизанил в Сибири, но он никогда особенно на эту тему не распространялся. И вот уже много лет спустя после моего освобождения прочел я очерк в одном из старых номеров журнала «Вокруг света» о пленении и аресте адмирала Колчака. В очерке описывалось, что поезд, в котором ехал Колчак, захватил партизанский отряд под командованием Ивана Новокшонова. Именно нашему-то милейшему Ивану Михайловичу Колчак сдал свое личное оружие, и именно Новокшонов доставил Колчака в Иркутск[218].
В нашей мастерской работала отдельная бригада по изготовлению игрушек. Бригадиром был некто Валерьян Федорович Переверзев[219], лет шестидесяти с лишним, на глазу бельмо. До ареста он считался одним из ведущих русских философов, и в нашей философской науке даже бытовал термин «переверзовщина» (в ругательном смысле). Не знаю, какие аргументы выдвигала казенная философия против Переверзева, но Колыма явилась самым мощным аргументом в борьбе с «переверзовщиной». Как и Ксения Михайловна, Валерьян Федорович уже давно подлежал актированию и освобождению из лагеря по старости, но, по-видимому, их преступления перед Джугашвили были настолько тяжелы, что обычный закон на них не распространялся. Оба они умерли здесь, на «23-м километре».
Очень колоритной фигурой был художник Иван Афанасьевич Шведов: круглый год он ходил по лагерю в совершенно изодранных, даже по колымским понятиям, телогрейке, ватных брюках и шапке. На шее у него на длинном шнурке всегда висел большой кисет с махоркой, из которого он охотно угощал любого попросившего закурить. Шведов был очень талантливым художником-миниатюристом, и его картинки, не всегда пристойного содержания, написанные на дощечках маслом или эмалью, пользовались среди лагерной аристократии и вольняшек большим успехом, что и давало очень скромному в быту художнику возможность всегда иметь открытый для всех кисет с махоркой и ходить с более-менее полным желудком. По происхождению он был из очень богатой семьи. Отец – Афанасий Шведов – крупный казанский фабрикант и миллионер: шведовские мыло и спички пользовались большим спросом не только в России, но и за рубежом. Отец, надо полагать, был не в восторге от своего единственного и непутевого сына. Вместо того, чтобы продолжать отцовское дело и приумножать его миллионы, Ваня с детства увлекся живописью. Поняв, что коммерсанта из Ивана не получится, отец не стал ограничивать его в средствах на ученье за границей. Шведов получил художественное образование во Франции и Италии, а потом, заболев легкими, переехал, по советам врачей, в Каир, где тогда был сухой и ровный климат, считавшийся очень полезным для легочников.
После революции Шведов вернулся в Россию. Отец не выдержал краха своих миллионов и вскоре умер. А Иван Афанасьевич не очень расстраивался по поводу своего разорения: он стал работать художником, преимущественно по разным «шабашным» артелям. Взяли его еще с середины 1935 года. За что? – он и сам толком не знал: одно слово «бывший», да и по заграницам поездил. Исчез он с «23-го километра» еще до войны. То ли умер (у нас это происходило незаметно), то ли его куда-то перевели, но Шведов остался в моей памяти очень добрым, интеллигентным человеком, приятным собеседником.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.