«Женщина, наиболее здесь модная…»
«Женщина, наиболее здесь модная…»
Пушкин часто переменял квартиры. Прибыв из Царского Села в Петербург, он съехал с квартиры почти тотчас же, как нанял — его не устроил этаж. Супруги поселились на Галерной в доме Брискора. Эту квартиру, видимо, подыскал брат Натали Дмитрий Николаевич, который жил на той же улице. Дом был сквозной на Английскую набережную, рядом с ним помещался морской штаб. За наем платили 2500 рублей.
«Моя невестка беременна, но этого еще не видно; она прекрасна и очень мила» (О. С. Павлищева — мужу 23 октября 1831 г.).
Именно к этому периоду относится воспоминание О. Н. Смирновой-Россет, которая как будто специально записывала для потомства эпизоды, которые рисуют Натали взбалмошной и капризной, но не выставляла причину того: молодая женщина уже ждала ребенка…
«Отец (Смирновой. — Н. Г.) рассказывал мне, что как-то вечером, осенью, Пушкин, прислушиваясь к завыванию ветра, вздохнул и сказал: «Как хорошо бы теперь быть в Михайловском! Нигде мне так хорошо не пишется, как осенью в деревне. Что бы нам поехать туда!» У моего отца было имение в Псковской губернии, и он собирался туда для охоты. Он стал звать Пушкина ехать с ним вместе. Услыхав этот разговор, Пушкина воскликнула: «Восхитительное местопребывание! Слушать завывание ветра, бой часов и вытье волков. Ты с ума сошел!» И она залилась слезами, к крайнему изумлению моих родителей. Пушкин успокоил ее, говоря, что он только пошутил, что он устоит от искушения и против искусителя (отца моего). Тем не менее Пушкина еще некоторое время дулась на моего отца, упрекая его, что он внушает сумасбродные мысли ее супругу».
В Петербурге молодых окружала ближайшая родня: родители Пушкина, все три брата Натали, Наталья Кирилловна Загряжская и Екатерина Ивановна — фрейлина императрицы. Очень быстро через влиятельных теток Натали Пушкины перезнакомились со всей знатью.
«Госпожа Пушкина, жена поэта, здесь (у Фикельмонов) впервые появилась в свете; она очень красива, и во всем ее облике есть что-то поэтическое — ее стан великолепен, черты лица правильны, рот изящен и взгляд, хотя и неопределенный, красив; в ее лице есть что-то кроткое и утонченное, я еще не знаю, как она разговаривает, — ведь среди 150 человек вовсе не разговаривают, — но муж ее говорит, что она умна. Что до него, то он перестает быть поэтом в ее присутствии; мне показалось, что он вчера испытал все мелкие ощущения, всё возбуждение и волнение, какие чувствует муж, желающий, чтобы его жена имела успех в свете» (из дневника Д. Ф. Фикельмон, 25 октября 1831 г.).
«Жена Пушкина появилась в большом свете, где ее приняли очень хорошо; она понравилась всем и своими манерами, и своей фигурой, в которой находят что-то трогательное. Я встретил их вчера утром на прогулке на Английской набережной» (барон Сердобин, ноябрь).
«Моя невестка — женщина наиболее здесь модная. Она вращается в самом высшем свете, и говорят вообще, что она — первая красавица; ее прозвали «Психеей» (О. С. Павлищева — мужу, ноябрь).
Высший свет не хотел отпускать от себя Натали. Балы следовали за балами, выезды за выездами. Пушкин, хоть и жаловался, что приходится кружиться в свете, где жена в большой моде, и что «все это требует денег», но жалобы его были большею частью притворны. По свидетельству близких и расположенных к Пушкину лиц, он проводил время на балах вместе с женой «не столько для ее потехи, сколько для собственной». Всем было очевидно, что светские успехи жены, выделявшейся на приемах, балах и маскарадах среди самых прославленных красавиц — Закревской, Радзивил-Урусовой, Мусиной-Пушкиной и других — тешили самолюбие Пушкина.
Даже на наряды жене не нужно было тратиться, хотя, вероятно, не все это знали. «Некоторые из друзей Пушкина, посвященные в его денежные затруднения, ставили в упрек Наталье Николаевне светскую жизнь и изысканность нарядов. Первое она не отрицала (муж позволял, да и 19 лет требовали впечатлений — «блажен, кто смолоду был молод». — Н. Г.), что вполне понятно и даже извинительно было после ее затворнической юности, нахлынувшего успеха и родственной связи с аристократическими домами Натальи Кирилловны Загряжской и Строгановых, где, по тогдашним понятиям, ей прямо обязательно было появляться, но всегда упорно отвергала она обвинение в личных тратах. Все ее выездные туалеты, все, что у нее было роскошного и ценного, оказывалось подарками Екатерины Ивановны. Она гордилась красотою племянницы; ее придворное положение (фрейлины. — Н. Г.) способствовало той благосклонности, которой удостаивала Наталью Николаевну царская чета, а старушку тешило, при ее значительных средствах, что ее племянница могла поспорить изяществом с первыми щеголихами. Она не смущалась мыслью, а вероятно и не подозревала даже, что этим самым она подвергает молодую женщину незаслуженным нареканиям и косвенно содействует складывающейся легенде о ее бессердечном кокетстве» (из воспоминаний А. П. Араповой).
Между балами был полный штиль: «Наталья Николаевна вспоминала, бывало, как в первые годы ее замужества ей иногда казалось, что она отвыкнет от звука собственного голоса, — так одиноко и однообразно протекали ее дни! Она читала до одури, вышивала часами с артистическим изяществом, но кроме доброй, беззаветно преданной Прасковьи, впоследствии вынянчившей всех ее семерых детей, ей не с кем было перекинуться словом. Беспричинная ревность уже в ту пору свила гнездо в сердце мужа и выразилась в строгом запрете принимать кого-либо из мужчин в его отсутствие или когда он удалялся в свой кабинет. Для самых степенных друзей не допускалось исключения, и жене, воспитанной в беспрекословном подчинении, в ум не могло прийти нарушить заведенный порядок» (А. П. Арапова).
«Возвращаясь к отношениям Натальи Николаевны к Смирновой, я добавлю, что они хоть и продолжали видеться часто и были на короткой дружеской ноге, пока Смирнова жила в Петербурге, но искренней симпатии между ними не было. Наталья Николаевна страдала от лишения того должного авторитета, которым Александра Осиповна завладела ей в ущерб, часто не щадя ее самолюбия. Смирнова своей страстной натурой, увлекшись Пушкиным не только как поэтом, не находила в нем желанного отклика. Она, избалованная легкими победами, объясняла это только пылкой страстью к жене, и это сознание наполняло ее сердце затаенной завистью к сопернице.
Этим только чувством объясняется тлеющее недоброжелательство, таким коварным светом озарившее личность жены Пушкина в мемуарах А. О. Смирновой» (А. П. Арапова).
Пушкин, женившись, получил возможность вступить в круг высшей аристократической знати, некоторые представители которой прежде осмеливались высказывать ему свое пренебрежение. Всего лишь год назад с Пушкиным случилась неприятная история, которую он никак не мог выбросить из головы. «Однажды, кажется, у А. Н. Оленина, С. С. Уваров, не любивший Пушкина, гордого и не низкопоклонного, сказал о нем, что он хвалится своим происхождением от негра Аннибала, которого продали в Кронштадте (Петру Великому) за бутылку рому! Булгарин, услыша это, не преминул воспользоваться случаем и повторил в «Северной пчеле» этот отзыв. Этим объясняются стихи Пушкина «Моя родословная» (Н. И. Греч).
Сам Пушкин любил писать эпиграммы и обращался с ними ко многим лицам. Но тут, кажется, на него написали эпиграмму. Что же он? В ноябре 1831 года, в пору, когда его жена вошла в моду, поэт писал графу Бенкендорфу:
«Генерал!.. Пользуюсь этим случаем, чтобы обратиться к вам по одному чисто личному делу. Внимание, которое вы всегда изволили мне оказывать, дает мне смелость говорить с вами обстоятельно и с полным доверием.
Около года тому назад в одной из наших газет была напечатана сатирическая статья, в которой говорилось о некоем литераторе, претендующем на благородное происхождение, в то время как он лишь мещанин во дворянстве. К этому было прибавлено, что мать его — мулатка, отец которой, бедный негритенок, был куплен матросом за бутылку рому. Хотя Петр Великий вовсе не похож на пьяного матроса, это достаточно ясно указывало на меня, ибо среди русских литераторов один я имею в числе своих предков негра. Ввиду того, что вышеупомянутая статья была напечатана в официальной газете и непристойность зашла так далеко, что о моей матери говорилось в фельетоне, который должен был бы носить чисто литературный характер, и так как журналисты наши не дерутся на дуэли, я счел своим долгом ответить анонимному сатирику, что и сделал в стихах, и притом очень круто.
Я послал свой ответ покойному Дельвигу с просьбой поместить его в газете. Дельвиг посоветовал мне не печатать его, указав на то, что было бы смешно защищаться пером против подобного нападения и выставлять напоказ аристократические чувства, будучи самому, в сущности говоря, если не мещанином во дворянстве, то дворянином в мещанстве. Я уступил, и тем дело и кончилось; однако несколько списков моего ответа пошло по рукам, о чем я не жалею, так как не отказываюсь ни от одного его слова. Признаюсь, я дорожу тем, что называют предрассудками; дорожу тем, чтобы быть столь же хорошим дворянином, как и всякий другой, хотя от этого мне выгоды мало, наконец, я чрезвычайно дорожу именем моих предков, этим единственным наследством, доставшимся мне от них.
Однако ввиду того, что стихи мои могут быть приняты за косвенную сатиру на происхождение некоторых фамилий, если не знать, что это очень сдержанный ответ на заслуживающий крайнего порицания вызов, я счел своим долгом откровенно объяснить вам, в чем дело, и приложить при сем стихотворение, о котором идет речь.
Смеясь жестоко над собратом,
Писаки русские толпой
Меня зовут аристократом:
Смотри, пожалуй, вздор какой!
Не офицер я, не асессор,
Я по кресту не дворянин,
Не академик, не профессор;
Я просто русский мещанин.
Понятна мне времен превратность,
Не прекословлю, право, ей:
У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней.
Родов дряхлеющих обломок
(И по несчастью, не один),
Бояр старинных я потомок;
Я, братцы, мелкий мещанин.
Не торговал мой дед блинами,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел с придворными дьячками,
В князья не прыгал из хохлов,
И не был беглым он солдатом
Австрийских пудреных дружин,
Так мне ли быть аристократом?
Я, слава Богу, мещанин.
Под гербовой моей печатью
Я кипу грамот схоронил
И не якшаюсь с новой знатью,
И крови спесь угомонил.
Я грамотей и стихотворец,
Я Пушкин просто, не Мусин,
Я не богач, не царедворец,
Я сам большой: я мещанин…
Оказалось, что тяжело быть объектом сатиры, героем эпиграммы… Пушкин, видимо, хотел, чтобы сам Государь как-то «приструнил» оскорбителей, но Николай Павлович отнесся к этому делу мудро, истинно по-аристократически:
«Милостивый государь, ответом на Ваше почтенное письмо от 24-го ноября будет дословное воспроизведение отзыва его императорского величества: «Вы можете сказать от моего имени Пушкину, что я всецело согласен с мнением его покойного друга Дельвига. Столь низкие и подлые оскорбления, как те, которыми его угостили, бесчестят того, кто их произносит, а не того, к кому они обращены. Единственное оружие против них — презрение. Вот как я поступил бы на его месте. Что касается его стихов, то я нахожу, что в них много остроумия, но более всего желчи. Для чести его пера и особенно его ума будет лучше, если он не станет распространять их» (гр. Бенкендорф — Пушкину).
Недюжинный ум Пушкина обнаруживался тогда, когда страсти не волновали его. Только что вышли в свет «Повести Белкина» — анонимные, но они сразу же обратили на себя внимание, и непосвященные допытывались, кто бы мог быть их автором, на Пушкина это было непохоже… «Вскоре по выходе повестей Белкина (в середине октября) я на минуту зашел к Александру Сергеевичу; они лежали у него на столе. Я и не подозревал, что автор их — он сам. «Какие это повести? И кто этот Белкин?» — спросил я, заглядывая в книгу. «Кто бы он там ни был, а писать повести надо вот эдак: просто, коротко и ясно» (П. И. Миллер).
Цензуру «Повести» прошли без задержек: «ни перемен, ни откидок не воспоследовало». Николай I все более и более благоволил к автору. Один за другим были подписаны два высочайших приказа.
От 14 ноября: «Государь Император высочайше повелеть соизволил: отставного коллежского секретаря Александра Пушкина принять на службу тем же чином и определить его в государственную Коллегию Иностранных дел».
От 6 декабря: «Государь Император всемилостивейше пожаловать соизволил состоящего в ведомстве государственной Коллегии Иностранных дел коллежского секретаря Пушкина в титулярные советники».
«Высочайше повелено требовать из государственного казначейства с 14 ноября 1831 года по 5000 рублей в год на известное Его императорскому величеству употребление, по третям года, и выдавать сии деньги тит. сов. Пушкину» (на рапорте гр. Нессельроде).
Перед тем как поступить в Иностранную Коллегию, чтобы «рыться в архивах и ничего не делать», Пушкину пришлось удостоверить власти в своей лояльности.
«Я, нижеподписавшийся, сим объявляю, что я ни к какой масонской ложе и ни к какому тайному обществу не принадлежу ни внутри империи, ни вне ее, и обязываюсь и впредь оным не принадлежать и никаких сношений с ними не иметь.
Титулярный советник Пушкин, 4 декабря 1831 г.».
Государь разрешил поэту доступ в архивы, в том числе и в некоторые архивы Тайной канцелярии.
«Александр Пушкин точно сделан биографом Петра I и с хорошим окладом» (А. П. Тургенев — Н. И. Тургеневу).
Безо всякой натяжки можно сказать, что Николай I дорожил гением Пушкина и, зная его гордый характер, умел своей державной рукой направлять творческие порывы в нужное русло к обоюдному удовлетворению.
Вступив в «государеву службу», Пушкин поспешил в Москву, чтобы уладить другие неотложные дела. «Александр ускакал в Москву еще перед Николиным днем и, по своему обыкновению, совершенно нечаянно, предупредив только Наташу, объявив, что ему необходимо видеться с Нащокиным и совсем не по делам поэтическим, а по делам гораздо более существенным — прозаическим. Какие именно у него дела денежные, по которым улепетнул отсюда, — узнать от него не могла, а жену не спрашиваю. Жду брата, однако, весьма скоро назад. Очень часто вижусь с его женой, то захожу к ней, то она ко мне заходит, но наши свидания всегда происходят среди белого дня. Застать ее по вечерам и думать нечего, ее забрасывают приглашениями то на бал, то на раут. Там от нее все в восторге…» (О. С. Павлищева — мужу).
В Москве Пушкину нужно было расплатиться с неким Огонь-Догановским, которому еще до женитьбы проиграл 25 тысяч в карты. Долг помельче нужно было отдать другому карточному игроку Жемчужникову. Остановился поэт, по обычаю, у своего друга П. В. Нащокина.
Это была первая разлука с женой, благодаря которой теперь мы имеем возможность прочесть письма к ней мужа, русского поэта, в которых чувства его изливались совершенно естественно и непринужденно. Жене Пушкин всегда писал «набело» — совершенно свободно, хотя ко всем прочим обычно делал черновики. Натали знала уже натуру и образ жизни Нащокина, еще большего картежника и мота. Судя по письму от 16 декабря, можем заключить, что Пушкин не скрывал от жены своих дел. А не скрывал потому, что был уверен в ее сочувствии и понимании… Он сам говорил про нее, что Натали обладает здравым умом.
«Здесь мне скучно; Нащокин занят делами, а дом его — такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идет. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы. Всем вольный вход. Всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет; угла нет свободного — что делать? Между тем денег у него нет, кредита нет, — время идет, а дело мое не распутывается. Все это поневоле бесит меня. К тому же, я опять застудил себе руку, и письмо мое, вероятно, будет пахнуть бобковой мазью. Жизнь моя однообразная, выезжаю редко. Вчера Нащокин задал нам цыганский вечер; я так от этого отвык, что от крику гостей и пенья цыганок до сих пор голова болит. Тоска, мой ангел, до свидания».
За короткий период совместной жизни, в течение которого Пушкин несколько раз покидал Петербург, наибольшее количество писем — 64 было написано им жене. Надо думать, что эти письма были продолжением того доверительного характера отношений между супругами, который сложился в первые же месяцы совместной жизни. Он привык разговаривать с женой и в разлуке особенно почувствовал, как не хватает ему этих задушевных бесед. Нащокин вспоминал, что когда Пушкин получал письма от Натали, он радостно бегал по комнате и целовал их. За две недели поэт написал несколько пространных писем, приводим лишь выдержки из них.
«Здравствуй женка, мой ангел! Не сердись, что третьего дня написал тебе только три строки: мочи не было, так устал… Нащокина не нашел я на старой его квартире, насилу отыскал я его у Пречистенских ворот в доме Ильинской (не забудь адреса). Он все тот же: очень мил и умен; был в выигрыше, но теперь проигрался, в долгах и хлопотах. Твою комиссию исполнил: поцеловал за тебя и потом объявил, что Нащокин дурак, дурак Нащокин. Дом его (помнишь?) отделывается: что за подсвечники, что за сервиз! Он заказал фортепиано, на котором играть можно будет пауку, и судно, на котором испразнится разве шпанская муха. Видел я Вяземских, Мещерских, Дмитриева, Тургенева, Чаадаева, Горчакова, Дениса Давыдова. Все тебе кланяются, очень расспрашивают о тебе и твоих успехах; я поясняю сплетни, а сплетен много. Дам московских еще не видал; на балах и в собрание не явлюсь. Дело с Нащокиным и Догановским скоро кончу, о твоих бриллиантах жду известия от тебя. Здесь говорят, что я ужасный ростовщик; меня смешивают с моим кошельком. Кстати: кошелек я обратил в мошну и буду ежегодно праздновать родины и крестины сверх положенных именин. Москва полна еще пребыванием Двора, в восхищении от царя, и еще не отдохнула от балов… Надеюсь увидеть тебя недели через две: тоска без тебя; к тому же с тех пор, как я тебя оставил, мне всё что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец, и того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, ангел мой! Сделай мне такую милость: ходи два часа в сутки по комнате и побереги себя. Вели брату смотреть за собою и воли не давать. Брюллов пишет ли твой портрет? Была ли у тебя Хитрова и Фикельмон? Если поедешь на бал, ради Бога, кроме кадрилей не пляши ничего; напиши, не притесняют ли тебя люди? И можешь ли ты с ними сладить. Засим целую тебя сердечно. У меня гости» (8 декабря).
«.. Что скажу тебе о Москве? Москва еще пляшет, но я на балах еще не был. Вчера обедал в Английском клубе, поутру был на аукционе Власова, вечер провел дома, где нашел студента дурака, твоего обожателя. Он поднес мне роман «Теодор и Розалия», в котором он описывает нашу историю. Умора. Всё это, однако ж, не слишком забавно, и меня тянет в Петербург. Не люблю я твоей Москвы… Целую тебя и прошу ходить взад и вперед по гостиной, во дворец не ездить и на балах не плясать. Христос с тобой» (10 декабря).
«Оба письма твои получил я вдруг, и оба меня огорчили и осердили. Василий врет, что он истратил на меня 200 рублей. Алешке я денег давать не велел, за его дурное поведение. За стол я заплачу по моему приезду; никто тебя не просил платить мои долги. Скажи от меня людям, что я ими очень недоволен. Я не велел им тебя беспокоить, а они, как я вижу, обрадовались моему отсутствию. Как смели пустить к тебе Фомина, когда ты принять его не хотела? Да и ты хороша. Ты пляшешь по их дудке: платишь деньги, кто только попросит, эдак хозяйство не пойдет. Вперед, как приступят к тебе, скажи, что тебе до меня дела нет, и чтоб твои приказания были святы… Не сердись, что я сержусь… Тебя, мой ангел, люблю так, что выразить не могу, с тех пор, как я здесь, я только и думаю, как бы удрать в Петербург — к тебе, женка моя.
…Пожалуйста, не стягивайся, не сиди, поджавши ноги, и не дружись с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике. Я не шучу, а говорю тебе серьезно и с беспокойством… Стихов твоих не читаю. Черт ли в них; и свои надоели. Пиши мне лучше о себе — о своем здоровье…» (до 16 декабря).
«Милый мой друг, ты очень мила, ты пишешь мне часто, одна беда: письма твои меня не радуют. Что такое vertige? Обмороки или тошнота? Виделась ли ты с бабкой? Пустили ли тебе кровь? Все это ужас меня беспокоит. Чем больше думаю, тем яснее вижу, что я глупо сделал, что уехал от тебя. Без меня ты что-нибудь да с собою напроказишь. Того и гляди выкинешь. Зачем ты не ходишь? А дала мне честное слово, что будешь ходить по два часа в сутки. Хорошо ли это? Бог знает, кончу ли я здесь мои дела, но к празднику к тебе приеду. Голкондских алмазов дожидаться не намерен, и в новый год вывезу тебя в бусах. Здесь мне скучно…» (16 декабря).
«Голкондские алмазы» — это те самые бриллианты, которые подарила Наталья Ивановна дочери на свадьбу. Пушкину никак не удавалось их выкупить из заклада.
Об одном из балов, которые посетила Натали в то время, как муж был в Москве, сохранилось воспоминание А. В. Веневитинова, брата известного поэта. Бал давал В. П. Кочубей — князь, председатель Государственного совета и комитета министров, женатый на племяннице Н. К. Загряжской. «Самой красивой женщиной на балу была, бесспорно, Пушкина, жена Александра, хотя среди 400 присутствующих были все те, которые славятся здесь своей красотой».
Имена Натали и Пушкина стали неразрывны. За год супружеской жизни они не только не разошлись, по предположениям многих, но сблизились совершенно, как только и бывает в романах. «Пушкин был ревнив и страстно любил жену свою» (Я. П. Полонский). «Жена его хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность», — продолжала пророчествовать Долли Фикельмон, предчувствуя развязку необыкновенного романа «модной» женщины и гения.
«Переходы от порыва веселья к припадкам подавляющей грусти происходили у Пушкина внезапно, как бы без промежутков, что обуславливалось, по словам его сестры, нервною раздражительностью в высшей степени. Он мог разражаться и гомерическим смехом, и горькими слезами, когда ему вздумается, по ходу своего воображения, стоило ему только углубиться в посещавшие его мысли. Не раз он то смеялся, то плакал, когда олицетворял эти мысли в стихах. Восприимчивость нервов проявлялась у него на каждом шагу, а когда его волновала желчь, он поддавался легко порывам гнева. Нервы Пушкина ходили всегда, как на каких-то шарнирах, и если бы пуля Дантеса не прервала нити жизни его, то он немногим бы пережил сорокалетний возраст» (племянник Пушкина Л. H. Павлищев).
«Сложения он был крепкого и живучего. По всем вероятностям он мог бы прожить еще столько же, если не более, сколько прожил. Дарование его было также сложения могучего и плодовитого. Он мог еще долго предаваться любимым занятиям. Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а еще более внутренними колебаниями не совсем еще установившегося равновесия внутренних сил, он мог увлекаться или уклоняться от цели. Но при нем, но в нем глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Еще в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в вихре и разливе разнородных страстей он нередко отрезвлялся и успокаивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы, чувства» (князь П. А. Вяземский).
Сложный был Пушкин человек. Натали должна была уже тысячу раз испытать на себе приливы и отливы его переменчивых настроений. Уезжая в Москву, он не возражал, чтобы она без него бывала на балах, однако, однажды узнав, что графиня Нессельроде, жена министра, взяла без ведома Пушкина Натали на небольшой придворный Аничковский вечер, он был взбешен и наговорил грубостей графине и между прочим сказал: «Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где я сам не бываю». Бывать он там не мог, потому что не имел придворного звания…
24 декабря по старому стилю — сочельник Рождества Христова, праздника, по обычаю, семейного и необыкновенно радостного, когда все стремятся в лоно своих родных и близких — разговеться за обильным столом с непременным фаршированным поросенком. Кончался сорокадневный Филиппов пост, и впереди были Святки. Может быть, впервые в жизни Пушкину захотелось стать обыкновенным человеком, сделавшись причастным многовековой традиции, почувствовав всю мудрость истинно христианских устоев жизни. Он, бывший циник и вольнодумец, стремился к своей жене, в свою семью, прочь от «разных народов», которые до того представляли для него постоянный и неизменный интерес.
24 декабря Пушкин выехал из Москвы в Петербург, чтобы поспеть домой к Рождеству: «.. к празднику к тебе приеду».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.