2

2

Слова эти были настолько невероятны, что никто из нас не придал им в первое время особого значения, тем более что произнесены они были в обычном колымском лагере, с приличным питанием и бесконвойной системой: в пределах данного участка мы могли свободно передвигаться и даже общаться с вольнонаемными работниками прииска, сбывая вольняшкам остатки своих вольных вещей за пачку махорки или кусок сахара. Но вскоре выяснилось, что весь этот «рай» – лишь на время, покуда для нас готовили особую зону. А попав в нее через полтора месяца, мы сразу же вспомнили слова генерала.

Пробыв около месяца на Скрытом, все мы – «тюрьзаковцы», то есть имевшие в своем приговоре страшные слова «тюремное заключение», были переведены в так называемый РУР (рота усиленного режима). Зэки туда водворялись за особо тяжкие нарушения: подследственные, совершившие преступления уже в лагере; злостные отказчики от работы; беглецы, почему-то не застреленные при поимке конвоем и т. д. Уже будучи строго законвоированными, мы пробыли в РУРе около месяца, работая на не менее тяжелых земляных работах, но уже на крайне урезанном штрафном пайке.

Тут-то у нас и начались первые потери. Люди умирали от истощения, от физической перегрузки сердца, но особенно часто от поноса и дизентерии. Крайняя скученность, обилие мух, недостаточное питание доводили людей до крайности; появившиеся «доходяги», то есть совершенно ослабевшие от тяжелой работы и недоедания, люди, оставленные по болезни в лагере, шастали в поисках пищи где угодно. В РУРе нас преимущественно кормили овсяным супом и кашей. В каше попадалось довольно много нелущеных овсяных зерен, которые желудком не переваривались и оставались в целости в кучах кала, в местах, отведенных для оправки. Обезумевшие от голода доходяги щепочками вытаскивали такие зерна из кала, обмывали их, лущили и варили на кострах в самодельных котелках суп. Естественным следствием такой «трапезы» была не мнимая сытость, а дизентерия или понос. Сам я такой суп не варил, но скученность (а все спали вповалку, без постелей, на голых нарах, даже без соломы) и мухи сделали свое дело, и я заболел поносом, правда, не кровавым, но тем не менее изнуряющим и обессиливающим.

Совершенно ослабев, я не мог есть даже наш скудный паек и навряд ли смог бы написать эти строки, если бы не врач нашего РУРа, зэк Иван Иванович Калинин[202] из Калинина. Конечно, возможности у него были очень ограниченные, но для меня, героя Испании, нашлись у него и несколько таблеток лекарств, и белые сухарики (ничего иного мой желудок уже принимать не мог), и моральная поддержка…

Надо сказать, что эти же средства Иван Иванович находил и для других наших товарищей, но возраст, состояние здоровья, а главное, отсутствие воли к жизни делало их выздоровление невозможным. Я же был молод, здоров и полон воли во что бы то ни стало, лишь бы не за счет своих товарищей, выжить. И я выжил!

После месячного пребывания в РУРе я под строжайшим конвоем был доставлен на место своего дальнейшего постоянного пребывания – в сугубо режимную, тюремную и особо законвоированную зону прииска Мальдяк[203].

Там нас ожидала «резиденция» из четырех больших брезентовых палаток. Зона была огорожена двойными рядами колючей проволоки, с вышками по углам и с часовыми на вышках. Внутри палаток была устроена двухъярусная вагонка, стояли три печки из бензиновых бочек с выведенными прямо наружу трубами, на 70 % согревавшими тайгу.

Палатки мы уже сами обложили дерном, а с наступлением снегопадов и снежными плитами. Всего нас в палатках поместилось человек шестьсот. В результате такого перемещения складывалась не очень для нас благоприятная ситуация. В системе ГУЛАГ имелось самое страшное режимное штрафное управление УСВИТЛ (Дальстрой), попросту – Колыма. В УСВИТЛе было свое особо режимное, строгое управление – СЗГПУ (Северо-западное горнопромышленное управление), отличавшееся от других тем, что там был «полюс холода» северного полушария земли, а также очень строгим режимом. А в СЗГПУ был особо режимный штрафной прииск Мальдяк, а уж на этом-то Мальдяке и была организована эта наша особо-особо-особая, режимная, штрафная и т. д. тюремная зона.

Обреченные кто на медленную, а большинство на скорую и верную смерть, мы должны были работать на общих особо тяжелых физических работах. В связи с наступлением холодов возникла проблема топки: после работы в забое мы должны были сами себя, но в первую очередь охрану, кухню, санчасть, придурков и прочих обеспечивать дровами. Колымские печи-бочки пожирали дрова в огромных количествах, и после 12– или 14-часовой работы в забое нам приходилось идти за ними на сопку за три-пять километров в холоде и сырости, под непрерывным моросящим дождем и мокрым снегом (а к концу зимы, ввиду вырубки близрасположенного леса, и на все восемь-десять километров).

К концу осени, из-за тяжелой работы, плохого питания, а главное из-за полного отсутствия витаминов все мы ослабели, – и это несмотря на то, что вся тайга была буквально усыпана голубикой, брусникой, морошкой, жимолостью, шиповником: но попробуй съешь хоть одну ягоду! В забое ягоды не растут, а когда тебя ведут через тайгу, то «шаг вправо, шаг влево – побег» и «конвой стреляет без предупреждения». А стрелять они, сволочи, умели! Многие из нас заболели так называемой «куриной слепотой»: человек, совершенно нормально видящий днем, с заходом солнца становился абсолютно слепым. Симптом такой болезни – расширенные зрачки после захода солнца. Лечение – несколько ложек рыбьего жира, но, несмотря на изобилие на Колыме рыбы, лечебный рыбий жир у нас был остро-дефицитным. Поскольку работа в забое кончалась после захода солнца, когда «курослепы» уже ничего не видели, то при подходе к вахте конвой отделял их от здоровых и отправлял в лагерь, а здоровые, не заходя в лагерь, шли прямо в тайгу за дровами.

После 12-часовой работы в холодном мокром забое никому не хотелось топать еще два-три часа за дровами, и многие старались закосить это мероприятие. Часто здоровые объявляли себя больными, и нужен был врач, чтобы отделить «овец от козлищ», а это требовало дополнительного времени, порядка часа (ведь народу было человек шестьсот, и каждому надо было хотя бы поглядеть в глаза).

Вот тут-то я, единственный раз за все время пребывания в заключении, был вознагражден за честность. Подходим мы как-то ненастным осенним вечером, после 12-часовой работы в забое, к вахте. Сыплет мелкий дождик, грязи по колено. Все мы насквозь промокшие, совершенно обессиленные, голодные как волки, еле-еле доплелись до вахты. Слепые держатся за зрячих. Конвою тоже хочется поскорее домой, ведь проводят-то они свой день вместе с нами, – правда в безделье, сытые, тепло и сухо одетые. Оттого решил начальник конвоя сэкономить время на врачебном осмотре слепых и обратился к нам: «Ребята, в лес за дровами идти все равно придется, так что давайте по-честному: слепые – направо, а здоровые – оставайтесь на месте».

Сам я куриной слепотой не болел и, понимая, что меня все равно разоблачат, остался на месте. Было нас всего человек шестьсот, но таких дураков, как я, набралось не более пятидесяти: все остальные перешли в правую колонну якобы слепых. Начальник конвоя, прекрасно понимая, что их столько быть не может и что подавляющее большинство в правой колонне симулянты, пришел в ярость и заорал: «Раз вы все такие негодяи и не хотите по-честному, то все, кто слева (то есть мы, добровольно признавшие себя здоровыми), идут в лагерь отдыхать, а остальные – в лес за дровами!» Мы получили награду за честность, а остальные пришли часам к одиннадцати ночи с дровами и совершенно измученные: ведь им пришлось тащить еще и своих действительно слепых товарищей! А подъем на работу, по летнему расписанию, неизменно в пять часов утра.

Но все это были цветочки – ягодки пошли с наступлением холодов: как врежет мороз в 40–45°, так в палатке, даже на расстоянии метра – двух от раскаленной печки, замерзает вода. Ляжешь на нары, на свой «матрац» (мешок набитый прессованными опилками), сунешь ноги в рукав телогрейки, бушлатом завернешься, тоненькое одеяльце еще заранее обмотаешь на себе, под бушлатом, и дрожишь от холода, пока не сморит тебя тяжкий, без сновидений, и краткий, с перерывами, сон. Только задремлешь, чуть согревшись, немного основательней – как зазвенит рельс на вахте: подъем! Знай натягивай на ноги лежавшие в изголовье и примерзшие к нарам валенки. (По идее, их полагалось сушить в специальной сушилке, но кто их туда будет сдавать? Во-первых, времени сколько потеряешь – сдавать и получать, да и идти босиком по ледяному полу от сушилки до своего места не очень-то приятно, а самое главное – обязательно заменят на совершенно рваные, а тогда уж совсем плохо будет.)

Спешишь на улицу набрать в котелок снега и, если окажется на печке место, то растопив этот снег, приготовить себе утренний чай, а если до выхода к вахте еще останется время, то часть хлеба немного поджарить на печке, вроде сытней. А тут уж опять звенит рельс на вахте – выходи на развод. А там: «Разберись по пять; первая – проходи, вторая – проходи» и т. д. – и под конвоем до места работы. А там устанавливается оцепление: стрелки зажигают себе костерчики, и в своих овчинных шубах, собачьих рукавицах и унтах, новых валенках и меховых шапках, сытые под завязку да еще и хватившие по стаканчику спирта – и то часа через два у этих костерчиков пританцовывают. А мы, бедные зэки, в своих тоненьких суконных шапчонках, залатанных телогрейках и бушлатах, рваных, на скорую руку подшитых, валенках, рваных брезентовых рукавицах, голодные и невыспавшиеся в холодных палатках, могли греться только за счет скудного остатка своих физических сил.

Зимой, когда вся речка вымерзала, промывка золота не велась, а производилась так называемая «вскрышка торфов»: снимался верхний слой (незолотоносный) почвы, толщиной метра полтора-два. Производилось это таким образом: на определенном расстоянии друг от друга, по углам квадратов, ломами в мерзлоте пробивались так называемые «бурки» – отверстия в мерзлоте диаметром 20–25 сантиметров и глубиной полтора метра. Работа очень тяжелая: приходится откалывать по маленькому кусочку мерзлого грунта, а потом чем-то вроде круглой ложки, укрепленной под углом 90° на конце полутораметровой палки, выгребать их из бурки и выбрасывать наружу. Пока бурка еще мелкая, это делать не так трудно, но по мере ее углубления выгребать грунт становится все труднее, да и долбить ломом эту бурку с каждым сантиметром проходки все тяжелее: вечная мерзлота – хуже гранита, в нем хоть можно откалывать куски покрупнее, а в мерзлоте больше чем орешину нипочем не отколешь. Глубина бурки должна быть не менее полутора метров, а норма – две бурки в день, точнее до обеда: не сделаешь – урежут паек, а его и так не хватает для поддержания жизни. Приходится расходовать первоначальное накопление, а когда оно кончится – тут тебе и конец.

Вот когда мы убедились в страшной правде слов генерала: эдак и впрямь долго не протянешь. Не сделаешь до обеда двух бурок – получишь вместо 800 граммов хлеба 600 (а то и 400), а с таким рационом потом и одной не продолбишь. Вот так и переходят люди в разряд доходяг, а это уже, считай, одной ногой в яме.

Но, помимо хлеба, существуют еще и проблемы рукавиц и брюк: лом тяжелый, бить надо часто и сильно, ни одни рукавицы не выдерживают больше одного дня. Голыми руками к лому на пятидесятиградусном морозе и не притронешься: обжигает как раскаленное железо, аж куски кожи на нем остаются. Пришел с работы, но, как бы ни измучился, – не ложись, чини рукавицы.

Иголку делали из куска проволоки: один конец об камень заточишь, а дырку на другом конце пробьешь гвоздиком, вот тебе и лагерное сокровище – иголка. Только прячь получше: иголка – предмет запрещенный, при шмоне обнаружат – карцер, а это зимой, при таком морозе и физическом истощении – верная смерть. Материал для пошива или ремонта рукавиц один – кусок палатки, ведь она большая и из крепкого материала, всегда можно от нее немного отрезать. Если поймают – тоже карцер. Что ж, хочешь жить – умей крутиться и рисковать.

С брюками ненамного лучше, чем с рукавицами: чуть бурка углубилась сантиметров на тридцать-сорок, грунт оттуда ложкой уже стоя не достанешь, приходится становиться на колени, и так до конца бурения, а это примерно 75 % рабочего времени. Первоначального материала брюк хватает только на несколько дней, а дальше уже приходится класть на колени заплаты, и не одну, и преимущественно брезентовые, и менять их приходится не реже, чем заплаты на рукавицах, и это все тоже за счет времени отдыха.

К обеду, по идее, должны быть готовы все бурки на площадке. Если объект вблизи лагеря, то еще существовала возможность похлебать чуть теплой баланды (конечно, без хлеба – его съели еще утром). Стрелки в таком случае пригонят в зону, а там, хоть в палатках и не топлено, но все же теплее, чем снаружи: ветра нет, да и посидеть можно на нарах, а в забое на мерзлую землю не очень-то сядешь. Но такая лафа была редкой: стрелки не любили водить зэков в лагерь, ведь нас надо собирать, строить, пересчитывать, привести в лагерь, здесь снова пересчитывать при сдаче лагерной охране, потом снова принимать обратно, снова вести на участок – одним словом, до черта мороки. К тому же зэк должен работать, а не шастать в лагерь и обратно, уж лучше пусть жрут на месте свою мороженую баланду и кусок мерзлого льда вместо каши, больше ничего к обеду за 12-часовой рабочий день на страшном морозе не полагалось.

Пока мы наслаждаемся этим лукулловым пиршеством, взрывники, преимущественно вольняшки из освободившихся зэков, закладывают заряды аммонала в пробитые нами до обеда бурки и готовят участок к массовому взрыву. Когда производили взрывы, стрелкам было лень вести нас далеко; укрывшись за какими-нибудь деревянными щитами, они зачастую оставляли нас стоять скученно и на открытом месте, чтобы им было удобно наблюдать за нами.

Так и стояли мы в зоне досягаемости довольно больших кусков твердокаменного мерзлого грунта, летевших во время взрыва. Бывали при этом и несчастные случаи, правда, без смертельных исходов.

Но если до обеда работа была еще как-то терпимой, все-таки светло, а иногда даже солнышко светит, то самое страшное время – это вторая половина рабочего дня. Весь взорванный грунт нам полагалось погрузить на сани-волокуши и отвезти метров на триста-четыреста на отвал, где его высыпать и заровнять. Задержат до того времени, пока все не кончим.

Делили нас на четверки, и каждая получала свою часть работы. Руками, а уж очень большие глыбы – с помощью ломов, грузили мы эти куски мерзлоты в сани. Двое запрягались спереди и двое толкали сзади – так и тянули их к отвалу. Перевернув ковш саней, разравниваем кучу для отвода глаз – лишь бы издали видно не было.

После обеда темнеет почти сразу же, мороз крепчает еще быстрее. Свету совсем нет, только блестят огоньки костерков стрелков в зоне оцепления. Усталые, голодные и замерзшие, копошимся, обреченные, в этом холодном аду. Остановиться нельзя, мороз сразу схватывает ледяными тисками, и, хоть из последних сил, хоть и вовсе без сил, но двигайся, – пока весь грунт не вывезен на отвал, лагеря все равно не видать.

А стрелки – сытые, полупьяные, в новых валенках, в меховых чулках, в овчинных тулупах. Они все время находятся около костерков, дрова для которых приносим им мы в свои выходные. Приведя нас с работы в лагерь, они по часу сидят в жарко натопленных дежурках около печек, пока, наконец, не решатся снова выйти на мороз и дойти до своих квартир.

А каково нам?! Обычное полотняное белье, летняя гимнастерка, ватные брюки, так называемое «б/у», на котором больше заплат, чем «живых» мест, такого же качества телогрейка и валенки старой подшивки, тоже б/у, а уж портянки – как разживешься: хорошо, если удается как-нибудь организовать использованный мешок из-под аммонала. Про шапку и говорить нечего: тонкое сукно с ничтожной прослойкой ватина, вот и весь головной убор. И в довершение – бушлат, качеством не лучше телогрейки, который натягивают поверх. По расчетам гулаговских специалистов, сидящих в теплых кабинетах в Москве на Кузнецком, 26, эта экипировка должна полностью обеспечивать нормальное состояние здоровья и работоспособность зэков. И это при 50° мороза, 12-часовом рабочем дне, при рационе 600 граммов хлеба, баланда и два раза в день по несколько ложек жиденькой кашицы на тяжелейшей физической работе!

Конечно же, прав был тот генерал – это не случайный произвол отдельных увлекающихся начальников, а скрупулезно продуманная и планомерно исполняемая система физического уничтожения заключенных.

И вот в полной темноте, натыкаясь друг на друга, копошимся, ворочая глыбы мерзлой земли и грузя их в сани, которые из последних сил волокем к отвалу. Время течет медленно-медленно. Вроде, судя по Большой Медведице, пора и закругляться (это обычно видно и по тому, что стрелки начинают гасить свои костерики), но на участке еще много глыб, и их приказано «подгрести под метелочку». А сил уже совсем нет, двигаешься – лишь бы не упасть, а упал – все: считай, умер. Тогда тебя поднимут и «оживят»: поставят на ноги внутрь круга из семи – восьми стрелков покрепче и начинают бить.

Иногда это помогает, зэк от движений по хордам круга разогревается, начинает проявлять признаки жизни, а иногда и давать сдачи. На этом процесс оживления считают оконченным, ведь сил-то в обрез. Но если упавшего прозевают и зэк пролежит на земле с полчаса, то тузить его уже бесполезно: клади на сани и вези в лагерь. «Отмаялся, бедолага», – скажут соседи по нарам. Таких бедолаг мы везли в лагерь почти ежедневно, а в иные дни и по нескольку человек сразу. В лагере их оформят, разденут догола, на левую ногу привяжут фанерную бирку со сделанной на ней химическим карандашом надписью по ГОСТу: фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок, дата смерти – ив заранее приготовленную яму, а для порядка немного присыплют снежком. Вот и все похороны.

Но всему имеющему начало приходит и конец. Стрелки гасят костерики. Подъехала машина, засвечивая фарами место для построения зэков. Раздаются свистки стрелков, и все дружно вылезают на освещенную площадку. Раздается приказ: «Разберись по пять!» – и зэки вытягиваются в длинную колонну. «Первая пятерка, проходи», – командует старший. Затем вторая, третья и т. д. Как окончится «прохождение», подсчитают и лежащих в санях: они уже никогда не встанут, это уже бывшие зэки.

Если счет сойдется, раздастся очередное «отче наш» конвоя: «В пути следования не растягиваться, шаг вправо, шаг влево – побег, конвой открывает огонь без предупреждения. Понятно? Пошли!» Направляющий: «Шире шаг, задние – подтянись!»

Но если, не дай бог, хоть одного зэка не хватит, то это уже ЧП. Всех зэков оставляют стоять неподвижно под охраной стрелков, а бригадиры и начальство отправляются искать пропажу, ведь за каждого зэка отвечают головой. Ищи хоть неделю, но беглеца, живого или мертвого, предъяви! И вот выходят утром зэки на работу, а около вахты лежит один или несколько покрытых рогожей трупов. Это бывшие беглецы. И горе, если на участке найдут эту пропажу еще в живом состоянии: уж тут-то озверевшие от бесполезного ожидания стрелки ему так дадут, что не спасет никакое тряпье, и мало шансов у этого бедолаги избежать ямы, имея на ноге бирку.

Но такие случаи в нашей практике бывали очень редко, как правило пропажа уже была мертва. Обычно стрелки срывали злость на бригадире беглеца: его избивали, и чаще всего до смерти.

Если же все сошлось, раздавалась команда: «Пошли! Направляющий, шире шаг!» и т. д. У вахты еще один пересчет: зэков у конвоя принимает охрана лагеря. Но тут уже все обходится благополучно. И вот, наконец, ты перешагиваешь черту ворот, ты уже «дома». В палатке температура не намного выше наружной, правда, ветерка нет, ведь днем здесь остаются только дневальные, из доходяг, и освобожденные от работ за зоной по болезни. Дров им практически не дают. Если удастся собрать что-либо горючее на территории зоны – протопят чуть-чуть прожорливую бочку. А нет – и так обойдутся: накинут на себя все что можно и лежат под крышей, «продают дрожжи».

Попасть в число освобожденных тоже не просто: надо иметь либо температуру выше 38°, либо хотя бы распухшие, как колоды, до колен ноги, как явный симптом сердечной недостаточности. Таких лагерный врач освобождал на день-два от работы за зоной. Но у него был очень жесткий лимит: всего можно было оставить человек пять-шесть на весь лагерь. Да и оставшихся, кроме лежащих с высокой температурой, сразу же после развода выгоняли из палаток наружу. А уж там придурки им работу найдут: либо территорию убирать, либо на кухне дрова попилить и поколоть. Но все же это не забой, да и лишняя чашка баланды может перепасть или закурить подбросят. Так что освобождение от работ всегда было желанным праздником для любого работяги.

По прибытию с работы в зону зэки сразу же растекались по всей территории. Самые слабые и истощенные плелись в санчасть, преимущественно для того, чтобы услышать от нашего добрейшего и культурнейшего врача Малинского грустный ответ, что начальство ему опять урезало лимит по освобождению от работы слабосильных и что ввиду отсутствия у пациента высокой температуры и отечных опухолей на ногах, ему остается только плестись в палатку с перспективой такого же следующего дня, каким был прошедший. Когда еще в РУРе Скрытого он пытался протестовать, его просто сняли с врачей и послали в забой, поставив вместо него врача-«проститутку», которому лишь бы самому не попасть на общие. Тот выгонял в забой всех, не оставляя даже больных кровавым поносом. (Фамилию «проститутки» я помню, но называть не хочу. Если придется ему прочесть эти строки, пусть лишний раз покраснеет от стыда.) Начальство быстро поняло, что это не врач, и снова поставило на место Малинского, предварительно дав ему «накачку». Но Малинский делал для доходяг что мог и освобождал иногда от работы, даже если у них не было ни температуры, ни опухолей.

Все спешили в свои палатки, где уже топились наши бочки. Принесли ужин, который, в большинстве случаев, состоял из одного блюда – каши-магары, разновидности наименее питательного проса. Изредка бывало и первое – жидкий супчик, всю гущу и жир из которого предварительно съедали придурки. Хлеб, конечно, был съеден еще утром и, проглотив ужин, зэки укладывались на свои места, закутавшись во все, во что можно было закутаться, – чтобы всю ночь дрожать от холода и голода.

Вот и прошел еще один день Льва Лазаревича…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.