1
1
Петр I не оставил указаний о наследнике. За его смертью в истории России последовала трудная полоса. После лифляндки Екатерины (вдовы Петра I) воцарилась Анна Иоанновна, власть перешла в руки Бирона. «Одновременно началось настоящее нашествие других иностранцев, вроде Брауншвейг-Вольфенбюттель-Бревернов, Мекленбург-Шверинов, целой армии экзотических принцев и принцесс, солдат, авантюристов, двинувшихся на Россию со всех концов Европы и деливших между собою, как добычу, должности, почести, доходные места, высасывая все соки из страны для удовлетворения своих аппетитов» — так характеризует всю эту поистине политическую фантасмагорию известный историк XVIII столетия К. Валишевский.
Смерть Анны Иоанновны и ссылка Бирона мало что изменили. Непродолжительное и странное царствование малолетнего Иоанна Антоновича, при котором регентшею была его мать Анна Леопольдовна, пожалуй, с еще большей очевидностью показывала, что ни у одной группировки, соперничавшей за русский престол, не было сколько-нибудь отчетливого и ответственного представления как о дальних целях, так и о ближайших задачах развития огромной страны, — что для них все в конечном счете сводилось к тому же удовлетворению «своих аппетитов». Взоры русских все чаще с надеждою устремлялись на «цесаревну» — этот новый титул взамен привычного слова «царевна» вошел в обиход при Петре, хотя еще не подразумевал обязательно наследницу престола Елизавету Петровну. Елизавету называли «искрой Петра Великого».
...25 ноября 1741 года триста гвардейцев Преображенского полка двигались по Невскому проспекту вслед за санями Елизаветы к императорскому дворцу. На Адмиралтейской площади цесаревна вышла из саней и пошла по снегу.
— Что-то тихо идем, матушка! — раздалось в толпе гвардейцев.
Елизавета разрешила двум солдатам поднять ее на руки. Так и внесли ее на руках во дворец. На целых двадцать лет...
Когда Елизавету возвели на престол, ей было уже за тридцать. Юность ее прошла при Анне Иоанновне. Прошла незаметно и — тускло. Ей, как цесаревне, был выделен довольно скудный (по сравнению с европейскими принцессами крови) бюджет, которого едва хватало на ежедневный стол, не ахти какой гардероб и содержание малого числа гвардейцев, составлявших ее охрану и свиту. Ни балов, подобных версальским (о которых она слышала от французского посланника), ни богатых обедов и загородных праздников, ни хвалы стихотворцев... Вскоре Елизавета смирилась со своим положением «бедной родственницы» при дворе. К власти она не стремилась, зная прекрасно, что за такое стремление можно и жизнью поплатиться, да и само пребывание на троне тоже чревато «беспокойными» последствиями: ну, хотя бы заточением в монастырь или ссылкою в какой-нибудь дальний город...
Ее вполне устраивали вечерние пирушки с гвардейцами, катания на тройках зимой и хороводы да игра в горелки летом. Правда, была у нее одна слабость — придворные певчие. А вернее — один из них, дюжий сын малороссийского реестрового козака Алексей Розум. Елизавета сразу пленилась одинаково мощными красотою и басом его. Он стал частым гостем на ее вечерах и в ее покоях. Так в нехитрых забавах и проводила она свою молодость, пока не наступил знаменательный ноябрьский день 1741 года.
Крупнейшей политической фигурой елизаветинского царствования стал граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин (1693–1766), который, с 1744-го по 1758 год занимая пост государственного канцлера, предпринял успешную попытку вернуть России тот первоначальный политический авторитет, который так ошеломляюще быстро и энергично она приобрела в Европе при Петре I и который утратила при его преемниках. А. П. Бестужев принял тяжелое наследство от своих предшественников, главным среди которых был Андрей Иванович Остерман (1686–1747), при Анне Иоанновне исполнявший обязанности кабинет-министра и сосланный в Березов после воцарения Елизаветы. Внешняя политика России в 1730-е годы вполне отражала внутреннее положение дел у трона, вокруг которого шло нервное и мелочное соперничество фамильных и групповых амбиций, о чем говорилось выше. Эти-то амбиции, а не национально-государственные интересы огромной страны, и определяли тогда внешнюю политику. Известный историк Н. Д. Чечулин в свое время точно охарактеризовал ее: «При такой своей неумелости вообще, при неспособности отстаивать интересы России и не раз уже поступившись ими в угоду союзникам в довольно важных случаях, русская дипломатия того времени обнаружила необыкновенную охоту заключать союзы, вступать в обязательства... Это стремление искать повсюду союзников очень характерно для тогдашней русской дипломатии; она не понимала, что союз со всеми государствами, которые между собою боролись и воевали, в сущности, вполне равняется полному отсутствию союзов, полному одиночеству, но только в невыгодных его сторонах, потому что союзники России получали повод к разным неприятным объяснениям, к требованиям разных уступок со стороны России, от которых Россия не умела тогда уклониться, и в то же время сами, как более ловкие политики, находили возможность отказывать России во всяком, сколько-нибудь энергичном содействии ее видам».
А. П. Бестужев не только разобрался в сложном клубке межгосударственных противоречий тогдашней Европы (вражда Франции и Австрии, политический эгоизм Англии, Турция как важнейший военно-политический фактор в европейских делах), причем разобрался именно под углом собственно русских интересов, но и обратил самое серьезное и тревожное внимание на усиление государства, которое еще никем не принималось всерьез, однако которому уже в недалеком будущем предстояло играть важную роль в европейской политике. Здесь уместно еще раз вспомнить Н. Д. Чечулина: «Он был одним из первых государственных людей тогдашней Европы, понявших, какими осложнениями грозит всем европейским державам чрезмерное и слишком быстрое усиление Пруссии; он был первым, который понял, что необходимо против этого усиления бороться, не поддаваясь искушению иногда с этим новым могуществом вступить в соглашение и в союз для достижения каких-нибудь других, хотя бы действительно выгодных целей».
Во внутренней политике России главную роль играли семейства Шуваловых и Воронцовых, представлявших собой новую знать — крупных помещиков, владевших тысячами крепостных и огромными землями, обзаводившихся собственными фабриками и мануфактурами, потянувшихся и к казенным заводам. Наиболее влиятельной и характерной фигурой из них явился сенатор, генерал-фельдмаршал граф Петр Иванович Шувалов (1710–1762) — вельможа-промышленник, вельможа-изобретатель, вельможа-откупщик, вельможа-притеснитель. Усиление именно таких людей при Елизавете не случайно. Политика национального достоинства, которую начал проводить в русских делах в Европе Бестужев, требовала много денег, требовала усиления экономической и военной мощи России. Форсированное предпринимательство высшей знати в лице Шуваловых и Воронцовых (можно назвать еще Чернышевых, Гурьевых и др.) было явлением неизбежным. За счет ужесточения давления на крепостное крестьянство центральных и заволжских губерний (что в конечном счете приведет к крестьянской войне и о чем при Елизавете мало думали) удалось создать достаточно прочную базу для европейского престижа империи.
Словом, если попытаться глазами современника событий взглянуть на обстановку в верхах русского общества 1740–1750-х годов, то надо будет признать, что все-таки с приходом Елизаветы Петровны к власти, будто после лютой зимы, повеяло весною. Взойдя на престол, Елизавета приблизила к себе русских, она была веселого и открытого нрава, любила русские обычаи, сочиняла стихи в духе народных песен, истово соблюдала православные обряды. Она отменила смертную казнь (что имело немаловажное значение, поскольку память о кровавых расправах Бирона была еще совсем свежа). В царствование Елизаветы российские войска под руководством славных военачальников (П. С. Салтыкова и более молодых П. А. Румянцева и П. И. Панина) развеяли все-европейский миф о непобедимости прусской армии Фридриха Великого. И, наконец, Елизавета была дочерью Петра I! Все это не могло не вызвать патриотического подъема среди подданных.
Кроме того, воцарение Елизаветы Петровны самым непосредственным образом отразилось как на личной, так и на творческой биографии Ломоносова.
Когда Ломоносов 8 июня 1741 года явился в Канцелярию Академии наук доложить о своем прибытии, это был уже сложившийся молодой естествоиспытатель со своим методом, своими темами и идеями в физике, химии, геологии и других науках, оригинальный мыслитель, нацеленный на универсальное постижение мира и человека, глубокий теоретик языка и словесных наук и, наконец, гениальный поэт, чью необъятную, отзывчивую и страстную душу тревожили грандиозные образы, чье сознание непосредственно и ясно усматривало абсолютную новизну тех истин и дел, которые ему надлежало воспеть, а также безусловно пророческий характер его миссии в истории русской культуры.
Если даже беглым взглядом окинуть главные вехи всего предшествующего пути Ломоносова, то нельзя не подивиться идеальному совпадению его личных устремлений с требованиями внешней необходимости. Только один раз, только в самом начале он выступил вопреки внешней логике, внешнему предложению. Поморская среда, давшая мощное ускорение задаткам, заложенным в нем от рождения (феноменальным по разнообразию, глубине и органичности, то есть способности к саморазвитию прежде всего), могла предложить ему лишь движение по кругу интересов и дел, завещанных традицией. И он — прорвал его. В самом его уходе было нечто пророческое (на что и обратили наше внимание Радищев и Пушкин). А потом — всякий раз, когда государство испытывало существенную потребность в чем-либо, Ломоносов, как никто другой, соответствовал государственным запросам. Так было в 1735 году, когда в Петербурге вспомнили о необходимости воспитывать национальные кадры. Так было в 1736 году, когда государственный запрос был предельно конкретен. Ломоносов же оказался вне конкуренции (несмотря на свои уже отнюдь не «юные» годы). Наконец, так было и в 1741 году, когда он вернулся из-за границы, готовый во всеоружии своих энциклопедических уже тогда познаний и своего совершенно уникального темперамента не только ответить на любой внешний запрос, но и предложить собственную программу всестороннего культурного развития Отечества, в которой были бы учтены как сиюминутные потребности, так и дальние цели. После ноябрьского переворота 1741 года России был нужен именно такой человек. (Здесь, кстати сказать, лежит еще одно — внешнее и весьма выгодное — отличие Ломоносова от Тредиаковского, который вернулся из-за границы, чтобы начать свою просветительскую деятельность в пору, исключительно невыгодную для русского просветительства вообще и для его конкретных представителей в частности.)
Однако же было бы неверно представлять себе дело таким образом, что судьба во всем только улыбалась Ломоносову. В высшей степени неблагоприятная для него обстановка сложилась внутри Академии к моменту его возвращения из Германии.
За время его обучения произошли важные перемены в высшем академическом начальстве. Барон Корф, в течение шести лет своего президентства (1733–1740) ожививший работу Академии по воспитанию молодого поколения русских ученых, в 1740 году был направлен посланником в Копенгаген. Сменивший его на президентском посту Карл фон Бреверн (1704–1744) руководил Академией всего лишь около года и за полтора месяца до возвращения Ломоносова перешел на службу кабинет-секретарем к Остерману, чтобы после ноября 1741 года подвергнуться опале. Нового президента не назначали, и находившийся до сих пор как бы в тени Шумахер стал полным и единовластным хозяином Академии вплоть до 1746 года, когда, уже при Елизавете, президентом стал К. Г. Разумовский (впрочем, и при нем он вершил делами, вновь отойдя в тень). Как раз Шумахеру и должен был доложить о своем прибытии Ломоносов.
Академия по-прежнему работала без Регламента, что было на руку Шумахеру и крайне затрудняло работу ученых, создавая юридически и этически неопределенные ситуации, провоцируя новые и новые столкновения между ними, никакого отношения к науке не имеющие.
Наконец, к 1741 году наиболее значительные научные силы ушли из Академии. Как писал в конце своего пути Ломоносов, «не можно без досады и сожаления представить самых первых профессоров Германа, Бернуллиев и других, во всей Европе славных, как только великим именем Петровым подвиглись выехать в Россию для просвещения его народа, но, Шумахером вытеснены, отъехали, утирая слезы». Действительно, отъезд из Петербурга Германа, Бюльфингера, Д. Бернулли, ранняя смерть Н. Бернулли не только принесли ущерб начинающейся петербургской науке, но и во многом затруднили как начало, так и весь последующий творческий путь самого Ломоносова. Если к этому добавить, что как раз в июне 1741 года Леонард Эйлер выехал из Петербурга в Берлин, то есть практически сразу по приезде Ломоносова из Германии, то можно без всякого преувеличения сказать, что ломоносовские «досада и сожаление» по поводу ухода из Академии крупнейших ученых отражали не только государственную, но и его глубоко личную точку зрения. В сущности, к 1741 году из Петербургской Академии уехали ученые, чей светлый ум отличался широтою научных интересов. В первую очередь это относится к Д. Бернулли и Эйлеру. Каждодневная научная работа именно в таком окружении — вот что было необходимо для универсального по своим устремлениям гения молодого Ломоносова. Его же на первых порах, да и на протяжении всего дальнейшего пути ожидало либо глухое непонимание со стороны оставшихся в Академии ученых, мышление которых в большинстве случаев было ограничено рамками их научной дисциплины, либо явная или скрытая вражда бюрократической ложи, руководимой Шумахером.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.