Глава четвертая ОТ «ПЕКИНА» ДО «БЕРЛИНА»
Глава четвертая ОТ «ПЕКИНА» ДО «БЕРЛИНА»
Ехать домой решено было малой скоростью и кружным путем: двести фунтов стерлингов, полученных начинающим писателем за «Индийскую железнодорожную библиотеку», с лихвой хватало на кругосветное путешествие в Англию через Бирму, Сингапур, Гонконг, Японию и США. Об этом путешествии можно было бы написать целую книгу, если бы таковая уже не была написана самим Киплингом, назвавшим свой «травелог» «От моря до моря»[9].
Решение ехать в Англию кружным путем Киплинг принял, однако, вовсе не только потому, что по дороге домой ему хотелось побывать в Японии и Америке, побездельничать после многолетней неустанной и тяжелой работы. План этот возник благодаря одному из самых близких ему в Индии людей — жене метеоролога, профессора аллахабадского Мьюир-колледжа Алека Хилла. О Хилле мы знаем лишь, что человек это был спокойный, уравновешенный, неразговорчивый и что он увлекался фотографией. Про его жену Эдмонию Хилл (близкие звали ее «Тед») нам известно куда больше. Когда они с Киплингом познакомились, Тед едва исполнилось тридцать, родом она была из Пенсильвании, у нее было круглое миловидное лицо и густые, до плеч, темные волосы. Познакомились они в 1887 году в доме владельца «Пионера» Джорджа Аллена, когда Киплинг жил в Аллахабаде и выпускал приложение к «Пионеру» «Новости недели». «Мистер Киплинг, — написала Тед на следующий же день после знакомства своей младшей сестре в Америку, — выглядит человеком лет сорока, он начинает лысеть, у него очки с толстыми стеклами, однако на самом деле ему всего двадцать два. Он — сама энергия, это превосходный рассказчик; сидевшие с ним рядом покатывались со смеху…»
В дальнейшем Редьярд подолгу гостил (причем часто в отсутствие Хиллов) в их аллахабадском бунгало «Бельведер», который описал в «Рикки-Тикки-Тави»; когда же уезжал в Лахор или в Симлу, то писал оттуда Тед длинные письма в форме ежедневного дневника, жаловался, что вынужден сидеть в редакции с восьми до шести и не может уйти, пока «не уложит газету спать», доверял приятельнице свои самые интимные чувства, мысли, переживания. Таких писем, как Эдмонии Хилл, Киплинг не писал ни матери, ни Эдит Макдональд, ни кузине Маргарет Бёрн-Джонс, ни даже Трикс, от которой у него никогда не было секретов. Эдмонии Хилл Киплинг преподнес свои первые опубликованные сочинения в стихах и прозе — изящный, изданный в январе 1889 года в Лахоре томик «Ранних стихов» и изданные «Гражданской и военной газетой» «Простые рассказы с гор» с трогательными посвящениями. «Так бы хотелось посвятить вам что-то более достойное» — значится на титуле первого издания «Простых рассказов».
В своем дневнике Тед вспоминает, как Киплинг работал, когда жил у них в «Бельведере»: «Сидит за письменным столом и что-то быстро пишет. Алек рядом в кресле, возле него я. Испишет страницу своим мелким, стремительным почерком и тут же сбрасывает ее на пол. Алек подбирал страницы, читал их и передавал мне. Жаль только, что мы читали его рассказ быстрее, чем он его писал…» Когда в 1890 году профессор Хилл скоропостижно скончался, общие друзья были уверены, что Киплинг, уже живший в Лондоне, не преминет, выждав подобающий срок, сделать предложение хорошенькой и еще молодой вдове. Но тогда Киплинг, вслед за юными субалтернами и за своим героем капитаном Маффлином, стоявшим во главе Розовых гусар, полагал, что «женатый молодой человек — не человек и не молодой»…
В конце 1888 года Тед заболела менингитом и, когда ей стало немного лучше, решила ехать подлечиться домой в Америку. Так родился план совместного путешествия «от моря до моря». Присутствие Тед Хилл — «мотивация» для Киплинга настолько сильная, что, заручившись заказом Джорджа Аллена писать для «Пионера» путевые заметки (они и составили в дальнейшем книгу «От моря до моря»), молодой человек, не мешкая, едет в феврале 1889 года в Лахор проститься с родителями, покупает вместе с Хиллами билет на «Мадуру», следующую из Калькутты в столицу Бирмы Рангун (ныне Янгон), и через месяц, 9 марта, отплывает в Бирму, не дождавшись даже предстоящей свадьбы любимой сестры с офицером-топографом Джоном Флемингом.
Справедливости ради надо бы сказать, что, отпуская Киплинга в «свободное плавание» (и в прямом, и в переносном смысле), Джордж Аллен расстроился не слишком: из-за всегдашней нерадивости редактора и репортера Киплинга «Новости недели» нередко выходили с опозданием. «Боюсь, дорогой мой, карьеру с помощью пера и бумаги вам не сделать», — напутствовал Аллен начинающего поэта и прозаика, решившего покончить с журналистикой и при этом говорившего, что «журналист останется журналистом до конца своих дней». Кей Робинсон оказался более прозорлив: перед отъездом в Англию он предлагал заключить пари, что не пройдет и года, как Киплинг станет одним из самых знаменитых писателей Англии.
В Лахор «незнаменитый» пока писатель еще вернется, но это будет в другой жизни и очень ненадолго, поэтому 9 марта 1889 года можно считать днем его расставания с Индией. Индия и Киплинг многим обязаны друг другу. Индия сделала из него писателя, сформировала его жизненную позицию, взгляды — весьма консервативные политические и весьма прогрессивные литературные. Киплинг, со своей стороны, своими стихами и прозой впервые ввел эту далекую, неведомую, таинственную имперскую провинцию, «самый большой брильянт в короне ее величества», в обиход европейской культуры, изобразил Индию во всей ее красоте, мощи, нищете, многовековой мудрости и многовековых же предрассудках. За вычетом нескольких путевых очерков, десятка рассказов и нескольких десятков стихотворений, все творчество Киплинга, по существу, посвящено Индии и накрепко с ней связано. Примечательна в этом смысле карикатура на писателя, помещенная в английской газете в мае 1892 года: из головы Киплинга (мгновенно узнаваемые усы, очки, целеустремленный взгляд) с аккуратно срезанным скальпом высовывается хитро улыбающийся индус в тюрбане и с саблей. И подпись: «С Индией в мозгу».
«С Индией в мозгу» совершал Киплинг и свое первое кругосветное путешествие. И Бирму, и Сингапур, и даже Японию он оценивает исключительно через призму Индии, своего индийского опыта. «Индийские запахи родственны, а вот Бирма пахнет совсем иначе…»; «В клубе „Пегу“ я встретил приятеля-пенджабца и кинулся на его широкую грудь…»; «Я воспрял духом при мысли о том, что Индия… не так уж далеко»; «Улицы в Рангуне похожи на Парковую и Миддлтон в Калькутте»; «Улица являла собой удручающее зрелище. Ей следовало бы кишеть людьми из нашей Индии»; «Я чувствовал, что за моей спиной стоит вся Индия…»; «О, Индия, страна моя!»; «Хочу домой! Хочу вернуться в Индию!» Такие ассоциации, аллюзии, восклицания встречаются буквально на каждой странице путевых очерков странствующего по Юго-Восточной Азии Киплинга. Иронии, скепсиса, юмора в путевых зарисовках сколько угодно: серьезный, неулыбчивый Киплинг — не Киплинг («Леди в халатах будоражат воображение и мешают сосредоточиться на изучении политической жизни в Сингапуре»), но только не в отношении Индии, воспоминание о которой в Рангуне и Сингапуре, и по климату, и по уровню жизни мало чем от Индии отличающихся («Сингапур — та же Калькутта, только еще хуже»), поражают столь не свойственной Киплингу патетикой. Диагноз очевиден: приступ ностальгии, которая, о чем мы уже писали, будет мучить Киплинга и дома, в Англии. Так и хочется слово «дом» закавычить — ведь до английского дома было еще далеко.
Последние семь лет Киплинг, как мы знаем, работал не покладая рук, жить в свое удовольствие не привык, поэтому досуг «глобтроттера» в пробковом шлеме, необходимость целыми днями без дела слоняться по палубе («Однообразие моря убийственно», — напишет он на пути в Америку), вести светскую беседу в кают-компании, корабельном буфете или в курительной, дремать в каюте или что-то лениво пописывать в толстой тетради в кожаном переплете для человека киплинговской энергии, задора и трудолюбия явились (и являлись впредь) тяжким испытанием. Но ведь Киплинг, возразит читатель, отличался невероятной любознательностью, любил встречаться с новыми людьми, которых, как никто, умел разговорить, подобное путешествие он совершает впервые, и смена впечатлений в любом случае должна была доставить ему немалое удовольствие.
Страны, пейзажи, обычаи, нравы, достопримечательности и правда сменялись с головокружительной быстротой. 9 марта — Калькутта, 14 марта — Рангун, 24 марта — Сингапур, 1 апреля — Гонконг, 15 апреля — Нагасаки, 31 мая — Сан-Франциско. Казалось бы: наблюдай чужую жизнь и нравы, бегай с фотоаппаратом, как его друг профессор Хилл (про миссис Хилл в путевых очерках — ни слова), веди для «Пионера» обещанный путевой дневник и готовься к встрече со славой, которая — Киплинг едва ли в этом сомневался — терпеливо поджидала его в Лондоне. «Когда-нибудь я обязательно напишу что-нибудь стоящее», — вспоминает слова старшего брата Трикс.
Но нет. Травелог не писался: «Пионер», стоило Хиллам и Киплингу выйти в море, безвозвратно исчез, растворился в прошлом, журналистика, да и литература вообще, стала казаться плутовством, а единственными реальными вещами в мире были теперь «кристально чистое море, добела вымытая палуба, мягкие ковры, жгучее солнце, соленый воздух и безмерная, тягучая лень». Если что в дороге и сочинялось, то только стихи. «Мы втроем стояли на корме „Африки“, плывшей в Сингапур, — вспоминает миссис Хилл, — как вдруг он начал что-то бубнить себе под нос, сбрасывая пепел из трубки за борт. Я уже понимала, что у него в мозгу что-то происходит. Потом что-то напел и воскликнул: „Идея! Напишу баллады про Томми Аткинса!“». Точно таким же образом он будет сочинять стихи и впредь: сначала сочиняет стихотворение в уме, затем проговаривает его или напевает и только потом, уже без единой помарки, записывает…
К достопримечательностям, даже такому чуду света, как рангунская пагода Шведагон, глобтроттер Киплинг остался, в сущности, довольно равнодушен. Он отпускает огромному, сияющему золотом буддийскому храму дежурные комплименты (красочность, великолепие, таинственность), однако рассуждать склонен скорее о том, что отличает его любимых индийцев от китайцев, к которым он расположения не питает; подробно описывает ничем не примечательный английский квартал в Рангуне, или — беседу с приятелем-пенджабцем в рангунском клубе «Пегу», или — дом терпимости в Денвере или Гонконге. Девушка-бирманка, которой влюбчивый Радди увлекся в Моулмейне (позже это навеяло балладу «На дороге в Мандалей»), без труда затмила старинную пагоду, вокруг которой профессор Хилл — предтеча сегодняшних японских туристов — носился со своим «кощунственным» фотоаппаратом и в которую Киплинг так в итоге и не заглянул.
Если не считать славословий в адрес «моего дорогого» Томми Аткинса, «которому я давно отдал свое сердце», мало что доставляет Киплингу-путешественнику истинную радость, «позитива», как сказали бы сегодня, в его путевых очерках немного. Гонконг: грязная дорога, проливной дождь, в магазинах все втридорога, невыразительный пейзаж прячется в дожде и тумане, у местной шлюхи отсутствует половина легкого, зато присутствует постоянный страх заразиться холерой. Нагасаки: пустынная, испачканная углем набережная. Кобе — примитивный японский городишко, «все вокруг серо, как само небо». Осака: только один отель в городе отвечает запросам англичанина. Японский бизнес еще в самом зародыше, да японцам и не стоит связываться с коммерцией, во всяком случае, на европейский лад. Европейское платье и европейская конституция им «явно не по фигуре». В узких японских улочках «не встретишь игры экстравагантных красок, пестрых витрин и сверкающих фонарей». Полиция одета и ведет себя на европейский манер, что не делает ей чести, да и все японцы, «грациозные люди с изысканными манерами», растлены западной цивилизацией, подвержены низкопоклонству к Соединенным Штатам, в придаток которых они со временем превратятся (как в воду глядел!), что притупляет их «природные артистические инстинкты»…
Зато в Сан-Франциско, куда Киплинг и Хиллы прибыли из Йокогамы спустя двадцать дней на американском пароходе с китайским названием «Город Пекин» 31 мая 1889 года, с «артистическими инстинктами» все обстояло в полном порядке. Ими, вне всяких сомнений, обладал некий американец «в нескольких поколениях», который в день рождения королевы Виктории, собрав с десяток англичан в кают-компании «Города Пекина», красноречиво отчитал их за отсутствие национальной гордости и за скудость британского патриотизма.
Наличествовали артистические инстинкты и у местного газетчика. В лучших традициях знаменитого марктвеновского рассказа «Как у меня брали интервью» (у Киплинга, кстати, его брали впервые, раньше интервью всегда брал он) тот принялся выспрашивать у специального корреспондента «Пионера» о положении дел с журналистикой в Индии, продемонстрировав при этом поразительное — даже для американцев — невежество. Ничуть не меньше, чем описание неведомой ему Индии, поразил местного журналиста ответ Киплинга на вопрос: «Что вы думаете о Сан-Франциско?» — «Для меня это священное место, — ответил Киплинг, больше привыкший задавать вопросы, чем на них отвечать, — ведь здесь творил Брет-Гарт». Газетчик, знавший о великом калифорнийском писателе лишь то, что тот «променял родину» на Британию, был поражен еще больше, когда Киплинг, оправдывая любимого с детства автора (а заодно и самого себя), добавил: «Истинный художник способен описывать родные места, находясь от них за тысячи миль…»
Вообще, в стране, где говорили на одном с Киплингом языке (пускай зачастую и мало понятном), экзотики оказалось куда больше, чем в экзотических Индии или Японии. Экзотики и отрицательных эмоций. В путевых очерках, посвященных Канаде и написанных лет на пятнадцать-двадцать позже, Киплинг проводит мысль о «белой эмиграции» — переселении англичан в Канаду, которая, по мысли писателя, должна была исправить англичанина, научить его работать лучше. Так вот, мысль о переселении англичан в Америку Киплингу пришла бы в голову вряд ли: американские нравы — в 1889 году Киплинг нисколько в этом не сомневался — англичанина не только не исправили бы, но испортили еще больше. «По одну сторону воображаемой линии, — писал в 1906 году, вернувшись из Канады, Киплинг, — находились Безопасность, Закон, Честь, Послушание, а по другую (то есть в Соединенных Штатах. — А. Л.) царила откровенная, грубая дикость».
Иными словами, к встрече с Новым Светом, тем более с Диким Западом (а Калифорния Брет-Гарта 120 лет назад была еще вполне дикой), Киплинг оказался совершенно не готов. Об этой неготовности американские впечатления свидетельствуют со всей очевидностью. «С этими местами не сравнится ничего на свете, — пишет Киплинг в письме сестре. — Безрассудство и опрометчивость правят этим миром, как никаким другим. Одни в одночасье делают сумасшедшие деньги, другие разоряются со стремительностью, от которой голова идет кругом. Все здесь на широкую ногу, даже монеты такой величины, чтобы ее разглядел любой уважающий себя американец. Но самого сногсшибательного эффекта добиваются здешние репортеры. Если попал к ним в лапы, не обессудь: с этой минуты ты не владеешь больше ни своей душой, ни своими секретами, ни своими планами, ни своими амбициями…»
Сюрпризы в Сан-Франциско, «абсолютно безумном городе», возникали на каждом шагу, не только при встречах с назойливыми газетчиками. На улицах то и дело звучали выстрелы, не меньше половины посетителей салунов были вооружены револьверами, пьяные попадались с самого утра, клерк в отеле «Палас», где Киплинг остановился, вместо того чтобы обслуживать гостя, бесстрастно ковырял в зубах и разговаривал со своими знакомыми, как и полагается свободному человеку в свободной стране. Названия улиц либо писались на фонарях (!), либо отсутствовали вовсе. Почтенные джентльмены в сюртуках и цилиндрах, сидя в холле фешенебельной гостиницы, то и дело поплевывали на мраморный пол. Эти же почтенные джентльмены, собравшись на званый обед в престижном клубе «Богема», произносили бессчетное число пространных, высокопарных речей и по многу раз, поднявшись из-за стола, дружно распевали национальный гимн и славили память павших в гражданской войне… Репортера, общение с которым напоминало разговор с маленьким, дурно воспитанным ребенком, куда больше Брет-Гарта интересовала точная площадь Индии в квадратных милях.
К неприятным сюрпризам можно отнести и отказ издателя воскресного приложения к газете «Сан-Франциско кроникл» напечатать пару рассказов Киплинга, впоследствии вошедших в сборник «Три солдата». (К слову сказать, предлагал юный Киплинг, уже успевший «поиздержаться в дороге», свои рассказы и в другие издания, в частности в солидную филадельфийскую газету «Инквайрер».) «Говорите, этот парень только что из Индии? — процедил издатель приложения, лениво листая присланную рукопись про бравого ирландца Малвени и его друзей. — Отошлите этот рассказ ему обратно и передайте, пусть лучше напишет нам историю про ядовитых змей. В этой стране интерес к рассказам из индийской жизни отсутствует. Да и потом, уровень для нашего издания, пусть не обижается, откровенно любительский». Не пройдет и года, как «любительский уровень» «Трех солдат» окажется более чем востребованным, и в Америке в первую очередь. «Любитель» же, пренебрегая своей всемирной славой, будет по многу раз переписывать свои рукописи и при этом не давать исправить в них ни единой запятой, совсем не по-любительски отстаивать свои авторские права…
Были и сюрпризы приятные. В заведении под обнадеживающей вывеской «Бесплатный ленч» платить надо было только за спиртное, еда же подавалась бесплатно и в любом количестве. Вагончики-фуникулеры доставляли в любой конец города куда быстрее лондонских омнибусов и куда дешевле, всего за каких-нибудь два с половиной пенса. Радовали глаз и поднимали настроение ярко освещенные витрины, на которые провинциал из далекой Индии не мог не засматриваться. Засматривался он, по обыкновению, и на женщин: американки не шли ни в какое сравнение с представительницами прекрасного пола из Индии или Европы. Воображение двадцатичетырехлетнего глобтроттера жительницы Калифорнии поразили своим самообладанием, независимостью, хорошо подвешенным языком, красотой, статностью и роскошными туалетами — последнее, по контрасту с Симлой и Лахором, ничуть, впрочем, не удивительно. А также — завидным легкомыслием. «Певичку в забегаловке Господь наделил фигурой греческой статуи и глазами, в которых выражается все самое лучшее и сладостное на свете, — читаем в „Американских заметках“. — Но, о горе! В ее головке нет ни единой мысли, разве что желание пропустить стакан пива и вникнуть в нехитрые слова песенки, которую она ежевечерне исполняет». Легкомыслие американских девушек, впрочем, имело свои границы. «Их свобода велика, но они ею не злоупотребляют, — заметил Киплинг в одном из своих американских интервью. — Они могут ездить на машинах с молодыми людьми, бросающими на них такие плотоядные взгляды, от которых сердобольная английская мамаша наверняка бы за свою дочь не на шутку перепугалась, однако ни сидящий за рулем, ни сидящая с ним рядом не думают „ни о чем таком“, а просто наслаждаются жизнью».
Наслаждался жизнью и Радди. В Америке присущие ему журналистская любознательность, хватка, энергия, было уснувшие, вновь — возможно, подстегнутые недюжинными американскими хваткой и энергией, — пробуждаются, и Киплинг начинает функционировать. Из бесстрастного путешественника, погрузившегося в «безмерную, тягучую лень», он вновь преображается в репортера лахорской закалки: по собственной инициативе регулярно общается с коллегами журналистами, до хрипоты спорит с ними, чья демократия лучше, британская или американская, дважды дает интервью в «Сан-Франциско экзаминер», где «он нападал на нас, как и Диккенсу не снилось». Действительно, Киплинг, нисколько не стесняясь, говорит, например, в своих интервью такие веши: «Девять молодых американцев из десяти страдают неизлечимым расстройством мыслительного аппарата». Или такой вот «комплимент»: «Я изучал лица студентов. Одни были старческими и измученными, другие — наивными и пустыми». Особенно часты и резки нападки Киплинга на американских репортеров, которые, по мнению писателя, отличаются тремя особенностями: нахрапистостью, невежеством и откровенным цинизмом. «Один из них сказал мне, — вспоминал потом Киплинг, — „Мы за мораль наших читателей не отвечаем. Мы даем им то, что они хотят“». Киплинг за мораль своих читателей отвечал, к репортерам же, и не только американским, именно тогда, в 1889 году, начал испытывать нескрываемое отвращение.
Свой всегдашний интерес к жизни демонстрирует Киплинг и в Америке: бродит по игорным притонам, салунам и питейным заведениям, становится свидетелем перестрелки игроков в покер в глубоком подземелье, в китайском квартале. Заводит много новых друзей, в том числе и среди местных толстосумов, в общество которых его ввела давняя подруга матери. Вникает в американскую политическую жизнь, пишет об изнанке двухпартийной системы, о коррупции, «салунном» парламенте, проблемах негритянского населения, выборах, американской армии, мормонах, посещает школы и колледжи, сидит на лекциях, одну из которых — «Эсхатология нашего Спасителя» — с юмором описывает. Ну, и, как всегда, влюбляется и, как всегда, безнадежно: за время пребывания в Америке он был влюблен, по собственному подсчету, в восемь американок, и каждая — это не наш иронический комментарий, а его собственные слова, — представлялась ему верхом совершенства, но лишь до тех пор, пока в комнату не входила следующая. Как и полагается англичанину, Киплинг умел и любил над собой посмеяться…
Были увлечения и более долговременные. Подавшись следом за Хиллами, довольно скоро покинувшими Сан-Франциско, на Восточное побережье, в «совершенно другую Америку» (убеждался Киплинг), и побывав по пути (опять кружном) в Портленде, Британской Колумбии, Ванкувере, Монтане, Солт-Лейк-Сити, Чикаго («город, населенный дикарями, которые не говорят ни о чем, кроме денег»), он останавливается в городке Бивер, в доме отца Тед, президента местного колледжа профессора Тейлора, и знакомится с младшей сестрой миссис Хилл Кэролайн Тейлор. Разбитная, хорошенькая, розовощекая девица сразу же вскружила ему голову, а со временем и завоевала его пылкое сердце. Живя в Бивере, он пишет ей любовные послания в стихах, и не на бумаге, а на десертных тарелочках (!), а в своих письмах-дневниках, адресованных миссис Хилл и писавшихся из Буффало, Вашингтона, Бостона, Нью-Йорка, Филадельфии, Киплинг, словно невзначай, справляется о ее младшей сестре, которой предстоит стать еще одной его постоянной корреспонденткой.
Постоянным — и безответным — корреспондентом Киплинга был, не будем забывать, и аллахабадский «Пионер», подписчики которого с нетерпением ждали его репортажей. С американскими путевыми очерками читателям «Пионера» повезло гораздо больше, чем с бирманскими и даже японскими. Некоторые американские зарисовки можно смело отнести к лучшим образцам киплинговской прозы. Главы из книги «От моря до моря», где рассказывается о том, с каким удовольствием, упорством и напряжением ловил автор (кстати, большой любитель рыбной ловли) лосося в реке Клакамакс, а также о посещении похоронного бюро в Омахе, не только живо, динамично и остроумно написаны, но еще и предвосхищают англо-американскую классику XX века — «Старика и море» Хемингуэя и «Незабвенную» Ивлина Во, соответственно. В книге «От моря до моря» есть главы на любой вкус. Красочное описание чикагской бойни — хрестоматийный пример натуралистической зарисовки, празднование 4 июля — сатирической. «Через точно рассчитанные интервалы времени конгрегация спела „Страна моя“ на мотив „Боже, храни королеву“ (в этом случае прихожане не встали) и „Звездное знамя“ (прихожане встали)…»
Тут надо сказать, что даже самая злая антиамериканская инвектива, а таких в книге путевых очерков немало, сочетается у Киплинга с искренней любовью, а отчасти и жалостью (писателю казалось, что за лихорадочной деятельностью американцев скрывается безмерная, неосознанная скука) к этой стране, о чем писатель, боясь, что его неправильно истолкуют, оговаривается особо. Следуя той логике, что право на критику имеет лишь тот, кто любит, он замечает: «Я люблю этот народ, а если уж есть повод для уничтожающей критики в его адрес, то лучше я возьму ее на себя. Не знаю почему, но я подарил им свое сердце…» Американской литературе Киплинг «подарил свое сердце» давно, еще в детстве (Брет-Гарт, Марк Твен, Эмерсон, Уитмен), и вот теперь к американской прозе и поэзии добавились «самоуверенные, необузданные, легкомысленные» американцы, к литературе отношение не имеющие. В них Киплинг не разочаровался и в дальнейшем, хотя, как мы увидим, все основания для разочарований у него будут.
«Любовь-ненависть» к Америке Киплинг пронесет через всю жизнь. «Американцы мне нравятся ужасно, — заметил он в одном интервью, — однако в своих письмах в „Пионер“ я чертыхался от души. Боюсь, американцы не вполне понимают, какие неудобства испытывает цивилизованный человек, впервые путешествующий по их стране… Здесь я повстречал совершенно бесподобных людей. Американцы мне ближе, чем англичане. Своей откровенностью и прямотой они напоминают мне наших англо-индийцев. Когда им хочется высказаться, они говорят то, что думают».
Странствия Киплинга по Америке кончаются Нью-Йорком (с которого у большинства путешественников они обычно начинаются); травелог же «От моря до моря» кончается интервью с кумиром Киплинга — Марком Твеном, про которого начинающий писатель говорил, что «научился восхищаться Сэмюелом Клеменсом, находясь от него на расстоянии четырнадцати тысяч миль», и поиски которого описаны так смешно, с такой выдумкой, словно соавтором этой последней главы был сам Марк Твен.
На этой встрече стоит остановиться поподробнее, тем более что Киплинг любил о ней вспоминать; рассказал он о беседе с живым классиком спустя годы и издателю и биографу Марка Твена, его дальнему родственнику Сирилу Клеменсу. «Меня провели в большую, темную комнату, с громадным стулом у письменного стола, и передо мной вырос человек с большими светящимися глазами, седыми волосами и темными усами. Большая, сильная рука стиснула мою, и самый медленный, спокойный, уверенный на свете голос произнес: „Вы, стало быть, считаете себя моим должником и приехали из Индии, чтобы мне об этом сообщить. Вот было бы здорово, если бы все так же щедро платили по векселям, как вы!“… Я предполагал увидеть пожилого человека, но вскоре понял, что ошибался: глаза у него были совсем еще молодыми, а седые волосы — тривиальной случайностью».
Киплинг хозяину дома понравился, и разговор затянулся. «Он показался мне человеком весьма примечательным, — вспоминал потом Марк Твен. — Во время нашей беседы мы обсудили все области знаний. Он знает все, что только можно знать; я — все остальное».
Насчет «всех областей знаний» Марк Твен погорячился; в основном говорили о трех вещах: об авторском праве, о судьбе героев Твена и об автобиографическом жанре.
О соблюдении прав авторов, теме и тогда весьма актуальной, разговор зашел, вероятно, потому, что в Америке конца позапрошлого — начала прошлого века авторские права нарушались самым беспардонным образом, о чем не только умудренный Марк Твен, но и начинающий Киплинг знали не понаслышке. «Помню одного прохвоста издателя, — поделился с Киплингом Твен. — Он брал мои рассказы — не воровал, а просто брал — и составлял из них сборник. Если, к примеру, у меня был очерк о зубоврачевании или о стихосложении, этот издатель вносил в него свои поправки, что-то сокращал, что-то добавлял, мог заказать другому автору дописать мой очерк или, наоборот, сократить его, а потом выпускал книгу под названием: „Марк Твен. О зубоврачевании“».
Не мог Киплинг не задать мэтру вопрос и о судьбе своего любимого героя Тома Сойера — женит ли его автор на дочке судьи Тэтчера, как сложится его судьба, когда он вырастет. «Еще не решил, — ответил Марк Твен. — У меня есть две прямо противоположные идеи. Том либо сделает карьеру и будет заседать в Конгрессе, либо кончит свою жизнь на виселице».
Зашла речь и об автобиографическом жанре, в связи с чем Твен, как и в случае с Томом Сойером, высказал две «прямо противоположные идеи». Сначала автор «Принца и нищего» заявил, что в настоящей автобиографии автор при всем желании не может рассказать о себе всю правду. «Однажды я поставил эксперимент, — сообщил гостю Твен. — Уговорил своего друга, человека кристальной честности, написать свою биографию. Когда биография была написана, я, хорошо своего друга знавший, не обнаружил в ней ни единого правдивого слова. Не верю, чтобы человек был способен написать о себе всю правду». На вопрос Киплинга, собирается ли он сам написать автобиографию, Марк Твен прошелся по комнате, раскурил трубку, выпустил густой клуб дыма и заявил: «Если когда-нибудь мне и придется писать автобиографию, то напишу я ее так, как пишут все остальные, — с искренним желанием изобразить себя лучше, чем я есть на самом деле. И, разумеется, потерплю неудачу: читатель поверит мне ничуть не больше, чем всем остальным». В то же время, рассуждая о правде в литературе, Марк Твен, вопреки только что сказанному, заметил, что автобиография — это единственный литературный жанр, в котором писатель, порой не по собственной воле, обнаруживает себя в истинном свете. Классик не мог и помыслить, что, спустя без малого полвека, его молодой собеседник эту теорию опровергнет на практике. Он напишет автобиографию, где сделает все возможное, чтобы не «обнаружить себя в истинном свете»: читатель «Немного о себе» немногое и вынесет из этой немногословной автобиографии об ее авторе.
Вот и о путешествии в Англию через Японию и США в автобиографии Киплинга нет ни единой строчки, как будто путешествия этого не было вовсе. А между тем, начавшись в марте 1889 года, в сентябре оно приближалось к завершению; одновременно с путешествием подходили к концу и деньги, на Восточном побережье их было уже в обрез. В Нью-Йорке, куда Киплинг прибыл в начале сентября и откуда он должен был спустя месяц отплыть в Лондон, его поджидали две новости — одна хорошая, другая плохая. Хорошая новость состояла в том, что американский издатель выпустил «Простые рассказы с гор». Плохая — что издание это было пиратским. Была и еще одна хорошая, даже очень хорошая новость: целый ворох положительных рецензий на книгу в авторитетной лондонской и нью-йоркской периодике. Общий смысл напечатанного в «Сент-Джеймсез газетт» и в «Вэнити фэйр», в «Субботнем обозрении» и в «Уорлд» сводился к тому, что англо-индийские рассказы Киплинга — новое слово в литературе на английском языке и теперь есть надежда, что на литературном небосклоне появится звезда первой величины.
Бочка меда редко обходится без ложки дегтя. Американский приятель Джона Локвуда порекомендовал Киплинга-младшего крупному нью-йоркскому издателю Генри Харперу, и 10 сентября Радди отправился в существующее и поныне издательство «Харпер бразерс», предвкушая комплименты, к которым он начал было постепенно привыкать. Вместо похвал, однако, ему было сказано коротко и внятно: «Учтите, молодой человек, в этом издательстве печатают литературу». Киплинг умел держать удар, его научил этому еще Уильям Крофтс, и нисколько не расстроился оттого, что его творчество не сочли литературой. Он, по обыкновению, отчитался в письме сестрам Тейлор, сколь нелюбезный прием был ему оказан. После чего, проведя последние две недели за разговорами о литературе в обществе милейшего дядюшки Генри Макдональда, 5 октября 1889 года, спустя без малого семь месяцев после начала своего первого кругосветного путешествия и семь лет после отъезда из Англии в Индию, поднялся на палубу отплывающего в Лондон парохода. Вместе с ним на палубу поднялись и сестры Тейлор, а также их двоюродный брат; миссис Хилл в сопровождении сестры возвращалась к мужу в Индию через Лондон. Тихий океан Редьярд Киплинг пересек на «Городе Пекине», Атлантический предстояло пересечь на «Городе Берлине». Ни в Пекине, ни в Берлине заядлый путешественник Киплинг так никогда и не побывает.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.