Толстые в Бегичевке
Толстые в Бегичевке
26 октября 1891 года Толстой с дочерями Татьяной и Марией и племянницей Верой Кузминской на поезде отправился на станцию Клекотки Рязанской губернии. 28 октября они были в усадьбе Раевского. Так начался малоисследованный двухлетний период жизни Толстого, когда были спасены от голодной смерти тысячи человеческих жизней – детей, стариков, женщин, крестьян России. Это был личный подвиг небольшой группы людей.
Но это не радовало Толстого…
Первые деньги на святое дело были «пожертвованы» его женой – шестьсот рублей. Это была часть тех денег, которые он сам же своей жене и отдал, отказавшись от собственности и от гонораров за свои произведения. Она без радости отдала ему эти шестьсот рублей, он без радости их принял. Во всём этом было что-то неправильное. Поездка в Бегичевку не вдохновляла не только Толстого, но и его старшую дочь Татьяну. Еще до отъезда она стала сомневаться в том, что отец поступает правильно. «Мы накануне нашего отъезда на Дон, – пишет она в дневнике 26 октября. – Меня не радует наша поездка, и у меня никакой нет энергии. Это потому, что я нахожу, что действия папа? непоследовательны и что ему непристойно распоряжаться деньгами, принимать пожертвования и брать деньги у мама, которой он только что их отдал. Я думаю, что он сам это увидит. Он говорит и пишет, и я это тоже думаю, что всё бедствие народа происходит от того, что он ограблен и доведен до этого состояния нами – помещиками – и что всё дело состоит в том, чтобы перестать грабить народ. Это, конечно, справедливо, и папа? сделал то, что он говорит: он перестал грабить. По-моему, ему больше и нечего делать. А брать у других эти награбленные деньги и распоряжаться ими, по-моему, ему не следует. Тут, мне кажется, есть бессознательное чувство страха перед тем, что его будут бранить за равнодушие и желание сделать что-нибудь для голодных, более положительное, чем отречение самому от собственности».
«Чувство страха»?
Любящая дочь глубоко понимала своего отца. Толстой отправился спасать голодных не в сознании моральной силы и правоты, а в сознании своей слабости и нравственного поражения. Он, как богатырь, замахнулся на спасение всего человечества. Он предложил, как искренне думал, панацею от всех бед – в исполнении заповедей Христа и отречении от всего, что мешает исполнению этих заповедей. И ему поверили, за ним пошли люди… Ему бы утвердиться на этой проповеднической высоте. Довершить начатое: уйти из дома, стать нищим, странником… Но возник выбор: отдать последнюю рубашку нуждающемуся или просить дарового сукна у богачей для сотен раздетых рязанских ребятишек? Поделиться последним куском хлеба с голодным или обратиться за помощью к богатым, не только русским, но англичанам и американцам, и принять помощь для десятков тысяч голодных крестьян под гарантию имени Толстого?
Софья Андреевна пишет в дневнике, что он «не спал ночь и на другое утро говорит, что голод не дает ему покоя, что надо устроить народные столовые, куда могли бы приходить голодные питаться, что нужно приложить, главное, личный труд, что он надеется, что я дам денег (а сам только что снес на почту письмо с отречением от прав… вот и пойми его!)».
И еще он сказал жене: «Но не думай, пожалуйста, что я это делаю для того, чтоб заговорили обо мне, а просто жить нельзя спокойно». Увы, она именно так и думала. «Всё один и тот же источник всего в этом роде: тщеславие и желание новой и новой славы, чтоб как можно больше говорить о нем».
Они расставались недружелюбно. Она подозревала его в том, что он просто бежит в Бегичевку от семейных проблем. И была по-женски права. Толстой тяготился семьей, где только дочери его беспрекословно поддерживали; их он и забирал с собой в Бегичевку.
Это было похоже на развод. Еще раньше он отказался переезжать с семьей на зиму в Москву, как у них было заведено с 1881 года. Десять лет в семье соблюдался этот принцип. Но вдруг Толстой взбунтовался.
«29-го августа вечером я начала с Львом Николаевичем разговор о переезде в Москву. Он решительно ответил:
– Я совсем не приеду.
Я говорю:
– Ну, и прекрасно, и я останусь.
– Нет, я этого не хочу; ты поезжай и отдай детей (в гимназию – П. Б.), потому что ты считаешь это нужным, – говорит Лев Николаевич.
– Да ведь это развод! Ты всю зиму не увидишь ни меня, ни пятерых детей.
– Детей я и тут не вижу, а ты будешь ко мне приезжать…
– Я? Ни за что! Приезжать как любовница для удовлетворения твоих потребностей, а жить врознь… Никогда и ни за что! – с негодованием вскрикнула я и расплакалась».
Отъезд в Бегичевку пришелся как нельзя кстати. Толстому не нужно было ничего объяснять жене, а Софье Андреевне нечего было возразить.
Но и не было мира в их сердцах.
Картина голода в Данковском уезде была страшной! Шести столовых, что открыл Раевский, не хватало, чтобы накормить даже детей. Но самое главное – непонятно было, каковы вообще масштабы бедствия. Осенью у крестьян еще оставалось какое-то продовольствие, а что будет зимой, весной? Кому помогать в первую очередь? Спрашивать самих мужиков – бесполезно. Все будут просить о помощи! Никто не откажется от лишнего мешка муки.
Местная власть косо смотрела на появление Толстого в уезде. Когда голодает вся губерния – это понятно. Но когда в одном отдельно взятом уезде появляется знаменитый человек, и к нему тысячами текут деньги и вагоны продовольствия, – что будут говорить мужики в других уездах? Как будет выглядеть власть? Да это начало смуты!
Но даже не власть была главной помехой в работе добровольцев. Сам народ. Крестьяне не понимали, зачем приехали сюда господа, что у них на уме. И на всякий случай старались разжиться попрошайничеством. Меньше всего можно заподозрить дочь Толстого в нелюбви к народу. Но то и дело в дневнике Татьяны Львовны прорывается отчаяние.
«Как много жалких людей! Редкий день Маша или Вера не ревут…
Дела тут так много, что я начинаю приходить в уныние: все нуждаются, все несчастны, а помочь невозможно. Чтобы поставить на ноги всех, надо на каждый двор сотни рублей, и то многие от лени и пьянства опять дойдут до того же.
Тут много нужды не от неурожая этого года, а от того же, от чего наш Костюшка беден: от нелюбви к физической работе, какой-то беспечности и лени. Тут деньгами помогать совершенно бессмысленно. Всё это так сложно!
Может быть, Костюшка был бы писателем, поэтом, может быть, актером, каким-нибудь чиновником или ученым. А потому, что он поставлен в те условия, в которых иначе, как физическим трудом, он не может добывать себе хлеба, а физический труд он ненавидит, то он и лежит с книжкой на печи, философствует с прохожим странником, а двор его этим временем разваливается, нива не вспахана, а бабы его, видя его беспечность, тоже ничего не делают и жиреют на хлебе, который они выпрашивают, занимают и даже воруют у соседей».
Но и Толстой хорошо понимал, что даровая помощь народу это не помощь, а именно грех и соблазн. Это последнее унижение крестьянского достоинства. В условиях неурожая и помощи голодающим со стороны богатого города в крестьянской среде развивалось профессиональное нищенство. Да так, что целые деревни стали превращаться в анклавы этого нехитрого «промысла».
Некоторые страницы бегичевского дневника Толстого кровоточат. Вот только одна картинка:
«Третьего дня было поразительное: выхожу утром с горшком на крыльцо, большой, здоровый, легкий мужик, лет под 50, с 12-летним мальчиком, с красивыми, вьющимися, отворачивающимися кончиками русых волос. “Откуда?” – “Из Затворного”. Это село, в котором крестьяне живут профессией нищенства. “Что ты?” – Как всегда, скучное: “К вашей милости”. – “Что?” – “Да не дайте помереть голодной смертью. Всё проели”. – “Ты побираешься?” – “Да, довелось. Всё проели, куска хлеба нет. Не ели два дня”. Мне тяжело. Все знакомые слова и все заученные. Сейчас. И иду, чтобы вынести пятак и отделаться. Мужик продолжает говорить, описывая свое положение. Ни топки, ни хлеба. Ходили по миру, не подают. На дворе метель, холод. Иду, чтобы отделаться. Оглядываюсь на мальчика. Прекрасные глаза полны слез, из одного уже стекают светлые, крупные слезы».
Пятак?! Он дает им пятак?! Но немногим раньше он записывает в дневнике: «Большие пожертвования – более 10 тысяч». И через шесть дней опять: «много денег, 3 300». А Толстой дает им пятак…
При желании он мог завалить Данковский уезд деньгами. 3 ноября 1891 года в газете «Русские ведомости» было опубликовано открытое письмо к обществу с просьбой о помощи голодающим не самого Толстого, а Софьи Андреевны. Оно заканчивалось словами: «Не мне, грешной, благодарить всех тех, кто отзовется на слова мои, а тем несчастным, которых прокормят добрые души…»
В первое утро ей принесли четыреста рублей, а в течение суток она получила полторы тысячи. К 11 ноября было девять тысяч рублей. Всего во время голода на имя Толстого и его жены поступило более двухсот тысяч рублей…
Она писала мужу в Бегичевку: «Очень трогательно приносят деньги: кто, войдя, перекрестится и даст серебряные рубли; один старик поцеловал мне руку и говорит, плача: примите, милостивейшая графиня, мою благодарность и посильную лепту. Дал 40 рублей. – Учительницы принесли, и одна говорит: “Я вчера плакала над вашим письмом”. – А то на рысаке барин, богато одетый, встретил в дверях Андрюшу и спросил: вы сын Льва Николаевича? – Да. – Ваша мать дома? Передайте ей. В конверте 100 рублей. Дети приходят, приносят по 3, 5, 15 рублей. Одна барышня привезла узел с платьем. Одна нарядная барышня, захлебываясь, говорила: “Ах, какое вы трогательное письмо написали! Вот возьмите, это мои собственные деньги, папаша и мамаша не знают, что я их отдаю, а я так рада!» В конверте 101 рубль 30 копеек”.
В московский дом Толстых и в Бегичевку посыпались письма со всей России…
«Старшая дочь моя Варвара, сделавшись невестой, просила меня устроить ей самую скромную свадьбу, но вместе с тем не отказать ей устроить перед свадьбой угощение бедняков, которым она хотела сама прислуживать. Дочь моя умерла, не дождавшись желанного дня. Пусть на посылаемые от ее имени деньги и будут накормлены несколько стариков и детей…»
«Ваше Сиятельство! Вы не поверите, если скажу, что, прочитывая строки о ваших и дорогих детей ваших подвигах в данном деле, у меня невольно покатились слезы из глаз при мысли, что если бы у нас хоть тысячная доля была таких сподвижников, как сей Высокопоставленный Боярин и его Благословенное семейство, то не было и десятой доли бедствующего в таких случаях народа…»
«5 рублей от старика Семена с женой и от читальщика по покойникам…»
«При этом считаю долгом добавить, что в числе присылаемых денег три рубля пожертвованы находящейся у меня в услужении молодой девушкой, что составляет ее месячное жалование».
Кто-то анонимно прислал бриллиантовое колье…
Неистовый духовный враг Толстого знаменитый священник Иоанн Кронштадтский прислал графине двести рублей вместе с сочувственным письмом.
Савва Морозов пожертвовал полторы тысячи аршин материи.
Вся Россия откликнулась на воззвание жены Толстого. Письмо графини было перепечатано за границей. Уже в начале ноября крупный английский издатель Ануин Фишер письменно просил Толстого быть доверенным лицом и посредником между руководителями сбора пожертвований в Англии и организациями в России, оказывающими помощь голодающим. В Соединенных Штатах также был организован сбор средств для голодающих России. 19 ноября из Америки были отправлены семь пароходов с кукурузой…
Софья Андреевна искренне восприняла это как момент семейного торжества. И Толстой с ней не спорил. В конце концов, общее участие в борьбе с голодом сблизило мужа и жену, и, приехав в Москву по делам в декабре 1891 года, он пишет в дневнике: «Радостные отношения с Соней. Никогда не были так сердечны». А в письмах к ней признается: «Без ужаса не могу подумать, как тебе одиноко одной… Беспрестанно думаю о тебе и всегда с умилением».
Но душевное состояние Толстого во время борьбы с голодом не назовешь радостным.
В это время он почти не работает над художественными произведениями. Все свободное время отдает книге «Царство Божие внутри вас», статьям о голоде и отчетам «об употреблении пожертвованных денег», которые писал исключительно сам и которые публиковались в газетах. Тем не менее, интересно, какие художественные вещи занимали его в голодные года. В Бегичевке задуман рассказ «Хозяин и работник». Здесь же он работал над рукописью «Отца Сергия». В первом произведении хозяин спасает работника ценой собственной гибели, а во втором – ставится вопрос о тонкой и соблазнительной связи между святостью и тщеславием. Вопрос решается отшельником Сергием, бывшим князем Касатским, неожиданно. Ценой великого грехопадения, гадкого и постыдного (позволил себя соблазнить умственно неполноценной девице), Сергий спасается от святости, которая близка к тщеславию.
6 ноября 1891 года в Бегичевке Толстой записывает мысли к «Отцу Сергию»: «Надо, чтобы он боролся с гордостью, чтоб попал в тот ложный круг, при котором смирение оказывается гордостью; чувствовал бы безвыходность своей гордости и только после падения и позора почувствовал бы, что он вырвался из этого ложного круга и может быть точно смиренен. И счастье вырваться из рук дьявола и почувствовать себя в объятиях Бога…»
Толстой и его помощники вели себя героически. На голоде Толстому помогали сын Илья, дочери Татьяна и Мария, племянница Вера Кузминская, три сына Раевского Иван, Петр и Григорий, их двоюродный брат Александр Цингер, родственники Раевских и Толстых Наталья и Владимир Философовы, муж сестры Раевского Иван Мордвинов, домашний учитель Алексей Новиков, двоюродные братья Раевского Дмитрий Оболенский и Рафаил Писарев и некоторые «толстовцы»: Алехин, Чистяков, Новоселов и другие. Бесценную помощь в закупке продовольствия и отправке его через Софью Андреевну в Бегичевку оказывал сын художника Ге Николай Ге.
И Толстой мог бы гордиться! Он объединил вокруг себя честных, бескорыстных, полных энтузиазма молодых людей! А он в то время страдает. Работа на голоде не приносит морального удовлетворения. Так отцу Сергию не приносила радости вера в него людей. В письме к своему последователю Исааку Борисовичу Файнерману Толстой сообщает: «Я живу скверно. Сам не знаю, как меня затянуло в эту тягостную для меня работу по кормлению голодных. Не мне кормящемуся ими, кормить их. Но затянуло так, что я оказался распределителем той блевотины, которой рвет богачей».
Между тем система народных столовых, начатая Раевским и продолженная Толстым совсем в других масштабах (от шести столовых Раевского до двухсот сорока шести, организованных Толстым и его помощниками, в которых кормилось более двенадцати тысяч человек), была если не идеальной, то лучшей формой помощи голодающим. Она отличалась от деятельности земств и Красного Креста тем, что предполагала не раздачу продовольствия «натурой», а кропотливое личное участие добровольцев в кормлении голодающих. Причем в столовых работали сами бабы и мужики. В этом был нравственный стержень системы, практически исключавший злоупотребления пожертвованными деньгами и продовольствием. На столовые трудились сообща и благодетели, и благотворимые.
Система столовых была еще и средством борьбы со спекуляцией и попрошайничеством, которые неизбежно расцветают во время голода. Первыми в столовые отправляли детей и стариков, потому что трудно представить себе здорового мужика или женщину, которые первыми придут есть суп и хлеб, оставив за порогом детей и старых родителей. Одновременно столовые сближали крестьян в буквальном смысле. Во время вынужденного хозяйственного бездействия они становились центром крестьянского «мира». Наконец, это была саморазвивающаяся система, когда возникновение столовой в одной деревне притягивало голодных из других деревень, и таким образом сама собой выяснялась потребность в столовых на новых местах.
Главной проблемой, кроме постоянных трудностей с продовольствием (в голодных местах его невозможно купить за деньги и нужно закупать в других губерниях), было то, что эта система нуждалась в непрерывном контроле. Заниматься этим приходилось самому Толстому и небольшому кругу помощников, среди которых главной рабочей силой были девушки. Осенью и зимой, в дождь и метель, они разъезжались одиночками на десятки верст вокруг, не имея между собой никакой связи. И каждый раз их возвращение в Бегичевку ожидалось с трепетом и воспринималось как радостное событие.
В эти поездки отправлялся и шестидесятичетырехлетний Толстой. Сюжет «Хозяина и работника» навеян одной из таких поездок: он сам заблудился в метель и едва не замерз. Из письма Файнерману может создаться ложное впечатление, что Толстой аристократически «брезговал» заниматься распределением «блевотины, которой рвет богачей». Но по воспоминаниям очевидцев, он лично торговал вещами, которые присылали богатые люди, не понимая, что эти дорогие вещи не спасут голодных и полураздетых крестьян. Причем торговался отчаянно, чтобы выручить побольше денег (из книги «Лев Толстой и голод». – Нижний Новгород, 1912).
Толстой входил во все мельчайшие тонкости, начиная с положения крестьянских дворов в каждой из деревень и заканчивая рационом, когда при минимуме продуктов должен был достигаться максимальный результат не только насыщения, но обеспечения необходимыми витаминами, иначе грозила цинга.
Позже, в 1894 году, в Ясной Поляне Мария Львовна Толстая рассказывала Душану Петровичу Маковицкому, как организовывались столовые. Он записал ее воспоминания.
«Толстые поступали так: приходили в деревню, с помощью старосты, священника или помещика переписывали нуждающихся, потом у какой-нибудь вдовы или кого-то из нуждающихся снимали дом для столовой и склада продуктов. В каждую деревню надо было приходить и всё контролировать. Прошло много времени, пока удалось выработать эту систему. За помощью являлись люди из далеких деревень. “Нам приходилось им говорить: ждите, когда мы придем в вашу деревню и там вас запишем. Но последовательно осуществлять этот принцип было невозможно: пришли люди из 40 деревень, в которых еще не было столовых; в каждую из них надо было идти, пока всё обойдешь, пройдут дни, а за это время многие – дети, старики – могут умереть от голода. Как это было ни досадно, приходилось разбираться в людях: одному верить, другому – нет. По деревням ходили по одному и еще без сопровождающего – зачем ему мерзнуть. Некоторые крестьяне поначалу не хотели от нас никакой помощи. Кое-где прямо умирали с голоду, а когда мы приходили к ним, говорили нам: «Ничего от вас не хотим». Даже дров для обогрева не хотели взять. Мы дивились, чем это объяснить. Потом мы узнали, что священник называл в проповеди нашего отца антихристом…»
«Вы думаете, – говорили некоторые священники, – что антихрист со злом придет к вам? Нет, он придет к вам с добром, с хлебом, как раз в то время, когда вы будете с голода помирать… Но горе тому, кто соблазнится на этот хлеб». О том же писала в своих воспоминаниях Вера Величкина.
При этом другие священники помогали Толстому в переписи крестьян и организации столовых.
Что приходилось видеть молодым девушкам во время этих поездок? Из письма Татьяны Львовны:
«Ходим по деревням и кое-как открываем столовые. Особенно жалки везде дети, почти у всех у них то серьезное выражение лиц, какое бывает у детей, видевших много нужды. И одеты они все ужасно: у некоторых от самого локтя лохмотья и вся юбка такая же. Бабы рассказывают, что дети прежде не верили, когда им давали лебедовый хлеб, что это хлеб, и плакали, говорили, что это земля и кидали его».
Но были и отрадные картины…
Из письма Толстого: «Столовые расползаются, как сыпь. Теперь уже более 30 и идут хорошо. Я вчера вечером посетил две. Трогательно видеть, как ребята с ложками бегут толпой. Попался нищенка-мальчик из чужой деревни. Его пригласили, накормили и спать положили в столовой».
«Кроме столовых, – писала Величкина, – у нас было немало еще и других начинаний. Так, мы исполу раздавали лыко плести лапти, а также и лен, коноплю для пряжи. То, что получалось нами, раздавалось уже сиротам и неимущим. Материал нам жертвовали. На тех же условиях привозили к нам и дрова со станции. Дров для столовых покупать, кажется, тоже не приходилось, – всегда были пожертвованные. Так как коров в деревнях осталось очень немного, то мы повсюду устроили приюты для самых маленьких детей, где им давали молочную и гречневую кашу… Были приняты также меры для сохранения населению лошадей к весне. Часть их была устроена на корма тут же, неподалеку, а часть была отправлена в Калужскую губернию, откуда нам пришло предложение прокормить их бесплатно…»
Всего, по подсчетам Марии Львовны, в Данковском уезде были открыты сто двадцать четыре ясли для малолетних детей. Стараниями дочерей Толстого в Бегичевке было возобновлено обучение детей грамоте.
Это был каждодневный тяжелый труд. «Порой они очень уставали, – пишет Маковицкий со слов Марии Львовны. – С утра до 9–10 вечера надо было обойти иногда и 20 деревень, выслушать жалобы крестьян, подчас оказывать им и медицинскую помощь, контролировать, записывать, вести отчетность для общественности. «Однажды вечером отец, который в тот день имел дело со многими людьми, с крестьянами-возницами и прочими и писал (“Царство Божие внутри вас”), когда к нему пришли мы с сестрой, начал говорить и говорил бессвязно, потом рассмеялся, махнул рукой и замолчал. Мы не могли понять, что происходит с отцом. Утром после ночного отдыха он был вполне нормальным. Всё это происходило от страшной усталости». Дочерям приходилось защищать его от излишнего волнения. “Помощники иногда приходили к отцу из-за “какой-нибудь картофелинки”. Мы их не пускали – они называли нас жандармами».
В это время начался серьезный раскол между Толстым и жившими в Бегичевке молодыми «толстовцами». Аркадий Алехин и любимец Толстого Михаил Новоселов склонялись к возвращению в православие. А Матвей Чистяков упрекал Толстого за то, что тот ввязался в благотворительность.
«Чистяков говорит, – пишет в дневнике Татьяна Львовна, – что от теперешней деятельности папа? до благотворительных спектаклей и до деятельности отца Иоанна совсем недалеко, что он не имеет права вводить людей в заблуждение, так как многие идут за ним и ждут от него указаний и что за теперешнее его дело все будут хвалить его, тогда как оно не хорошее». Она пишет, что отцу «было больно. Он и сам прекрасно чувствовал и доходил до того, что это не то и незачем было ему это говорить».
Но что же не то? Спасать людей от голода не то?!
Читая письма Толстого периода его работы на голоде в Бегичевке, поражаешься двум вещам. Первая – с какой энергической тщательностью подходил он к своим обязанностям, им же самим на себя возложенным. Он входил в какую мелочь, в каждую цифру, не оставлял без внимания ничего и, кажется, не слишком доверял молодым и неопытным людям, которые его окружали, стараясь держать вожжи в своих руках. Так, вынужденно отъехав в Москву в январе 1892 года и оставив за себя в Бегичевке сына Илью, он немедленно пишет ему письмо:
«Одно прошу тебя, будь как можно осторожнее, поддерживай дело, не изменяя. И главное – заботься о приобретении, подвозе приходящего хлеба и правильном его размещении, и о том, чтобы в столовые не попадали могущие кормиться, получающие достаточную помощь от земства и, с другой стороны, чтобы отвергнуты были нуждающиеся.
Теперь надо помогать топливом самым бедным. Это очень важно и трудно, и тут, как это ни нежелательно, уже лучше, чтобы получили ненуждающиеся, чем чтобы не получили нуждающиеся.
Что сено от Усова? Я боюсь, чтобы Ермолаев тут не напутал. Они пишут про разбитые тюки. Надо поскорей поднять его и свезти к Лебедеву в Колодези. Приискивай картофель на местах, не продают ли где, и покупай. Много еще чего нужно, но нельзя распоряжаться перепиской, не зная, что и как. Полагаюсь на тебя. Пожалуйста: делай из всех сил».
Вторая вещь, которая поражает в письмах Толстого, это то, насколько искренне переживал он «ложность» своего положения. Вот он пишет семье художника Ге:
«Мы живем здесь и устраиваем столовые, в которых кормятся голодные. Не упрекайте меня вдруг. Тут много не того, что должно быть, тут деньги Софьи Андреевны и жертвованные, тут отношения кормящих к кормимым, тут греха конца нет, но не могу жить дома, писать. Чувствую потребность участвовать, что-то делать. И знаю, что делаю не то, но не могу делать то, а не могу ничего не делать. Славы людской боюсь и каждый час спрашиваю себя, не грешу ли этим, и стараюсь строго судить себя и делать перед Богом и для Бога…»
Этим настроением он заражал и дочерей.
Так, в Бегичевке побывал корреспондент американской газеты Ионас Стадлинг, швед по происхождению. Он был потрясен условиями, в которых работали дочери Толстого. Отправившись с Марией в одну из инспекционных поездок, он задал ей вопрос: как она переносит это?! «“А разве не стыдно с нашей стороны позволять себе всякую роскошь, когда наши братья и сестры погибают от нужды и страданий?” – “Но вы пожертвовали всей роскошью и удобствами, свойственными вашему званию и положению, и снизошли до бедняков, чтобы помогать им”. – “Да, но взгляните на наше теплое платье и прочие удобства, не знакомые нашим братьям и сестрам”. – “Но какая была бы польза из того, если б мы одевались в лохмотья и стояли на краю голодной смерти?” – “Какое имеем мы право жить лучше их?” – спросила она. Я не отвечал, но удивленно посмотрел в глаза этой замечательной девушки и увидал дрожавшую в них крупную слезу».
Приезд в Бегичевку Стадлинга, который затем отправился к Льву Львовичу в Самарскую губернию, симптоматичен. Случилось именно то, чего боялся Толстой: в России и за границей вспыхнула новая мода на Толстого. Казалось, что права была Софья Андреевна, когда в сердцах написала в дневнике, что ее муж делает всё для того, чтобы о нем побольше говорили. Казалось, ничего нельзя было придумать лучше для своей славы. Между тем, в окружении Толстого умирали люди. После Раевского скончалась от тифа жена брата Софьи Андреевны, работавшая на голоде. Не случайно, написав вдохновенный некролог памяти Раевского, Толстой не стал его печатать. По-видимому, он чувствовал неделикатность этого поступка. Раевский умер, а он жив. И точно так же Толстой не написал воспоминаний о работе на голоде.
В Бегичевке иногда появлялись странные люди. Так, две американки устроили состязание: одна поехала к Толстому через Европу другая – через Азию. Съехались в Бегичевке. «Приехали и стали меня спрашивать о моих взглядах на то или на другое, – говорил Толстой Величкиной. – И я ясно вижу что их совсем не интересует содержание того, что я говорю, а что они просто выслушивают и кивают головой, что всё, дескать, верно, – так и должен говорить Толстой. Точно они по Бедекеру прочли и приехали проверить».
Но всех превзошел другой швед – Абраам фон Бунге. Он приехал к Толстому в Бегичевку из Индии, где впервые услышал о нем. Приехав, решил остаться жить у него навсегда. 2 мая 1892 года Толстой писал жене: «Еще три дня тому назад явился к нам старик, 70 лет, швед, живший 30 лет в Америке, побывавший в Китае, в Индии, в Японии. Длинные волосы желто-седые, такая же борода, маленький ростом, огромная шляпа, оборванный, немного на меня похож; проповедник жизни по закону природы. Прекрасно говорит по-английски, очень умен, оригинален и интересен. Хочет жить где-нибудь (он был в Ясной) и научить людей, как можно прокормить 10 человек одному с 400 сажен земли без рабочего скота, одной лопатой… А пока он тут копает под картофель и проповедует нам. Он вегетарианец без молока и яиц, предпочитает всё сырое. Ходит босой, спит на полу, подкладывает под голову бутылку и т. и.».
Отказ от молока швед объяснял так: «Моя мать давно умерла». То есть единственное молоко, на которое он имеет право, это молоко его матери. От чая отказывался потому, что видел труд китайцев на чайных плантациях: «Если бы люди знали, сколько крови и страданий заключается в каждой чашке чая…» Самовар называл «идолом».
Толстому швед нравился, но в то же время и смущал. Он увидел в нем своего двойника, пародию на себя. «Моя тень, – пишет он в дневнике. – Те же мысли, то же настроение, минус чуткость». Когда из Бегичевки швед захотел последовать за Толстым в Ясную Поляну, Толстой попросил Бунге приехать на следующий день после него. «Когда я езжу один по железной дороге, то меня стесняет то, что на меня обращают внимание, – объяснил он своим домашним. – А везти с собой своего двойника, да еще полуголого – на это у меня не хватило мужества!»
В Ясной Поляне фон Бунге продолжал преследовать Толстых. Он разгуливал голым по яснополянскому парку и просил Татьяну Львовну нарисовать его голым. «Его уроки физиологии, – вспоминала Татьяна Львовна, – сводились к тому, что он тыкал всякую женщину в бок, чтобы ощупать, носит ли она корсет, и если таковой оказывался, то он проповедовал о вреде его, а если его не было, то он за это хвалил. Вообще он находил, что надо носить всегда как можно меньше одежды. Спал он под малиновым байковым одеялом, которое, как потом оказалось, он без всякого спроса увез от Раевских, носил только открытую до пояса рубаху и короткие панталоны, которые он то и дело подтягивал выше колен. Обуви он не носил и даже вовсе не имел».
Софья Андреевна просто возненавидела Бунге! В мае 1892 года он стал причиной ее экстренного приезда в Бегичевку. Швед накормил Льва Николаевича полусырой лепешкой собственного изготовления, так что тот едва не умер ночью от печеночных колик.
Софья Андреевна по-своему поняла «натурализм» Бунге: «Идеал этого шведа был “health”, то есть здоровье, и всё должно происходить во имя здоровья, вся теория жизни в этом. Нравственных и духовных идеалов у него не было никаких, и чувствовалось в нем что-то грубое, животное. Был когда-то богат, скучал, болел. Понял, что простота, первобытность в жизни дает здоровье и спокойствие, и достиг того и другого. Лежит весь день, бывало, на траве, как корова, или полощется в Дону; много ест. Покопается немного лопатой, придет в кухню и там лежит».
В Ясной Поляне она недвусмысленно сказала Бунге, чтобы он уезжал из имения.
«Хорошо, – сказал швед. – Если вам нужен этот клочок (spot) земли, то я отодвинусь и займу рядом такой же клочок. Ведь должен же и я иметь свое местечко на земле».
Любопытно, что фон Бунге действительно практически воплощал в жизнь некоторые идеалы Толстого. Например, «опрощение», безубойное питание, отказ от собственности на землю. А получалась пародия.
В конце концов, Софья Андреевна все-таки выдворила «тень» своего мужа из Ясной Поляны. «Уехав, Абраам забыл в Ясной Поляне свои часы с цепочкой, к которой были еще прикреплены компас и какие-то инструменты, – вспоминала Татьяна Львовна. – Мы отослали ему эти вещи в Швецию, по тому адресу, который он нам оставил. Через несколько недель мы получили посылку обратно за ненахождением адреса. Куда он уехал? Где он скитался? Долго ли еще прожил? Где сложил свои старые кости – всё это вопросы, на которые нам никогда не пришлось получить ответа».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.