23-я СОВЕТСКАЯ

23-я СОВЕТСКАЯ

До сентября 1920 года Дроздовская дивизия стояла в Новогуполовке. В Александровске, в Северной Таврии, был с Кубанской кавалерийской дивизией генерал Бабиев.

Мы, белогвардейцы, были последними представителями российской нации, взявшимися за винтовку ради чести и свободы России, молодым русским отбором, вышедшим из войны и революции. Русская романтика и вера, русское вдохновение были в Белой армии. Потому-то так много среди нашей молодежи, вчерашних студентов или армейских поручиков, было сильных, твердых и совершенно бесстрашных людей, удивительных смельчаков. В Белой армии были настоящие люди, настоящие души.

Последней опорой России быта ее героическая молодежь, с винтовками и в походных шинелях. У красных — Число там серое, валом валящее Всех Давишь, у нас — отдельные люди, отдельные смельчаки. Число никогда не было за нас. За нас всегда было качество, единицы, личности, отдельные герои. В этом быта наша сила, но и наша слабость.

Большевики как ползли тогда, так ползут и теперь — на черни, на бессмысленной громаде двуногих. А мы, белые, против человеческой икры, против ползучего безличного Числа всегда выставляли живую человеческую грудь, живое вдохновение, отдельные человеческие личности.

Таким героическим представителем Белой армии был и генерал Бабиев, сухопарый, черноволосый, с кавалерийскими ногами немного колесом, с перерубленной правой рукой. В конных атаках генерал рубился левой. Этот веселый и простой человек был обаятелен. В нем все привлекало: и голос с хрипцой, и как он ходил, немного перегнувшись вперед. Привлекала его нераздумывающая, какая-то ликующая храбрость. Такие, как Бабиев, а как много было их среди белогвардейцев, сильнее самой смерти. И останутся они сильнее смерти на вечные русские времена.

Привлекала порода Бабиева, проявлявшаяся в нем с головы до ног. Он был настоящим кавалеристом, особым существом, которое едва ли не сродни мифическому кентавру. Казаки особенно чувствовали Бабиева. Вольная Кубань с легким сердцем прощала ему не то что горячность, но и непохвальную привычку рукоприкладничать.

Я приехал к Бабиеву условиться о боевом рейде на Синельниково. В Александровске трубят трубачи, поют песельники: генерал Бабиев обедает с трубными гласами.

За обедом мы уговорились о совместном марше: — Только давай без опоздания.

— Хорошо…

Ночью вся Дроздовская дивизия, которой я в то время командовал, выступила левее железной дороги, а правее, впотьмах, с озябшим ржанием, поцокивая копытами, потянулась кубанская конница Бабиева.

В голове шел 1-й полк, а в голове 1-го полка 2-я рота под командой маленького поручика Бураковского, почти мальчика: худенький, голубоглазый, с ослепительной улыбкой, легкий, как ветерок, всегда веселый, как зяблик.

В темноте наши головные атаковали хутор. Красную конницу мгновенно выбили и к рассвету стремительно двинулись в атаку на Синельниково. Наша голова, как щит, — передовая 2-я рота с Бураковским в порыве атаки далеко оторвалась от полка. Она приняла весь удар контратаки противника. Вот когда можно было видеть отвратительную ползучую силу Числа. Валами, вал за валом, большевистские цепи, колыхаясь с невнятным гулом, накатывали на роту.

За головной ротой шел штаб Дроздовской дивизии. Мой помощник, генерал Манштейн, скакал рядом, его конь терся бок о бок с моим конем. Светилось тонкое лицо Манштейна, рыжеватые волосы были влажны от росы; я помню, как он придержал коня, следя за серыми валами большевиков, затоплявшими редкую цепь малиновых фуражек.

Наша цепь подалась, точно вогнулась, покатилась назад.

— Отступают! — крикнул Манштейн и вдруг замер, приподнявшись на стременах.

Цепь выгнулась назад, точно тетива натянутого лука, и вдруг кинулась вперед, в колыхающиеся волны большевиков. У тех был перевес раз в двадцать пять. Затопят все. С правого фланга, без фуражки — русые волосы бил утренний ветер — шел с наганом маленький Бураковский. Он ослепительно улыбался под огнем, как в странном очаровании. — Смотри, смотри…

Манштейн сильно схватил меня за руку, побледнел, и та же улыбка вдохновенного бесстрашия осветила его худое лицо:

— Как они идут! Боже мой, но это прекрасно! Что за рота?

— 2-я, — обернулся я и дал шпоры коню.

Замечательная атака Бураковского, как мгновенный удар огненной стрелы, сбила большевиков. Они откатились. 2-й конный помчался в атаку. Синельниково взяли, захватили до двух тысяч пленных.

Я сошел с коня у вокзала. Зал первого класса с огромными окнами. После товарищей, правда, как всюду, мерзость, разгром, отвратительный мусор и пакость. Обычный след советской черни, Числа: все пожрано, изгваздано, бессмысленно изодрано и точно бы выблевано. На стене я увидел большой плакат. На нем в военной форме царского времени, при генеральских погонах и регалиях, недурно изображен генерал Николаев. Плакат советский, пропагандный, под ним крупно напечатано:

"Красный генерал Николаев, расстрелянный под Петербургом Юденичем за то, что отказался служить у белых и объявил, что служит Советам по убеждению".

Может быть, там было понаписано и еще что, но смысл я передаю точно.

Я остановился перед красным генералом Николаевым и свистнул. Вот так встреча! Николаев быт командиром бригады в той самой 19-й пехотной дивизии, в которой я тянул лямку штабс-капитаном во время Великой войны. Как мне не знать генерала Николаева, кто его не знал в нашей дивизии!

В царские времена это быт самый зверь, беспощадный к солдату, грубый с офицером, подхалим перед начальством.

Кто знал генерала Николаева, тот помнит его подлую грубость, низость, жестокость. А теперь, оказывается, он угодил в советские герои, в красные генералы: шкурный карьеризм укатал Николаева до большевистского плаката. Юденич расстрелял его за дело.

В Синельникове стали дроздовцы. А куда девался с казачьей конницей Бабиев? Бабиев в это время протек с Кубанской дивизией за Синельниково, на восток, и занял станцию на ветке Мариуполь — Пологи. Со станции Бабиев не выпустил ни одного красного. К аппаратам посадил своих телеграфистов и немедленно вызвал Пологи, где были большевики. Красный комендант в полной уверенности, что толкует по телефону со своими, наши телеграфисты не скупятся величать его товарищем.

Наконец сам Бабиев, приволакивая ногу, подошел к аппарату и завел беседу с красным.

— Слушайте, вы, товарищ, — презрительно и весело кричал в аппарат Бабиев. — Какого черта вы спите? Дроздовцы уже заняли Синельниково, белогвардейцы наступают на меня, вы меня бросили, что ли? Немедленно прислать на по мощь бронепоезда!

Через несколько мгновений — в Пологах, вероятно, посовещались — красный комендант прокричал в аппарат Бабиеву:

— Товарищ, вы слухаете? Слухайте, товарищ, мы высылаем вам бронепоезд.

Бабиев поблагодарил и повесил трубку. На него нашел стих того веселого и дерзкого вдохновения, за которое все его так любили: в боевой игре Бабиев точно всегда подшучивал над смертью. Он приказал вкатить в станционное зальце две пушки. Все было нелепо и необыкновенно весело. Опрокидывая пыльные фальшивые пальмы и потертые кожаные кресла, в буфет первого класса вкатили на руках две пушки. Бабиев поскреб ногтем под коротко остриженным усом — кажется, он сам не знал толком, что делать дальше, — приказал открыть окна на перрон. Все слушали, идет или не идет красный бронепоезд.

И вот, сначала далеко, потом ближе, ближе, застучал, заскрежетал бронепоезд. Он подкатил, от его броневых площадок на перроне потемнело, он начал замедлять ход под вокзальным навесом, уже мелькнул у паровоза трепещущий красный флажок. Тогда Бабиев махнул артиллеристам стеком.

И обе пушки открыли пальбу гранатами прямо через перрон. Паровоз разворотили в одно мгновение, завизжали куски железа, рухнул от стрельбы навес вокзала, осыпалась стена. Бабиев помахивал стеком с той же полуулыбкой, как маленький Бураковский или однорукий Манштейн.

Бронепоезд, в грохоте и визге разрывов, с пробитыми железными боками, из которых вырывался огонь, попятился, сотрясаясь, назад, но его накрыла новая очередь гранат. В отверстие броневой башни, под красным флажком, просунулась чья-то скорченная рука, машущая белой тряпкой — куском полотенца или рубахи. Бабиев взял бронепоезд со всей его матросской командой.

После рейда на Синельниково мы вернулись в нашу Сечь, и 17 сентября утром, в день ангела моей матери, я уехал к ней на именины в хозяйственную часть 1-го полка. Только добрался я у матери до именинного пирога с яблоками, как затрещал телефон: немедленно требуют моего возвращения.

Вечером я уже был в штабе корпуса, в Александровске. Начальник штаба быстро рассказал о боевой обстановке: большевики двумя колоннами, правее и левее железной дороги, наступают от Синельникова на Александровск. Командир корпуса приказал моей дивизии с утра перейти в контрнаступление.

— Разрешите начать ночью?

— Хорошо, Антон Васильевич, начинайте ночью, с Богом…

В Новогуполовке я оставил один батальон, все лишние обозы переправил спешно в Александровск и после полуночи, в самую темень, двинулся с дивизией на восток, потом круто повернул на север. На исходе второго часа ночи наш головной 3-й полк атаковал деревню, занятую красными. Атака была такой внезапной, без выстрела, что у нас оказался всего один раненый. В деревне захватили до тысячи пленных. Это были человеческие стада, ошалевшие со сна и ничего не понимающие. От деревни я повернул Дроздовскую дивизию на запад. Мы действительно летели впотьмах внезапными изломами, как ночная зарница.

Конный полк, штаб дивизии и конные разведчики ушли вперед, подрывная команда 2-го конного полка добралась до железной дороги и взорвала рельсы. Мы заскочили на степной полустанок. Так неожиданно выросли из тьмы наши всадники, так внезапно был окружен полустанок, что большевик-комендант с красноармейцами не успел повернуть ручку телефонного аппарата, чтобы дать знать своим.

Конница взорвала путь, а за нами, в тылу, уже отрезанные взорванным полотном, еще не чуя своей судьбы, два красных бронепоезда громили Новогуполовку, поддерживая наступление красных. Зарево канонады освещало потемки.

Когда рассвело, я приказал генералу Харжевскому со 2-м стрелковым полком начать с тыла наступление на бронепоезда, гремевшие под Славгородом. Мы были у них в тылу.

Бронепоезда наступают на Новогуполовку, Харжевский сзади наступает на бронепоезда, а я с дивизией вклиниваюсь все глубже в красные тылы. В голове идет 1-й полк. Атакасменяет атаку. В непрерывном бою, не давая противнику опомниться, поражая внезапностью, мы гнали его все дальше на запад, оттесняя к Днепру.

Большевики отбивались контратаками. На последних холмах, когда широко и свинцово блеснул в зарослях утренний Днепр, головной 1-й батальон 1-го полка не сдержал тяжелой контратаки противника.

Цепи батальона подались назад. На стороне красных перевес потрясающий; ползут, можно сказать, какой-то кишащей икрой. Комиссары вовсе не жалели своего пушечного мяса.

Командиру отступающего батальона я приказал во что бы то ни стало повернуть цепи в контратаку. Батальон неуклюже покачался, как бы переминаясь с нога на ногу. Наша артиллерия открыла беглый огонь. Батальон точно отдышался и с ярым «ура» повернул обратно.

Тогда же повел в атаку свой подоспевший 2-й конный полк полковник Кабаров. В ту ночь и в то утро 2-й конный уже раз пять бросался в атаки. Вымотались покрытые пеной и грязью, с мокрыми боками, храпящие кони; никакими силами нельзя их понудить к быстрым аллюрам, поднять в галоп или карьер.

Измученный полк двинулся в атаку мелкой рысью. Необыкновенно грозным было это медленное и плотное конское движение, злобный храп, ржание, лязг. Конная атака сбила большевиков. Кабаров взял много сотен пленных, пушки, пулеметы.

Смятые, потоптанные толпы противника кинулись к Днепру. Это было не только бегство — это был маневр: добраться раньше нас до берега и по берегу пробиться на север. Вся кавалерия Дроздовской дивизии погналась за ними — во главе 2-й конный полк, а стрелковые полки, 1-й и 3-й, замешкались, отстали от конницы, задержанные приднепровскими лощинами и оврагами.

Мы выскочили на последние высоты. Поднявшись на стременах, я увидел всю приднепровскую равнину, огромный смутно-светлый амфитеатр, в поволоке утреннего тумана, в реющем солнечном блеске. Вся равнина кишела и шевелилась живьем, ходила ходуном, точно на ней трясся серый студень. Она была забита отступающими, обозами, артиллерией. Мы нагнали их полчища.

Я снял фуражку и мгновение вдыхал свежий воздух с Днепра, потом повернулся в седле и приказал взводу конной артиллерии открыть по отступающим огонь. Полковник Кабаров был бледен от усталости, забрызган глиной, как и все его всадники, и конь под ним был мокрый, потемневший, в хлопьях мыла, как во всем доблестном 2-м конном полку. Но я приказал полковнику Кабарову атаковать снова. Это была его седьмая атака.

Есть необыкновенно трогательное, женственное, в усталом коне, и вместе с тем что-то беспомощно щенячье. Жалко было смотреть на тонкие жилистые ноги коней, изодранные в кровь, или на то, как измотанные вконец жеребцы с потными блестящими задами пятились, оседая без сил. Всадники, точно окостеневшие, в брызгах грязи и глины, понукали их к бегу.

Второй конный двинулся в седьмую атаку, с ним команды конных разведчиков всех трех стрелковых полков. Дон Кихот на его костлявой кляче, вероятно, куда бодрее скакал на ветряные мельницы, чем наш 2-й конный. Я думаю, что такой сбитой рысцой, почти шагом, не ходила в атаку ни одна кавалерия в мире. Я думаю также, что ни одна конница никогда не бросалась в атаку семь раз в течение нескольких часов. Наше счастье, что мы спускались с горы: склон ускорял движение, хотя многие кони попросту ползли вниз по песку прямо на брюхе.

Чем круче склон, тем конная атака пошла веселее. Беглая пальба и конница, спускающаяся с холмов, смешали все в долине. Большевики повалили за Днепр. Что только там делалось! Они обезумели, увидя нас на холмах. С тачанками они бросались в воду, топили пушки, дрались между собой, кидались вплавь во всей амуниции. Тонули кони и люди. Мы крыли бегущих огнем. Смели их за Днепр.

Часа в три я приказал Дроздовской дивизии встать на отдых в приднепровском селе. За ту ночь и утро мы шестьдесят верст гнали противника в неугасающих боях. На отдыхе ко мне прискакал ординарец с донесением от Харжевского: два бронепоезда красных, отрезанные нами, взяты атакой 2-го стрелкового полка.

Два бронепоезда, до четырех тысяч пленных, броневики, десятки пулеметов, десять пушек — теплая сентябрьская ночь обернулась для 23-й советской дивизии полным разгромом. А у нас — странно сказать — всего один убитый и двадцать семь раненых.

Теперь я могу признаться, что впервые за мою боевую жизнь я соврал в реляции. На вранье меня подбил мой оперативный адъютант.

— Ваше превосходительство, — убеждал он, — если мы не увеличим число потерь, в штабе создастся впечатление, что не успели мы пробиться, как все подняли руки вверх и стали повально сдаваться…

Я подумал, подумал и в донесении в штаб корпуса о трофеях и потерях увеличил наши потери с одного на… сто.

19 сентября мое донесение о разгроме 23-й советской дивизии пришло в Севастополь. Там в это время было празднование, спектакль и сбор на раненых и больных дроздовцев. Наша победа очень помогла сбору.

До конца сентября мы спокойно стояли в Новогуполовке. В первые дни октября большевики крупными силами начали наступать на Орехов. Красной конницей Орехов был взят. Я получил приказ выступить навстречу большевикам. Этот ночной марш был, можно сказать, лебединой песнью нашей Сечи.

Дроздовская дивизия глубокой ночью двинулась на север, потом повернула на восток и ударила по тылам красных. В голове шла команда пеших разведчиков 1-го полка капитана Ковалева. Разъезды донесли, что впереди видна деревня. Команда разведчиков пошла туда, а я приказал дивизии остановиться, чтобы подтянуть, напружить для удара батальоны.

Не более чем через полчаса дивизия подтянулась. Мы осторожно подходили впотьмах к деревне. Там была тишина, изредка лаяли собаки; ночь черная, глухая. На половине дороги меня встретили разведчики. Шепотом они доложили, что деревня полна неприятеля, но что команда уже в деревне, куда вошла незамеченной.

У нас все смолкло. Мы решили захватить противника врасплох. Ни звука, ни кашля; папиросы погашены; кони, чуя нашу напряженную немоту, едва ступают; амуниция заглушенно едва погремывает.

Капитан Ковалев, всегда спокойный, — он был убит вскоре после этого ночного дела — приказал разведчикам без выстрела пробираться в деревню. Я тоже приказал соблюдать полную тишину. Дроздовская дивизия точно замерла на полевой дороге, затаила дыхание. В потемках застывшие в немоте наготове всадники, кони, орудия, пехота с ружьями к ноге — как грозные глухонемые видения. Мы ждали, удастся ли разведчикам их напет или придется открыть ночной бой.

Налет удался. Минут через пятнадцать разведчики стали приводить пленных, еще разогретых сном, в неряшливо сбитом белье, бессмысленно озирающихся. Разведчики без выстрела прокрались через всю деревню от околицы до околицы. Кто пробовал хвататься за винтовку, на тех молча бросались в штыки. Мы захватили семьсот пленных, батарею. У нас ни одного раненого. Еще верст сорок били мы в ту ночь по тылам красных, сметая их мелкие части.

На октябрьском рассвете командир нашей бригады генерал Субботин и я, все еще не слезая с седел, стали закусывать у повозки полкового собрания. Из-за насыпи железной дороги большевики открыли огонь. Генерал Субботин был ранен в живот первой же пулей. Я хорошо помню, как, падая с коня, он быстро-быстро крестился.

Артиллерия и атака 2-го конного заставили красных отступить. Так два дроздовских рейда и ночные марши по тылам разгромили 23-ю советскую дивизию.

И было это в октябре, накануне нашего последнего отхода из Крыма. Эти бои, как и последний бой на Перекопе, подтверждают, что до самого конца, уже истекая кровью, истерзанные, задавленные страшной грудой Числа, советского Всех Давишь, мы, белогвардейцы, ни на одно мгновение не теряли ни своей молниеносной упругости, ни своего героического вдохновения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.