Тост Колмановского

Тост Колмановского

Он был блестящим музыкантом, ярко одаренным от природы. Он жил музыкой — во всех смыслах. Она вела его за руку — как мать ребенка, он только подчинялся ей. Но это так казалось. Иногда он упирался или сам тащил ее — в другую сторону. То есть он и руководил ею. Я имею в виду, что он был высоким профессионалом, у него была настоящая школа, а кроме того, огромная работоспособность, требовательность к себе. Все это, вместе с собственной интонацией, почерком, индивидуальностью, создавало и составляло такое понятие: Эдуард Колмановский.

Он прожил счастливую жизнь в искусстве. Он написал массу искрящейся театральной музыки — для МХАТа, Вахтанговского, «Современника», театра Сатиры… На разных сценах шли его оперы и оперетты. Назову очаровательный «Женский монастырь», детскую оперу «Белоснежка», превосходно поставленную в театре Н. Сац «Двенадцатую ночь» по Шекспиру. А работа в кино!

Но поразительные песни Колмановского просто захватили всю Россию, выплеснулись за пределы ее. Разве можно забыть «Песенку шута» (стихи П. Антокольского), «Хотят ли русские войны» и «Бежит река» (Е. Евтушенко), «Я работаю волшебником» (Л. Ошанин), «Я улыбаюсь тебе» и «Когда разлюбишь ты» (И. Гофф). И нет им числа.

Мне всегда нравилось, как он выходил на сцену — стремительно, почти выбегал. Вот так он вошел в комнату бернесовской квартиры, где я сидел на диване. Я и не предполагал, что это он входит в мою жизнь. Марк приглашающе указал ему на пианино, и тот сыграл нечто элегическое. Это была мелодия к моим стихам «Я люблю тебя, жизнь». До него на них уже писали музыку несколько человек, в том числе В. Соловьев-Седой.

Бернес и сейчас сказал безжалостно: — Нет, это не то.

Впоследствии Эдик написал: «При таких печальных для меня обстоятельствах я познакомился с К. Ваншенкиным».

Тогда я впервые услыхал его фамилию, она ни о чем мне не сказала. Однако он в это время уже был автором обвального шлягера «Тишина», звучавшего со всех сторон и столь же мощно поносимого официально. По нынешним временам это совершенно невинная песенка, скорее, пожалуй, строгая. Тогда же молодым композиторам утвердиться было даже труднее, чем поэтам, что нелогично, ибо слово представляет для власти большую опасность, чем мелодия. Анатолий Новиков, маститый и очень хороший композитор, выступая на собрании, рассказал, как он ехал за рулем машины, включил радио, и солнечный день померк для него, стал черным. Это он услышал песню «В нашем городе дождь» (Евтушенко — Колмановский). Всего-то навсего.

Бернес, обладавший редкостным художественным чутьем, понял, что природный лиризм и «шлягерность» Колмановского нужно соединить с серьезной тематикой, с настоящими стихами, и тут же получил очевидный результат: ряд песен, глубоко задевших не столько всех, сколько каждого.

Что же касается нашего случая, то Колмановский проявил завидное упорство и со второй попытки сочинил совершенно другую музыку.

Песня имела успех — как выяснилось, на долгие годы. Сперва только у слушателей. Всесоюзное радио получило, без преувеличения, десятки тысяч писем. Как вы понимаете, я прочел не все. Однако критика, прежде всего музыкальная, отнеслась к песне весьма кисло, а то и недоброжелательно. Появились выпады в печати. Но, скажем, «Комсомолка» нас поддерживала. Я принимал все это спокойно. Впрочем, вскоре стало заметно, что песня «Я люблю тебя, жизнь» побеждает. А когда уж Гагарин после своего триумфального витка прямо сказал, что это его любимая песня, тут от нас и от нее отстали. Но, разумеется, ее долголетие объясняется чем-то другим.

Нужно сказать, что мы с Колмановским не бросились, как это бывает, развивать свою удачу, писать новую песню. Да мы и почти не общались, долго были на «вы». Вторую нашу тоже по-настоящему известную песню мы написали только через пять лет.

В марте 1963 года нам предложили поехать с выступлениями в Южную группу войск. Я согласился потому, что проходил когда-то по весенней венгерской равнине в составе 9–й гвардейской армии 3–го Украинского фронта. Колмановский взял с собой и исполнителей, два дуэта, мужской и женский. Совсем юные, еще студенты, И. Кобзон — В. Кохно и Г. Кузнецова — К. Лисициан. И вот эти молодые певицы ощутили потребность спеть солдатам обращенную непосредственно к ним девичью песню. И попросили меня написать такие стихи. Я вполне понял их и написал. Правда, музыку Эдик сочинил позже, уже после возвращения. «Вы служите, мы вас подождем».

Я написал эти стихи сразу как песню.

Не стану цитировать целиком. Концовка — о возвращении:

Будут наши свидания сладки,

Будет весел родительский дом.

Вы солдаты, мы ваши солдатки.

Вы служите, мы вас подождем.

Песня имела оглушительный успех. Пели ее едва ли не все солистки и женские ансамбли, а главное, просто девушки. И еще было множество «ответов» девушкам — «солдаткам» — от имени солдат. Разумеется, на тот же мотив. И просьбы, чтобы мы сами сочинили «продолжение». Любили тогда люди писать письма.

Но вернемся к судьбе самой песни. Ее распространение продолжалось, достигло пика, а затем, как бывает, начало постепенно ослабевать. Но песня пелась. И вдруг! — обратите внимание, это довольно редкий случай: песня смолкла сразу, по не зависящим от нее, внешним причинам.

В предпоследней ее строфе говорилось:

К нам разлука приходит впервые,

В первый раз вы от нас далеко.

Нет войны. Вы вернетесь живые,

Но без вас все равно нелегко.

«Нет войны»?.. Но война началась — в Афганистане. «Вы вернетесь живые»?.. Но стали прибывать и цинковые гробы. Как же петь это?

(Похожее произошло с песней «Хотят ли русские войны?». На данный вопрос можно ответить: хотят или не хотят, но — воюют! Однако это не говорит о конъюнктурности авторов, это результат конъюнктурности государственной политики.)

После нашей венгерской поездки мы по-настоящему сблизились, стали постоянно общаться. Постепенно он стал для меня дорогим человеком. Это продолжалось более половины жизни — и моей, и его. Он скоропостижно скончался летом 1994 года. Я очень часто думаю о нем.

Колмановский не служил в армии и не был на войне, хотя по возрасту вполне мог там оказаться. Но, как говорил Толстой, несмотря на это, а быть может, именно поэтому он очень любил военных разного звания и сочинил немало прекрасных песен о них и для них. А общение с генералами приводило его в состояние трогательного возбуждения и ликования. Он был беспартийный, но с охотой брался за написание песен на гражданские темы, где имел удачи, хотя частенько и перебарщивал количественно, не только не умел, но и не хотел отказываться от подобных предложений.

Он вообще очень легко переходил из одного состояния в другое. Мог быть совершенно больным, простуженным, лежать с высокой температурой, еле-еле разговаривать, а наутро, уже с нормальной, бодро пойти на запись.

Он в детстве жил на Арбате, как он говорил, «рядом с Колей Озеровым», но сам был совершенно неспортивен, необъяснимо равнодушен к футболу, волейболу, конькам и проч., ни в чем этом не разбирался. Он был некоординирован в движениях и, когда спотыкался или поскальзывался, не делал попытки удержаться на ногах, а тут же охотно рушился, обязательно что-нибудь себе ломая — плечо, ключицу, ребра.

Человек воспитанный, интеллигентный, домашний, он одновременно обожал шумное общенье, застолье, был отчасти гуляка. Вокруг него клубилось много забавных приключений. Он родился в Могилеве — в младенчестве был перевезен в Москву — и как-то зимой посетил «малую родину». Дал роскошный концерт, следом, естественно, состоялся достойный прием в честь именитого земляка, затем его отвезли в гостиницу. Над Могилевом бушевала метель, но в номере было тепло, даже, как показалось, жарко. Эдик приоткрыл окно и сел рядом на диван. Проснулся он от холода. Окно было распахнуто, за ним билась пурга, уже светало. В комнате горел свет. Композитор, в шубе и в шапке, лежал на диване, на спине, густо засыпанный снегом. Даже насморка потом не было.

Он был очень внимателен к людям, отзывчив, к некоторым нежен. Помогал многим, иногда в ущерб собственным занятиям. Обожал близких, пристально и подробно думал о них и в то же время порою наивно демонстрировал сеансы поразительного равнодушия к окружающим. Он словно отключался от остального, жил только в себе, в музыке.

Когда-то с ним случилась такая история. После окончания консерватории он поступил в музыкальную редакцию Всесоюзного радио и упивался этой работой. Редакция, как и сейчас, помещалась в Доме звукозаписи на улице Качалова (Малая Никитская). Москвичи знают серый параллелепипед этого здания. Одним торцом оно смотрит в сторону Никитских ворот, эти окна летом настежь, другим обращено во Вспольный переулок, на тогдашний особняк Берии. Здесь окна были под пломбами, и глянуть-то за них страшно. И не смотрели. А в длинные коридоры выходили двери редакций, аппаратных, студий. И народу всегда полно — сотрудники, знаменитые авторы, вальяжные исполнители.

Эдик стоял с кем-то у опечатанного окна, опершись рукой на раму, и оживленно беседовал. И вдруг! — створка за его спиной распахнулась, и внезапный сквозняк прошел по коридору. Нет, это не был свежий ветер жизни. Это был смертельно обжигающий вихрь.

Колмановский с изумлением увидел, что только что переполненный коридор пуст, он стоит один, а в пальцах у него пломба на проволочке, которую он открутил в задумчивости. Сигнал, разумеется, сработал, и к нему, цокая каблуками, уже бежала женщина — комендант с вооруженными помощниками.

Это «дело» тянулось долго. Немалых усилий и стойкости стоило директору Дома звукозаписи милому Б. Владимирскому и всему руководству спасение неосторожного Эдика.

Как я любил бывать у него дома, слушать его музыку! Уютный кабинетик. Коричневый рояль, купленный по рекомендации Бернеса. На стене финская «Золотая пластинка» песни «Я люблю тебя, жизнь». Керамическая плашка «В дождь» работы А. Зиневича, подаренная мною и Инной к пятидесятилетию Эдика.

Мощная медаль «Алеша» на подставке. Книги, магнитофон, проигрыватель. И сейчас все как было, только хозяина нет.

Расскажу еще о двух наших песнях. По той лишь причине, что никто уже не сможет сделать это точней и детальней, чем я.

Однажды на улице я попал под густейший снегопад. Я шел с трудом, чуть ли не раздвигая его руками. От белого снегопада стало почти темно. И возникли строчки:

За окошком свету мало,

Белый снег валит, валит…

И почти сразу:

А мне мама, а мне мама

Целоваться не велит.

Вот ведь как. Минуту назад я ни о какой маме, не позволяющей дочери целоваться, и не думал. И вдруг — пожалуйста.

Я зашел в глубокую арку, достал блокнот и записал, чтобы не забыть. Но вскоре опять пришлось записывать.

Говорит: «Не плачь — забудешь!»

Хочет мама пригрозить,

Говорит: «Кататься любишь,

Люби саночки возить».

Теперь я уже знал, что песня получится, и смотрел на нее со стороны.

Говорит серьезно мама,

А в снегу лежат дворы.

И тут (все же при моем участии, конечно) эта история перешла в другой временной ряд. Песня из девичьей превратилась в женскую:

Дней немало, лет немало

Миновало с той поры.

И уже слова зрелой женщины:

И ничуть я не раскаюсь,

Как вокруг я погляжу,

Хоть давно я не катаюсь,

Только саночки вожу.

И в конце — почти повтор первой строфы. Почти — потому, что дважды появилось слово «опять». Жизнь продолжается.

Колмановский написал чудесную музыку, и признаюсь: это самая моя любимая песня, — из моих, конечно.

И еще штрих. Песня была записана (первая — Л. Зыкина), но очень редко звучала по радио. В редакции работали дамы, усмотревшие в ней скрытую фривольность, некий неприличный намек. Ими руководило то, что называется — испорченное воображение. Одна выдала себя, неосторожно спросив у Колмановского: «А что значит — саночки вожу?» Тот взорвался: «Как что? Это и значит!..» Другая, симпатизирующая ему, пыталась защитить: «Это она внука возит…» Вот какие еще приходилось преодолевать барьеры.

Но, несмотря на препоны, песня непостижимо широко распространилась в народе, в чем не раз случалось убедиться. Я всегда изумлялся: откуда они слова знают?

И еще одна непредсказуемая судьба нашей с Колмановским песни. На этот раз «Алеши». Новые власти Болгарии решили было демонтировать самый памятник русскому солдату в Пловдиве. И хотя акция не была одобрена большинством жителей, посягательства на него продолжались. Я процитирую в связи с этим нашу газету «Культура» (от 28 декабря 1991 г.): «…Узнав о готовящемся демонтаже «Алеши», мэр Москвы Гавриил Попов (за день до объявления о своей отставке) и премьер правительства Москвы Юрий Лужков направили письмо президенту Болгарии Желю Желеву, где заявили, что, несмотря на трудное положение, найдут средства, чтобы перенести памятник в Москву». Далее в заметке сказано, что и деловые новгородцы хотели бы принять Алешу у себя, в Новгороде Великом.

Итак, Россия была готова взять Алешу назад. Домой!

Я жалею, что так не получилось. Его предполагали поставить на Поклонной горе. И денег бы меньше ушло, чем потом на нее убухали. А как этот памятник, который благодаря песне близко знают столь многие, действовал бы эмоционально! Я даже написал тогда вариант:

Белеет ли в поле пороша

Иль гулкие ливни шумят,

Стоит над Москвою Алеша,

Вернувшийся русский солдат.

Но — увы!..

А теперь о другом. Вспомните тост Колмановского на поминках по Яну Френкелю. Так вот, сюжет этот продолжился. Спустя пять лет, на поминках по Эдику, таких же сердечных, только устроенных в Доме композиторов, я сделал для себя неожиданное открытие. Я вдруг осознал, что хотя за это время умирали, конечно, и другие композиторы, но из тех, кто был тогда на поминках Яна, первым ушел Колмановский. Таким образом, он, как и Шуберт, провозгласил роковой тост за самого себя.

Что же еще? Его жизнь была и счастливой, и нелегкой, и трагической. Песни его будут звучать и звучать, но я никогда не смогу привыкнуть к тому, что больше нет Эдика Колмановского.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.