б

б

Однажды в начале марта после завтрака к нам в камеру вошел Як и объявил: «Быстренько собирайтесь со всеми вещами, в том числе и с постелями, перейдете в другую камеру». Мы обрадовались, настолько нам за эти более чем шесть месяцев опротивела эта 15-я камера, где мы знали каждую трещинку в стене и на потолке. Куда угодно, хоть к черту на рога, только бы отсюда убраться.

Собрав свой немудреный скарб и нагрузившись матрацами и прочим, мы зашагали за Яком. Идти пришлось недалеко: вторая дверь от нашей камеры, направо, была открыта. «Заходите», – скомандовал Як, и мы вошли в большую, раза в два больше нашей, камеру. Два таких же, как и в 15-й, окна, забранных решетками и с козырьками. Но коек в камере уже не пять, а десять. На половине из них уже сидят люди в такой же униформе, как наша. Войдя, мы негромко поздоровались с «аборигенами». Як разместил нас по свободным койкам. Поскольку свободными оказались первые пять коек, то наша нумерация не изменилась. Я как был, так и остался койкой № 2. Когда Як вышел, мы разложили свои постельные принадлежности, положили в тумбочки свое имущество и стали знакомиться.

К нашему приходу в этой камере уже находились пятеро: Федор Сергеевич Зотов, Нерсес Григорьевич Арутюнян, Александр (отчества не помню) Волин, Герольд (имя и отчество также не помню) и Владимир Иванович Вельман. До нас здесь сидели хорошо мне знакомые по Бутырской пересылке Павел Качерец и Марк Нехамкин. Их обоих забрали с вещами за несколько дней до нашего прихода. И вот начали мы жить-поживать уже вдесятером.

Расскажу о новых соседях.

Федор Сергеевич Зотов. Небольшого роста, коренастый, с кривыми кавалерийскими ногами. Носил густые, топорщившиеся усы. Активный участник Гражданской войны, которую полностью провел в составе 1-й конной армии Буденного, где дослужился до начальника оперативного отдела 6-го кавалерийского корпуса. За боевые заслуги был награжден двумя орденами Боевого Красного Знамени. По рождению – астраханский казак. По его словам, одна из улиц Астрахани была названа в его честь – улица Зотова. Это вполне вероятно, потому что в те времена для такого «увековечения» человеку не требовалось умирать, делалось это и при жизни. Имел статью КРТД, как и я, и те же восемь лет тюремного заключения. Знал хорошо многих высших военных, особенно кавалеристов, очень много рассказывал о своих, и не только о своих, боевых делах во время империалистической, в которой тоже участвовал, и Гражданской войн.

Ни у кого из нас никогда никаких сомнений в его честности и порядочности не возникало, уж больно это была яркая личность: боевой командир Красной Армии, кавалер боевых орденов, старый коммунист, каждый из нас верил ему, как самому себе. И громом с безоблачного неба стало для меня конфиденциальное сообщение начальницы 2-го отдела (Отдела учета заключенных) лагеря Рыбинского мехзавода, где я заканчивал свой срок. В октябре 1946 года, оформляя мое освобождение, она сообщила, что «наседкой» в нашей камере был именно Зотов. Он заводил крамольные разговоры и докладывал о них начальству в тюрьме. После того как я усомнился в том, что Зотов мог быть стукачом, она показала мне один рапорт за его подписью, по которому меня в Полтавской тюрьме водворили в карцер на пять суток. И этот рапорт, по ее словам, не был единственным.

Во всяком случае, никто из нас даже не подозревал, что Зотов был «наседкой», а информированность тюремного начальства о всех наших разговорах мы списывали на вделанные в стены микрофоны. Правда, мы были хорошо выдрессированы еще в Бутырках, знали, что у стен есть уши, и никогда не позволяли себе особо крамольных разговоров, так что особой политической карьеры на нас Зотов не сделал, и расстались мы с ним, не получив дополнительных сроков. Конечно, я не исключаю возможности, что вызов с вещами Качереца и Нехамкина произошел при участии Зотова, но что ж сделаешь, все мы, клиенты 1937 года, за очень редким исключением, были настолько честны и порядочны, что, конечно, представить себе не могли, что среди нас есть такие подлецы и мерзавцы, как Зотов! Пусть эти слова будут эпитафией на могилу, где гниют его поганые кости.

Нерсес Григорьевич Арутюнян. Почти всю жизнь прожил в Харбине, где служил на КВЖД. Перед арестом работал в Наркомате путей сообщения начальником отдела спальных вагонов. Высокого роста, почти седой, очень представительный, сильно прихрамывал на правую ногу. Человек европейски образованный. Прекрасно владел немецким, английским и французским языками, вполне сносно – китайским, все это, конечно, помимо родных – армянского и русского. Институт путей сообщения закончил не то во Франции, не то в Германии еще до революции. О своем деле, и вообще о своей биографии, по-видимому, богатой на интересные события, распространяться не очень любил. Статью имел «Плохая шутка» – «ПШ», в миру – подозрение в шпионаже, то есть неуличенный шпион. По занимаемой должности, если бы он был шпионом, то мог бы принести много вреда, за что и получил восемь лет. За что конкретно, и сам не знал: всех бывших работников КВЖД хватали, взяли и его.

Александр Волин, по национальности еврей. В партии состоял с 1918 года. В Гражданскую войну дослужился до комиссара дивизии, это в девятнадцать-двадцать лет. В 1932 году за троцкизм был исключен из партии и больше не восстанавливался. Последнее время работал где-то под Москвой библиотекарем. Подписывал все троцкистские платформы, и к середине 30-х годов так и не «разоружился», то есть не признал официально ошибочность своих прежних взглядов. Правда, ему бы это мало помогло, потому что в 1937 году брали как неразоружившихся, так и разоружившихся. Взяли и его. Следствие было легким, все улики налицо. Статья КРТД, моя, и восемь лет тюремного заключения. На редкость культурный и образованный человек, а по части литературной памяти мог заткнуть за пояс и Вознесенского. Особенно любил и хорошо знал рассказы Джека Лондона. Все его произведения читал по памяти не хуже, чем Вознесенский «Бесов» Достоевского.

Владимир Иванович Вельман. По национальности эстонец. Высокого роста, крупный, осанистый, лет так около пятидесяти, почти седой, с заметно осевшим в тюрьме брюшком. Бывший крупный работник, по его словам, зампред Совнаркома РСФСР. Участник нескольких партийных съездов.

Приведу один случай, который вполне характеризует Вельмана. В нашей камере курил (да и то из уважения к нам, некурящим, очень немного) один Сережа Смирнов. Как-то, задумавшись во время курения, нечаянно уронил на пол кучку пепла от папиросы, и то ли не увидел это, то ли просто не обратил на внимания. Подошло время прогулки, и вошедший в камеру надзиратель, заметив нарушение, грозно спросил: «Кто занимается антисанитарией в камере?» Понимая, что Сереже грозит карцер, все молчали. Тогда надзиратель заявил: «Если вы не признаетесь, кто занимался антисанитарией, то вся камера лишена прогулки». Все молчат. Конечно всем хотелось хоть на двадцать минут выйти из душной камеры на свежий воздух, но ведь такое признание угрожает Сереже зимним карцером. Надзиратель опять: «Ну что молчите? Останетесь в камере!» – и собрался уже уходить. Тут выступил Вельман с высоты своей наркомовской солидности, которая просвечивала даже в тюремной форме: «Ну что ж, товарищи! Из-за одного неряхи, который и так нам своим курением отравляет воздух в камере, мы должны еще страдать и лишаться даже прогулки? Нет! Так не будет! Я всегда стою за справедливость. Каждый должен отвечать за свои проступки. Гражданин надзиратель, этот пепел бросил на пол Смирнов, койка номер четыре, он один в нашей камере курит». Надзиратель обратился к Сергею: «Так это вы, койка номер четыре, бросили на пол пепел?» Тому ничего не оставалось, как молча кивнуть. Нас повели на прогулку, а Сергея на другое утро на пять суток в карцер. После этого все мы объявили Вельману бойкот. Никто с ним не разговаривал и не обращал на него никакого внимания. Вот таким был бывший зампредседателя Совнаркома РСФСР Владимир Иванович Вельман.

Герольд. Лет около сорока, худощавый, седоватый блондин, выше среднего роста, очень гордился тем, что его дальние предки были выходцами из Англии, и потому считал себя тоже англичанином, что, возможно, и послужило причиной его ареста. По-английски знал только несколько слов и песенку «Типерери». До ареста работал на одном из московских заводов слесарем-инструментальщиком самого высокого разряда. Мастер он, по-видимому, был отличный. Позже, в более либеральные времена, когда нам разрешили приобрести на камеру, в счет лавочных денег, шахматы, Герольд вылепил из хлеба с примесью зубного порошка и черного пепла великолепнейшие фигуры, красивее и прочнее купленных. Во время обхода их увидел начальник тюрьмы; взяв в руки одну из фигур и полюбовавшись ювелирной работой, он велел эти шахматы изъять, как неположеные. Как ни удивительно, но Герольда не наказали, несмотря на то что он признался в изготовлении шахмат, а шахматы, по всей вероятности, начальник взял себе.

Но вот к нам пришло и еще одно послабление, на этот раз весьма существенное: на одном из обходов начальник тюрьмы сообщил, что нам разрешается выписать на камеру одну из центральных газет. Почему-то нам выделили «Красную Звезду», орган Вооруженных Сил СССР, и мы стали получать ее почти ежедневно, но с опозданием дней на пять, за исключением некоторых номеров, чтение которых, по мнению администрации тюрьмы, нам не рекомендовалось. Помнится, что в газете очень часто появлялись заметки и статьи о войне в Испании. Читая их, я отворачивался к стене, чтобы товарищи не могли увидеть подступавших слез, нет-нет да катившихся из моих глаз.

Вскоре в газетах появилась, и после этого долго и часто повторялась, знакомая фамилия: завершился женский перелет на Дальний Восток экипажа Гризодубовой[182], Осипенко[183], Расковой[184]. Про Осипенко и Раскову я до тех пор ни разу не слыхал, но Гризодубову хорошо знал по совместной работе в Агитэскадрилье имени А. М. Горького.

Перелет Гризодубовой очень подробно описывался в «Красной Звезде», и мы все эти материалы внимательно читали. Особенно непонятна была выброска на парашюте Расковой в глубокой тайге. Никакой логики в этом мы никак найти не могли. Особенно трогательно описывалась одиссея Расковой в тайге: при приземлении у нее оказался наган с тремя патронами, плитка шоколада и фотография нашего наркома – Ежова. С этим арсеналом она и начала свои скитания по сибирской тайге. Однажды ей встретился медведь, который почему-то не стал на нее нападать, а тут же скрылся в чаще леса. Мы все единодушно решили, что Марина, по-видимому, показала медведю карточку Ежова, и тот в ужасе удрал в тайгу.

Вскоре тюремный либерализм пошел дальше: нам разрешили и днем ложиться на койки, но без гимнастерок и без права спать. Ликвидировали лимитирующий воду бачок, и теперь мы могли вволю умываться, что было особенно ценно в летнюю жару. Но, несмотря на это, нахождение в камере становилось для меня все более невыносимым. Снова и снова стал я прибегать к нарушениям, чтобы попасть в карцер и оказаться там во власти трансов, благо время было летнее, и самое страшное зло карцера, холод, отпадало.

Самым удобным нарушением было не вставать с койки при входе в камеру начальника тюрьмы; тут уж «пятерка» карцера обеспечена. Была у меня еще одна причина искать уединения: в марте 1938 года я внезапно получил из дома письмо, но на этот раз написанное матерью, обычно писал отец; в нем она мне сообщила, что отец надолго уехал на курорт и теперь писать мне будет только она. Получив это письмо, я сразу же понял, что это за «курорт»: значит, отца уже нет. Умер и, по-видимому, не без моей помощи, хоть и не по доброй воле, но горя ему на старости лет я принес немало. Это известие надолго вывело меня из равновесия, в тот же день я попал в карцер уже не умышленно.

В общей сложности в Полтавской тюрьме пробыл я в карцере тридцать восемь суток (это примерно за год), поставив этим рекорд и, наверно, не только по своей камере. Но пришел конец и моим карцерам: какой-то сердобольный надзиратель, наблюдая, как я целыми днями неподвижно сижу на тумбе с открытыми глазами и совершенно бессмысленным взором и даже после оклика надзирателя не сразу на это реагирую, заподозрил что-то неладное. Вызвали врача – Клавдию Михайловну. И вот как-то в карцере я очнулся от ласкового прикосновения нежных женских рук. Смотрю, стоит возле меня Клавдия Михайловна и гладит меня по голове. «Что с вами, голубчик?» – участливо спрашивает она. В ответ я не мог удержаться, и слезы так и брызнули из моих глаз. В нарушение всех тюремных правил я взял ее руку и прижал к губам. Она не стала ее отдергивать, а только обернувшись к стоявшему в дверях Яку, строго ему сказала: «Немедленно обратно в камеру». Как врач Клавдия Михайловна сразу же поняла, что я нахожусь на грани психического расстройства, и оказала мне впоследствии медвежью услугу, запретив начальнику тюрьмы водворять меня в карцер.

И вот, когда я в очередной раз захотел в карцер и не встал с койки при входе в камеру начальника тюрьмы, мне вместо полагающихся пяти суток карцера объявили два месяца лишения переписки. Тогда я понял, что моя «карцерная карьера» окончилась. При следующем появлении в нашей камере начальника тюрьмы я первым, как подброшенный пружиной, поднялся с койки. Злорадно усмехнувшись, он произнес с издевкой: «Ну что? Видно, теперь подействовало?»

Глядя с ненавистью в его поганую морду, я спокойно сказал: «Гражданин начальник, когда вы наказывали лично меня, я плевал на это. Но сейчас вы наказали не меня, а ни в чем не повинную мою старуху мать, а ради ее спокойствия я готов даже ваши сапоги лизать. Понимаете?» Он ничего не ответил и вышел из камеры. Больше меня в карцер ни за какие проступки не водворяли, но без прогулок и лавочки я оставался частенько.

Уже после освобождения из заключения, через четыре года после смерти матери, мне рассказали, что, не получая от меня писем, она собрала последние силы и приехала в Полтаву. Но, как ни валялась она в ногах у всего местного энкавэдэшного начальства, ей не разрешили даже издали взглянуть на меня, а только объяснили, что за нарушение режима я лишен на два месяца права переписки. Возможно, что ее приезд повлиял на то, что это наказание ко мне больше не применяли.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.