II. Раскройный цех

II. Раскройный цех

Помыкавшись за мотором на разных конвейерах, с которых меня немедленно прогоняли, испробовав множество разных «операций», из которых мне не удалось усвоить ни одной, я неожиданно прибилась к делу, которое оказалось не только легким для меня, но даже и интересным. А для «Швейпрома» — и весьма полезным.

Раскройный цех «Швейпрома» занимал второй этаж одного из корпусов фабрики. Производство было массовым — «Швейпром» шил одежду на все северные лагеря ГУЛАГа.

Для каждой вещи — телогрейки, бушлата, шаровар и т. д. — имелись картонные стандартные выкройки, которые назывались лекалами. Они изготовлялись согласно ГОСТу — ни на сантиметр больше, ни на сантиметр меньше. Лекала раскладывались на материи. Для каждого изделия была установлена норма материала при той или другой ширине материи.

Уложить выкройки так, чтобы они заняли хотя бы на один или даже на полсантиметра меньше отведенной нормы, значило сэкономить сотни метров материи — ведь шились десятки тысяч штук.

Раскладка выкроек на материи — это нечто вроде игры в головоломки. Надо десятки раз прикинуть и так и этак, где-то кусочек отрезать, но в таком месте, где разрешается сделать надставку, и снова переложить еще и еще раз.

Нормы были так жестки, что не то что сэкономить материю, но и чтобы уложиться в норму, иногда опытный раскладчик бился и день, и два. А материя постоянно шла разной ширины, самой непредвиденной, и тут тоже имели значение даже полсантиметра разницы — норма на раскладку будет уже не та. А уж если удавалось сэкономить — это было целым событием! Хотя самим заключенным от этого ни тепло ни холодно, так как все премии доставались начальству — даже сам «лекальщик» (так назывались раскладчики) не получал ничего, но неизвестно почему, радовался весь цех, а лекальщик ходил в именинниках!

Удивительный феномен человеческой психологии…

Чтобы сохранить в памяти раскладку на следующий случай, если придет метраж такой же ширины, делали зарисовку этой раскладки на клеенке. Сотни таких клеенок с намелованными на них раскладками висели по стенам раскройного цеха — уже и вешать было некуда! И давно стали делать зарисовки на кальке в маленьком масштабе — 1:10, например. Потом из таких зарисовок составлялся целый альбом, что было, конечно, гораздо удобнее. Но для такой работы уже требовался чертежник.

…Я не помню, как я попала в раскройный цех. Наверное, меня привели туда женщины, которые работали на «размеловке». Каждую выкроенную деталь, от 1 до 100, надо было пометить мелом, так как кроилось сразу 100 кусков материи. А материя — это полотнища, каждое метров 20–30 в длину, и они могли быть одинаковые по ширине, но разные по цвету. Поэтому каждая выкроенная деталь должна была сочетаться со своим полотнищем — для этого и метились мелом детали раскроя. И если случалась ошибка в размеловке — пропуск или, наоборот, дважды повторенный номер, на всех остальных деталях приходилось стирать неверные номера и заново писать новые — огромная потеря времени и недобор нормы для размеловщицы.

Конечно, и тут никакой нормы я сделать не могла. Но, слава Богу, хоть не задерживала других: это был не конвейер, и я над своей кипой раскроя могла копаться хоть до вечера, и копалась!..

Но тут мне неожиданно крупно повезло. На мое счастье в раскройном цехе в это время как раз не было чертежника (освободился или на этап взяли?).

Кто-то сказал начальнику нашего раскройного цеха, что я чертежница, и он предложил мне делать в маленьком масштабе зарисовки раскладок.

Какое это было счастье! Тут я оказалась на высоте!

И так как зарисовки эти занимали у меня совсем немного времени, я, чтобы не слоняться зря по цеху, и сама стала понемножечку раскладывать выкройки — «играть» с лекалами в «головоломки». И вдруг оказалось, что это получается у меня даже очень здорово, и через короткое время я сделалась ведущей раскладчицей раскройного цеха! И не одну сотню метров материи сэкономила для «Швейпрома».

При очередном посещении цеха начальством я была представлена «самому» Дудару как лучшая лекальщица, что не помешало мне в будущем загреметь на общие работы с его легкой руки!

Пока же работа моя была не утомительной ни физически, ни умственно — самой приятной из тех, которые довелось мне перепробовать за годы лагерей. И обстановка была соответствующей.

В огромном цехе было тихо и светло, совсем мало народа. Через весь цех протянулись длинные, метров по 20–30, столы, на которых раскладывалась материя. Одно полотнище на другое, потом третье, четвертое — и так до 100.

Сначала на верхнем полотнище размечались куски — норма для данного раскроя, и в них, в этих кусках, раскладывались, глядя на зарисовку, лекала и обрисовывались мелом. Потом включались электрические ножи, и тогда тишина цеха нарушалась басовитым жужжанием, но это не шло ни в какое сравнение со стрекотом и рокотом сотен моторов в пошивочных цехах.

«Резаки» — это были мужчины — резали все 100 слоев материи сразу. Я долго не могла смотреть без трепета на эту операцию — слишком страшно. Лезвия ножей с бешеной быстротой носились вверх и вниз в особом станке, который резак вел по меловой линии. Нужно было большое искусство, чтобы разрезать материю точно по линиям выкройки, никуда не заехать, ничего не испортить — как можно было этому выучиться? Ведь бывали детали и совсем крохотные — какой-нибудь хлястик, карманы, надтачки. Я всегда поражалась искусству резаков. Не могла смотреть, как одна рука ведет тяжелый станок с ножами, а другая, совсем рядом, придерживает материю. Никаких «охранительных» приборов не было. У одного старого резака не хватало половины указательного пальца на левой руке…

Заведовал раскройным цехом молодой и, как оказалось, весьма симпатичный парень Володя, которого большей частью, впрочем, называли Володькой, на что он ничуть не обижался. Был он дельным, толковым, все понимающим с полуслова и обычно спокойным. Но в рот палец ему не клади — умел отбрить, как надо!

Был он из «соцблизких» — бытовик, сидел не то за растрату, не то за подделку каких-то документов. Был он «в доску свой» и с работягами, и с начальством, однако начальству никогда ни на кого не жаловался, умел расправиться сам. И в цехе его все любили.

Имелась у него лагерная «жена», и на его «семейную жизнь» лагерное начальство смотрело сквозь пальцы. Завцехом он был отличным — цех выполнял и перевыполнял нормы, брака не делал, давал экономию, столь приятную и выгодную начальству. Взамен Володе разрешалось (негласно, конечно!) сожительство.

Это была довольно-таки трогательная пара. Решительный и насмешливый Володя, не лезший за словом в карман, несущий в бога-душу-мать любого ослушника — и его лагерная жена, хорошенькая эстоночка Эмма. Верх аккуратности, всегда подтянутая, хозяйственная, казалось, она в своей гладкой шапочке-чепчике и белоснежном фартуке с большими карманами только что выплыла из сверкающей чистотой и медной посудой собственной кухни где-нибудь в Таллине.

Сдержанная, тихая, немногословная, она верховодила своим Володей как хотела, но никогда не злоупотребляла этим.

При ней Володя прикусывал язычок и ни в чем не смел ей перечить. Любая вспышка его угасала, стоило только Эмме взмахнуть своими пушистыми ресницами: «Ты это что?..»

В Володином «кабинете» — закутке, отгороженном от цеха, имелась электроплитка, а в небольшом шкафике помещалась всякая посуда и продукты. Эмма вела хозяйство, варила ужины и обеды — в столовой они не питались. Володя, свой в доску и с охранниками, доставал мясо и прочую провизию, которой не было в зоне. Да и сам он, как бытовик, мог получить пропуск в город, но Эмма отпускала его неохотно, так что этой привилегией он почти не пользовался. За три года я ни разу не видела, чтобы он принес в зону водку. И Эмма говорила уверенно: «Мой Володя не пьет!»

При «кабинете» была еще кладовочка, в которой хозяйственная Эмма устроила премиленькую спаленку.

Эмма сидела по 58-й статье, но имела всего лишь десятый пункт и пятилетний срок, из которого просидела уже три. Работницей она была отличной, никуда из-за «мотора» уходить не хотела, вырабатывала чуть не две нормы и зарабатывала больше, чем ее Володя, который сидел на «зарплате». Оба ждали освобождения и планировали будущую совместную жизнь на воле.

Так как моя «чертежная» помещалась тут же, в Володином «кабинете», я была невольной свидетельницей семейной жизни этой пары. Сначала меня это сильно смущало, и я старалась больше находиться в цехе, оставив парочку наедине.

Если Эмма работала в ночь, то весь день она проводила у Володи. Раскройный же в ночь не работал — тоже его огромное преимущество!

Но очень скоро мы как-то привыкли друг к другу. Володя с Эммой перестали меня стесняться, а я — их. И мы стали жить спокойно и дружно. За всю мою трехлетнюю жизнь на «Швейпроме», которая прошла почти до конца в раскройном цехе, у меня ни разу не было никаких недоразумений и трений с Володей.

А когда у нас появился лагерный театр и расцвела моя «артистическая деятельность», Володя оказался одним из самых горячих «меценатов» нашего театра — освобождал меня от всякой работы — когда и насколько нужно. Снабжал театральную костюмерную любым количеством обрезков, а для пошивки костюмов умудрялся доставать кой-какой метраж. Вполне возможно, что из «сэкономленных» мною раскладок!

Когда память уходит в минувшее и год за годом встают времена, проведенные в лагерях, «Швейпром» представляется мне каким-то тихим, спокойным островком — солнечными деньками, передышкой.

Солнца как такового на самом деле здесь почти не бывало: зимой — вьюги и метели, весной — холод и туманы, летом — дожди.

Редко-редко выдавались солнечные и теплые деньки, когда вечером можно было посидеть на горке за фабрикой, полюбоваться на взморье, освещенное вечерним, но все еще не заходящим солнцем…

Зимой нет-нет и очарует вдруг звездная ночь, когда небо бороздят всполохи северного сияния, похожие на лучи прожекторов. А вдалеке, где-то на горизонте, светлеет над морем ореол Соловков…

Когда наступают туманные белые ночи — призрачно-неправдоподобные, таинственные и холодные, все становится нереальным и таинственным. Выйдешь из барака в такую ночь — как в белое молоко окунешься, даже жутко становится…

Да, ни природой, ни климатом не мог похвастаться наш кемский «Швейпром»… Недаром о происхождении названия «Кемь» в лагере ходил нецензурный, но довольно меткий анекдот: кто-то из императоров российских — не то Павел, не то еще кто-то, рассердившись на неугодного подданного, на жандармском рапорте широко прочеркнул: «Сослать к еб… матери!» Перепуганные чины не осмелились уточнить — где именно место сие находится? И сослали бедолагу в самое поганое место, которое сумели найти, а место ссылки для краткости нарекли — «К.Е.М».

Но именно в этом невзрачном месте, под скудным северным солнцем и отогрелась моя душа, и я вошла в колею особой, вернее обособленной, жизни с ее собственными переживаниями, тревогами, волнениями, неудачами и радостями.

Думаю, невероятным это покажется для людей, которым, к счастью, не привелось пройти через годы лагерей: как может примириться с подневольным положением душа человека, измотанного, издерганного, замученного несправедливостями — человека, у которого изуродована и изломана вся жизнь…

Но все же это происходит. И не только у меня одной, как я в этом убедилась. И не только у людей из интеллигенции, а говоря скромней — у людей образованных, тех, кому посчастливилось попасть на работу по специальности в Управления лагерей счетоводами, бухгалтерами, плановиками, инженерами и т. д., но даже у самых простых людей — малограмотных или вовсе безграмотных.

Если люди еще не стали «доходягами», которым уже не до кого и не до чего и которые физически уже ни к какой работе не способны, если они, как наши швейпромовки, могли еще существовать, втянувшись в свою скучную, однообразную и многочасовую работу, они все еще оставались людьми — со своими воспоминаниями и надеждой когда-нибудь вернуться домой. Или, как наши украинки, работая на пределе сил, чтобы хоть один рубль в месяц был отослан домой… И ничто человеческое было им не чуждо, потому что душа в человеке живет вопреки всему.

…И еще был этот год — конец 38-го и начало 39-го — годом вспыхнувших надежд, великих чаяний, когда отхлынул грозный девятый вал 37-го и вынес на поверхность уцелевших после караблекрушения… И кое-кому удалось спастись.

Вдруг начались долгожданные пересмотры дел и несколько человек даже из нашей «политической зоны» были освобождены.

Какое было ликование!

Перестали бояться вызовов в «третью часть». Наоборот, с трепетом и нетерпением ждали их. Гадали, сопоставляли, предполагали — кто мог быть следующим? Но ничего угадать было невозможно: освобождение получали люди, осужденные по самым разнообразным статьям и принадлежавшие к самым разнообразным социальным кругам. И каждый в тайне был уверен, что следующим будет именно он!

Но… взметнувшаяся было волна быстро опала, вызовы в «третью часть» на предмет освобождения постепенно прекратились, и радости и волнения угасли.

Конечно, наш «Швейпром» не был «доходяжным» лагерем.

Нет — тысяча, если не больше, работниц обитавших в лагерных бараках, доходягами не были. Женщины, измученные 12-часовой нудной и однообразной работой, скудной и недостаточно калорийной пищей, даже во времена недолгого хозрасчета, работали на пределе сил, но все же еще не за их пределами.

О «колонне мамок» я уже говорила — те жили и вовсе неплохо. Неплохо жилось и нашим мужчинам. На всю массу женщин их было всего человек 150, заняты они были исключительно на специфических «мужских» работах (механики, наладчики, инженеры и т. д.). Естественно, они жили значительно лучше, прежде всего потому, что и зарабатывали побольше. Кроме того, они пользовались всевозможными поблажками: многие, например, имели свои «служебные» закутки, где они могли тайком принимать своих лагерных сожительниц.

Служащие управления, как я уже упоминала, получали зарплату, на которую прожить все же было можно, а до введения хозрасчета — пайку в 500 грамм хлеба, с чем тоже прожить было можно при сидячей работе, не требующей физических сил.

И все эти люди, несмотря на тяжелый, подневольный труд и почти рабское положение, все же оставались людьми с нормальными человеческими интересами и отношениями.

И здесь, в «Швейпроме», встречались люди удивительные, с потрясающими душевными качествами, складом ума и способностями, с удивительными историями своих жизней.

Здесь встретила я замечательного человека, необыкновенно талантливого актера — Федора Васильевича Краснощекова.

О нем и некоторых других я хочу рассказать особо, как и о созданном им лагерном театре, который вновь заставил меня, как и многих других, почувствовать себя на гребне жизни и забыть на время, что мы — заключенные.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.