Споры с отцом
Споры с отцом
7 июня 1896 года, когда Лёва с Дорой проводили медовый месяц в Швеции и Норвегии, Толстой писал новобрачным: «Смотрите, не ссорьтесь. Всякое слово, произнесенное друг другу недовольным тоном, взгляд недобрый – событие очень важное. Надо привыкнуть не быть недовольным друг другом, не иначе как так, как бываешь недоволен собой – недоволен своим поступком, но не своей душой. Прекрасно выражение: моя душа, т. е. не вся моя душа, но душа моя же. Люблю, как душу. Именно не как тело свое, а как свою душу. Как хочется увидать вас, потому что знаю, что буду радоваться…»
Золотые слова! Но почему-то с приездом сына домой отец сам не смог исполнить того, что советовал молодым.
Не так уж важно, из-за чего произошла их первая ссора. Важно, что Лев Львович несомненно действовал на отца как сильный раздражитель, и тот ничего не мог с собой сделать.
Его первая запись в дневнике, связанная с приездом молодой семьи, была короткой: «Приехал Лёва с женой. Она ребенок. Они очень милы». Но уже через месяц появляется запись: «Лёва слаб». Что это значило? Ведь сын как раз был преисполнен энергии в связи с ремонтом флигеля, покупкой и расстановкой мебели и сельскохозяйственными планами. Он добился того, чтобы специально для его жены со станции «Засека» каждое утро доставляли письма и свежие газеты из Швеции.
Но в глазах отца это признак не силы, а слабости. Поверхностного отношения к жизни.
В это время Толстой работает над «Катехизисом», изложением своего понимания христианского учения. И это его понимание не имеет ничего общего с тем энтузиазмом, с каким его сын устраивает себе и жене в Ясной Поляне «барскую» жизнь. Если бы он делал это где-нибудь в другом месте, было бы не так досадно. Но Лев Львович делает это на глазах отца. И это похоже на демонстрацию.
В своих воспоминаниях Лев Львович даже не скрывает того, что он прекрасно понимал: своим поведением он раздражает отца. Но он видит в этом чуть ли не педагогический фактор. Кажется, он всерьез решил, что настало время учить старого отца уму-разуму.
«Ко мне отец относился в ту пору менее дружелюбно потому, что чувствовал, глядя на пример моей жизни, насколько решительно и безусловно я отбросил его доктрину и насколько чувствовал себя без нее счастливее. Он мог только чувствовать это, но не понимать, – так сильно он продолжал верить в свои идеи, хотя, может быть и даже наверное, мое умственное развитие и взгляды имели на него очень большое влияние» («Опыт моей жизни»).
Но даже если бы это было правдой – это был вопрос такта. Очень немаловажный для семейных отношений. Молодая самонадеянность сына и упрямство отца в отстаивании своих взглядов на жизнь рано или поздно должны были привести к ссоре. Так и случилось в самом начале ноября.
Толстой пишет в дневнике: «Вчера был ужасный день. Еще третьего дня я за обедом высказал горячо и невоздержанно Лёве мой взгляд на неправильное его понимание жизни и того, что хорошо. Потом сказал ему, что чувствую себя виноватым. Вчера он начал разговор и говорил очень дурно, с мелким личным озлоблением. Я забыл Бога, не молился, и мне стало больно, и я слил свое истинное я с скверным – забыл Бога в себе, и ушел вниз. Пришла Соня, как вчера, и была очень хороша. Потом вечером, когда все ушли, она стала просить меня, чтобы я передал ей права на сочинения. Я сказал, что не могу. Она огорчилась и наговорила мне много. Я еще более огорчился, но сдержался и пошел спать. Ночь почти не спал, и тяжело».
Случайно или нет Софья Андреевна в который уже раз подняла перед мужем болезненный для семьи вопрос о передаче ей прав на сочинения – единственной «собственности», которой он не уступил семье в 1892 году? А на какие средства можно было ремонтировать флигель и покупать мебель? Доходов ни у Льва Львовича, ни у Софьи Андреевны не прибавилось.
После ссоры с отцом Лев Львович уехал к брату Илье в его имение. Отец пишет: «Мне стыдно, что мне легче».
А несколькими днями позже в дневнике появляется запись: «Нынче немного изложение веры. Слабость мысли и грустно. Надо учиться быть довольным глупостью. Только бы уже не любить, но не нелюбить…»
Когда сын уехал по делам в Москву, он признается: «Мне с ним к стыду моему тяжело».
Опять сын стал для него тяжелым испытанием.
В декабре между ними вспыхнула новая ссора, на этот раз связанная с прибытием из Швеции приданного Доры Федоровны, как теперь называли Доллан. На станцию «Щёкино» выслали около тридцати (!) крестьянских саней. Когда этот фантастический, с точки зрения коренных яснополянцев, обоз с мебелью, посудой и прочим стал подниматься по «прешпекту», на него вышел на свою обычную прогулку Толстой.
Он пришел в ужас!
«Что это такое?» – спросил он у мужиков. «Приданое молодой графини Доры Федоровны, – отвечали они. – Лё Лёлич нанял нас».
«Зачем эти вещи? – спрашивал он вечером сына. – Зачем эта роскошь рядом с нищетой?»
«Я объяснил, что Доре они нужны и что это ее приданое», – пишет Лев Львович.
Толстой особенно возненавидел «антимакассары» – покрывала для спинок кресел от жирных затылков. В его глазах это был символ «безумной и вредной европейской роскоши».
«В этом он не совсем ошибался…» – признает Лев Львович.
Перезимовав в Ясной Поляне и встретив в ней чудесную русскую весну с соловьями и ландышами, с цветущим яблоневым садом и хором лягушек в Большом пруду молодая пара отправилась на лето в Швецию, оставив заботы о сельском хозяйстве всё той же Софье Андреевне. На самом деле у них была проблема гораздо важнее сельского хозяйства и отношений с отцом. После выкидыша Дора не могла забеременеть. Одна надежда была на «чудо-доктора Па».
И Вестерлунд их не подвел. Когда молодые вернулись в Россию, то поздней осенью 1897 года Дора во второй раз почувствовала себя беременной.
Беременность Доры и заботы о ней Лёвы, возможно, как-то смягчили отношения сына и отца. По крайней мере, всю первую половину 1898 года они не конфликтовали открыто. Но осенью 1897 года, когда Лев Львович с женой вернулись из Швеции, сын с отцом поругались несколько раз, и отношения между ними достигли такой точки кипения, что когда им вместе нужно было поехать в Москву на поезде, старику сделалось «страшно».
То и дело вспыхивавшие между ними споры вращались вокруг нового Лёвиного отношения к культуре и отцовского понимания христианства. Позже Лев Львович описал один такой спор. Это был беспорядочный обмен упреками.
«Началось с какого-то пустяка… Я сказал, что лучше устроить работникам и скотине хорошее помещение и научить их честности и грамоте, чем ничего не делать и рассуждать…
– Ты, мама? и «Новое время»[42] всё знаете!
– Нет, ты всегда прав! И всё решил, и всё знаешь, и все должны плясать по твоей дудке. С кем ты мог говорить в жизни? Только с ограниченными людьми, кивающими головой и повторяющими: “Да, да, бедный, добрый, бесценный Лев Николаевич”. А я не могу этого! Если я оставлю жену, свою землю и дом и пойду в мир проповедовать неделание, – из этого ничего не выйдет, как только то, что придет другой на мое место, такой же, как я, или хуже, будет расхищать мой дом и имение с соседними мужиками, а я замерзну, умру где-нибудь на большой дороге, не сделав в жизни ничего…
– Совсем как «Новое время» и мама! Так что же такое, что ты замерзнешь, а на твое место сядет кулак, – я говорю одно: хорошо это или дурно?
– Жизнь должна быть радостью, а она достигается культурой. Чем культурнее жизнь, тем больше и выше радость. И поэтому надо считаться с существующими условиями… И ты сам отлично знал это всю твою жизнь и поэтому не роздал имения мужикам, не ушел от жены и из дома.
– Неужели ты думаешь, что я, прожив 70 лет, не знаю того, что ты говоришь?»
Однажды Толстой, который сам очень любил купаться, стал при Лёве возмущаться стариком, купавшимся в подштанниках. Возможно, это был не кто иной, как итальянский криминолог Чезаре Ломброзо, который в августе 1897 года приезжал в Ясную Поляну к Толстому, отправился на Воронку купаться, стал тонуть и был спасен Толстым.
«Голые тела – гадость! – сказал Толстой. – Так было с тех пор, как мир существует. И Ноя недаром закрыли».
Лев Львович и на это стал возражать:
«Кто знает, может быть, мы оттого грязны, что привыкли смотреть на это грязно… Может, это шаг к чистому отношению…»
«Какое чистое? – возмущался отец. – Что такое? Ж…а всегда будет ж…й, а голые старики останутся голыми стариками».
Надеясь извлечь из Ясной Поляны доход, сын решил добывать в этой местности железную руду. Толстой пишет в дневнике: «Лёва нашел руду и находит очень естественным, что люди будут жить под землей с опасностью для жизни, а он будет получать доход».
Надо признать, что Лев Львович часто был прав. Например, почему нельзя добывать руду? Из чего тогда делать косы, плуги, подковы? Между прочим, крыша яснополянского дома была покрыта листовым железом, в отличие от соломенных крестьянских крыш.
Проблема была не в том, кто из них прав. Она была гораздо глубже. Может быть, неслучайно Толстой напомнил сыну библейскую притчу о Ное и его сыне Хаме, который увидел отца пьяным и голым и рассказал об этой новости братьям, то есть миру, потому что никого, кроме семьи Ноя, в то время не было на земле. Это тоже была «правда о моем отце» (название воспоминаний Льва Львовича). Но почему-то, услышав эту «правду», два других сына, Сим и Иафет, вошли в шатер, «отворотив лица», и прикрыли отца одеждами. На чьей стороне была культура?
«Нынче ездил с Лёвой в Ясенки, – записывает Толстой в дневнике 10 ноября 1897 года, – и он затеял комичный разговор о культуре. Он бы был не дурен, если б не этот огромный знаменатель при очень маленьком числителе».
Под «знаменателем» Толстой понимал мнение человека о себе, а под «числителем» его настоящие достоинства. И это, к сожалению, была правда о самом Льве Львовиче, которая в дальнейшем роковым образом испортила его жизнь.
«Вчера был раздраженный разговор с Лёвой, – пишет Толстой 20 ноября. – Я много сказал ему неприятного, он больше молчал, под конец и мне стало совестно и жалко его, и я полюбил его. В нем много хорошего… Я забываю, как он молод…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.