1

1

Прошло лето 1938 года. Прошла и зима. И вот в марте 1939 года вдруг открывается дверь нашей камеры и раздается команда: «Соберите свои вещи, постели оставьте на месте, а сами, с вещами, в коридор». На дворе уже ждал «воронок», и снова нас повезли на железную дорогу. С такими же предосторожностями, как и в прошлый раз, нас погрузили в столыпинский вагон – всех десятерых в одно купе. Поначалу показалось тесновато: ведь на нижней полке, которая, как и две верхние, занимала всю ширину купе, пришлось поместиться четверым, а на двух верхних – по трое. Потом мне приходилось ездить в таких же купе, набитых пятнадцатью и более людьми, вот тогда я понял, что такое настоящая теснота.

К вечеру наш вагон и еще несколько заполнились: полтавская тюрьма разгружалась, и всех зэков из нее вывозили. Вагон прицепили к какому-то поезду, и мы поехали. Прощай, недоброй памяти полтавская тюрьма! Не зря тебя еще Махно взорвал! Жаль, что не в моей власти сделать то же самое!

В пути нас конвой не кормил, перед отправкой нам выдали по буханке хлеба, по пригоршне сахарного песку и по две копченых трески, да еще у нас кое-что осталось от недавней лавочки. Давали только кипяток по три раза в день. По мизерному пайку на дорогу мы поняли, что везут нас не очень далеко. Строгость в вагоне на этот раз была все же не такой, как раньше. Одеялами двери не завешивали, так что мы видели и наших соседей по вагону, и маршрут следования. Вскоре выяснилось, что везут нас на юг, в сторону Ростова-на-Дону. Через сутки наши вагоны отцепили в Новочеркасске.

Погрузка в «воронок», и вот мы уже в Новочеркасской тюрьме ГУГБ.

Проверка по личным делам, санобработка в приличной (не то, что в Полтаве!) бане – и вот мы и «дома», на «новой квартире». Тюрьма, в отличие от полтавской, капитально отремонтированной, очевидно старая, дореволюционная. Солидно строил Николашка: стены не тоньше четырех-пяти кирпичей, потолки высокие, не менее четырех метров, камера просторная, не менее 60–70 квадратных метров, койки, правда, не такие, как в Полтаве, а жесткие и вмурованные в цементный пол. Два больших окна с открытыми фрамугами, причем без ставших уже привычными козырьков, но стекла в окнах не прозрачные, а матовые, и внутри стекла вделана очень густая решетка из толстой проволоки. Если его попытаешься разбить, то ничего не выйдет, получится только несколько трещин, а стекло останется целым, не даст ему выкрошиться эта густая проволочная сетка внутри. Снаружи через открытые фрамуги видна только неизбежная тюремная решетка из массивных железных прутьев, так что поговорка «небо видно через окно в крупную клетку» осталась в силе и в Новочеркасске.

Коек в камере уже не пять и не десять, а двадцать. Занятыми оказались не все, хотя к нашей полтавской десятке добавилось еще несколько человек, но запомнились из них мне только трое: Денисов, Орехов и Сальников.

Александр Алексеевич Денисов ничем особо не был примечателен. Лет сорока. Коммунист ленинского набора, то есть с 1924 года. Работал где-то по снабжению. Попал за какие-то знакомства, с кем – и сам толком не знал. Видимо, кто-то из денисовских влиятельных знакомых сознался на допросах с пристрастием, что в «его организации» состоял и Денисов, а этого было вполне достаточно, чтобы сцапать и его. Сам он, как уверял, на допросах держался крепко, ни в чем не признавался и ни одной фамилии не назвал, но даже нашего, менее чем полугодового, с ним знакомства в камере было достаточно, чтобы в этом усомниться.

Жена Денисова, также партийная, после его осуждения сразу же с ним развелась, но письма и переводы он, как и наш Цитлидзе, аккуратно получал от двух своих несовершеннолетних сыновей.

Ваня Орехов. Воришка, мелкий уркач, неоднократно судимый, старый лагерник. Побывал и на Вишере, и на Воркуте, и на Беломорканале, и еще черт его знает где. Добродушный, неунывающий, на этот раз, впервые в жизни, погорел не на краже или на грабеже, а на политике – по статье 58, параграф 10 (контрреволюционная агитация): где-то в общественном месте после нескольких неудач разжиться по чужим карманам выразил несогласие с властью, понатыкавшей этих долбаных ментов, что порядочному человеку и пройти невозможно. На этот раз Орехов оказался уже не на привычной Петровке, 38 (Московский уголовный розыск), а на Лубянке, и по совокупности всех его деяний и как «нетрудовой элемент», и как контрагитатор получил восемь лет тюремного заключения, которые и отбывал сперва во Владимире, а теперь вот снова в Новочеркасске. Условиями он был доволен: харч приличный, и мантулить[185] никто не заставляет.

Ни роду ни племени Ваня не имел: в детстве беспризорничал, потом был в труд колонии, оттуда удрал, попал к «деловым», и те его вывели в люди. Имя и фамилию ему дали в трудколонии чисто русские, хотя и имел он неопровержимые доказательства своей иудейской принадлежности. Было у Вани одно хобби: обожал вышивать гладью. Терпение у него было адское: он мог за пять минут распороть свою недельную работу, если убедится, что сделал что-нибудь не так, и его салфетки и наволочки, которые он «работал» из кусочков тряпок, выпрошенных у надзирателей, вполне можно было продавать даже самым взыскательным покупателям.

Однажды, во время обхода камер начальником тюрьмы, Ваня обратился к нему с просьбой выделить кусок холста и набор цветных ниток для вышивки известной картины Васнецова «Три богатыря». Поскольку переводов денег ниоткуда бездомный Орехов не получал, то купить все это он не мог. Но начальник тюрьмы заинтересовался таким талантом и предоставил Орехову все, что тот просил. Получив материалы, Ваня взялся за настоящее дело. Через пару месяцев кропотливого, непрерывного труда вышивка была готова: и правда, сделана она была здорово. Увидев изделие, начальник тюрьмы пришел в восторг и предложил Орехову купить у него произведение. Поскольку все материалы дал Ване он же, то дорожиться Ивану было совестно, он не назвал цены, а тот предложил 50 рублей, что было гораздо больше, чем собирался запросить сам Орехов. С тех пор Ваня уже не стрелял у жадных на курево Смирнова и Денисова, а стал курить на свои.

Характера Ваня был незлобивого, очень веселого и жизнерадостного. Он любил рассказывать разные блатные истории, и мы его охотно слушали, хотя и были убеждены, что вранья здесь минимум 95 %, но все это было враньем безобидным. Он совершенно не смущался, когда дотошные Денисов и Смирнов ловили его на чем-то, а сам никогда не пытался подколоть кого-нибудь из нас, и даже наоборот, если видел, что человек не в настроении, никогда не лез к нему со своими штучками.

Вообще, все его в камере любили, и в лавочный день никто из нас не упускал случая чем-либо его угостить. Попади этот паренек в добрые руки, вышел бы из него полезный стране человек, а не вечный зэк.

Федя Сальников был из Коми АССР. По профессии охотник, лет тридцати. Промышлял преимущественно белкой. Не видел ничего особенного в том, что белку стреляют только в глаз – дробинкой. Он даже удивлялся, как это можно иначе. «Да если я принесу отцу простреленную тушку, он меня так отходит, что и деваться будет некуда. Если белке в глаз не попаду, лучше я ее выброшу, а отцу не принесу!»

Жил он в какой-то глухой деревушке, читать умел только по слогам, а писал и вовсе коряво, да и то в тюрьме научили. Паровоз впервые увидел, когда везли в столыпинском вагоне в тюрьму, а яблоко знал только по картинкам в букваре, потому что на воле, кроме букваря, ни одной книги не прочел. Сам того не понимая, оказался троцкистом (или, как он сам выражался, «рапцистом»), хотя ни о Троцком, ни о троцкизме ни малейшего понятия не имел. Был он нашим с Волиным и прочими «коллегой», тоже имел восемь лет за КРТД. Парень был очень спокойный, молчаливый, относился ко всем благожелательно, и единственное, чего хотел, это попасть обратно на родину.

После Бутырок и особенно Полтавы, в Новочеркасске в смысле режима был сущий рай. По существу говоря, режима как такового здесь вообще не было. Внутри камеры мы могли делать все что угодно, хоть на голове ходи. Если в Полтаве глазок в двери открывался не реже, чем раз в две-три минуты, то здесь дозваться надзирателя в случае необходимости было целой проблемой, для этого надо было барабанить в дверь минут пять-десять. Где он находился – неизвестно, а когда минут через десять подходил к двери, то еще и ворчал: «Ну, чего расстучался? Терпежу, что ли, нет?».

Время оправки и тем более количество воды для умывания не лимитировались. Использованные в туалете бумажки никто не считал, на прогулки водили по полчаса, причем прогулочные дворики были не асфальтовыми пятачками, а просторными дворами, правда, огороженными высокими кирпичными стенами, с прорастающей травкой и даже со скамейками, на которых не желающие ходить могли и посидеть. Книги давали аккуратно, и если выданная книга не понравилась, то ее можно было тут же, в день выдачи, заменить у надзирателя-библиотекаря – их целый ящик стоял.

Шахматы и домино выдавались казенные. Но здесь появилась новая беда: доминошники, устроившись за посудным столом, которых в Полтаве и в помине не было, пользуясь отсутствием режима, поднимали такой стук, что аж голова разламывалась, но уж с этим, конечно, приходилось мириться, ведь не станешь же на них жаловаться надзирателю? Но вот что отрадней всего – исчез дамоклов меч наказаний: за все время пребывания в Новочеркасске никого из нас не наказали даже лишением прогулки. Одним словом, когда б не домино, то полный рай, конечно, в тюремном понимании.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.