СЕМЕЙНЫЕ РАДОСТИ ЦАРЯ-«ЗАПАДНИКА»
СЕМЕЙНЫЕ РАДОСТИ ЦАРЯ-«ЗАПАДНИКА»
В чем более полно проявляет себя человек, нежели в супружеских отношениях? Брак, семья, дети — вот где характер раскрывается с наибольшей ясностью.
К сожалению, с этой стороны к личности государя Федора Алексеевича подобраться крайне трудно. Дважды он пытался создать семью. Но первое его супружество было кратким, а второе — просто мимолетным. Духовный склад царя виден через эту призму до крайности расплывчато. Можно разглядеть некоторые детали, порой случайные, маловажные, а те глубинные платформы, на которые опирался весь строй его мышления, едва угадываются, не более того…
С первым браком Федору Алексеевичу и повезло, и не повезло[35].
* * *
С одной стороны, он сделал своей супругой женщину, которую сам выбрал и которую, как видно, полюбил. Он видел перед собой добрый пример отца: тот дважды женился по любви, и оба брака вышли удачными. Никаких скандалов, супружеских измен, разводов, ни единого слуха о каких-нибудь фаворитках на стороне, и — целая орава детишек. Алексей Михайлович являлся идеальным семьянином. И семейное благополучие становилось для него утешением в трудные времена. Хотел ли его отпрыск пойти по отцовскому пути? Наверное, да.
Его избранница, Агафья Семеновна Грушецкая, происходила из семейства смоленской шляхты, служившего то государям московским, то литовским магнатам; девушка сиротствовала в доме у тетки — жены окольничего Семена Ивановича Заборовского[36]. Царь засмотрелся на нее во время крестного хода на Вербное воскресенье 4 апреля 1680 года[37]. Или, возможно, ему помогли «разглядеть» красавицу. Во всяком случае, за хлопоты, приближающие близкое знакомство, а потом и брак, взялся неслучайный человек — будущий большой вельможа, а пока худородный постельничий Иван Максимович Языков. При особе государевой он являлся креатурой могущественных «партий» князей Долгоруких и Хитрово.
В исторической литературе высказывалась версия, согласно которой вся «интрига» с Агафьей Грушецкой изначально направлялась против Милославских. Но это всего лишь гипотеза, и вряд ли когда-нибудь удастся ее до конца подтвердить или до конца опровергнуть. В любом случае родня Федора Алексеевича — Милославские — не одобрила царский выбор. Ему подыскивали другую невесту, более выгодную с точки зрения расстановки сил при дворе. В глазах людей, возглавлявших аристократические «партии» дворца, Агафья Семеновна — никто. Нулевая величина. Человек со стороны. Для родовитой знати — Голицыных, Трубецких, Одоевских, Хованских, Шереметевых и т. п. — эта женщина была как красная тряпка для быка: худородная, чужая. В лучшем случае — живая деталь чьей-то многоходовой интриги. Милославские воспротивились было такому союзу, попытались надавить на Федора Алексеевича, но тут молодой царь проявил характер. Федор Алексеевич, точно так же как когда-то его отец, презрел все эти расчеты. Он уперся и пошел против воли родни.
18 июля 1680 года Федор Алексеевич венчался с Агафьей Семеновной. Торжество прошло скромно, на него пригласили немногих приближенных. Всего на венчании присутствовало полтора десятка человек, и для Москвы, любившей пышные празднества, столь малолюдная церемония шла вразрез со старинными обычаями. Бог весть, что тут причиной. Остроумное предположение сделано современным историком: «Это явное отступление от дедовских традиций… явилось первым проявлением личного вкуса царя, который не любил… многолюдных сборищ»[38]. В конце концов, молодого монарха можно понять: победив родню в одном, он уже и в другом желал сделать все по-своему.
* * *
С другой стороны, уж очень быстро исчерпалось семейное счастье царя. Всё оно без остатка уместилось в один год.
В июле 1681-го царица Агафья разродилась мальчиком. Царевича нарекли Ильей. Спустя несколько дней мать сошла в могилу от родовой горячки. Всей душой надеясь на то, что выживет хотя бы царевич Илья, царь пожаловал бывшему опекуну царицы Заборовскому боярский чин. Словно сказал ему: «Велико наше с тобою горе, старик, но хотя бы мальчик жив, так не будем падать духом!» Еще через неделю Бог забрал и младенца. Больше детей у Федора Алексеевича не было…
Печальная история. Была ли женитьба царя итогом какой-то скрытой борьбы при дворе, или же Федор Алексеевич просто влюбился, но к жене он испытывал самые теплые чувства.
Историк В. Н. Татищев, близкие родственники коего получали во второй половине XVII века «дворовые» (придворные) и даже думные чины, наверное, с их слов рассказывает о самых нежных отношениях царя и царицы: «Сей государь супружеством своим с царицею Агафиею Семионовною в полном веселии крайнею любовью угобжались[39] и образом супружеской любви истинную добродетель на себе изъявляли…»[40]
Более того, сделав своей избранницей Грушецкую, Федор Алексеевич претерпел немало огорчений, прежде чем смог соединиться с нею. По словам того же Татищева, Агафья Семеновна долгое время ходила в тайных невестах, имя ее не оглашалось широко. И даже в этих условиях девушка пострадала от клеветы, а монаршие планы супружества чуть не расстроились.
Открытое знакомство в ту пору сочли бы неприличным. Да оно могло просто бы поставить Агафью Семеновну в угрожающее положение! При Михаиле Федоровиче и Алексее Михайловиче царских невест неоднократно выводили из большой политической игры поклепом, отравой и иными мучительствами. А при самом Федоре Алексеевиче по Москве бродила история: хотели-де сделать царской невестой грузинскую княжну Давыдову (Давитишвили), да завистники попортили ей лицо ядом[41].
Верный Языков по просьбе Федора Алексеевича тишком посетил дом Заборовских, познакомился с девицей и передал свои впечатления царю. Очевидно, отчет его был составлен в самых добрых словах. Окольничему строго наказали: «…чтоб он ту свою племянницу хранил и без указа замуж не выдавал. Которое [распоряжение] неколико времени тайно содержано было; но когда его величество изволил вначале Милославскому[42] объявить, что он намерен жениться, и оную Грушецкую представил, но Милославский о браке весьма за нужное[43] советовал, а о персоне просил, чтоб ему дал время уведомиться» — иными словами, навести справки. Как уже говорилось выше, Милославские принялись отваживать Федора Алексеевича от его намерений. Но тут, пожалуй, видны лишь навязчивость и недостаток здравого смысла. Ничего сверхъестественного: семейные препирательства, отягощенные властолюбивой амбицией. Однако вслед за этим И. Милославский произвел шаги, которые никоим образом не назовешь нравственными: «Умыслил государю оную (Агафью Семеновну. — Д. В.) тяжким поношением омерзить, представляя, что якобы мать ее и она в некоторых непристойностях известны… Сие привело его величество в великую печаль, что не хотел и кушать. Но Языков прилежно о причине выспрашивал у его величества, на что тот истину изволил… объявить. Языков же, узнав хитрость Милославского, немедленно с позволения его величества в дом оного Заборовского с Лихачевым[44] поехали и ему о том объявили, чтоб он обстоятельно о состоянии ея уведомил… Как то было страшно тому дяде и племяннице, и как стыд о таком деле девице говорить, а особливо тогда, когда еще девицу мало посторонние мущины видали, оное всяк легко догадаться может. Однако ж сия девица, познав, что то напрасная на нее некая клевета… сказала дяде (Заборовскому. — Д. В.), что она не стыдится сама оным великим господам истину показать. И по требованию их вышед, сказала, чтоб они о ее чести никоего сомнения не имели, и она их в том под по-терянием своего живота утверждает. Как оные от его величества со страхом и печалию отъехали, так с радостью и упованием, возвратясь донесли»[45]. Великий век, когда женщине на слово верили в делах, касающихся чести!
Царь, ободренный, решил тайно взглянуть на женщину, приводившую его душу в трепет. 10 июня 1680 года он поехал гулять на Воробьевы горы, а по дороге «случайно» проехал мимо двора Заборовских в Китай-городе[46]. Применяясь к строгому брачному обычаю старой Москвы, но и чая больших выгод от царского благоволения, родня показала Федору Алексеевичу любезную ему девицу в чердачном окне. Только и всего. Для современного человека — не бог весть какое свидание! Но XVII век жил иными устоями. Брак устраивали родители, главы рода, свахи, друзья да подружки. Сами «молодые» иной раз впервые знакомились на свадьбе. По-житейски открывали перед женихами занавеску — чуть-чуть, блюдя честь семейства. Да и то лишь перед желанными, приятными женихами…
Кто ж не приоткроет занавеску, когда сам великий государь, томясь страстными мечтаниями, вперяет взор в чердачное окно?
Дело сладилось быстро. Увидел юный царь свою лебедушку, а может, она еще улыбнулась ему из окошка, — и брак совершился в самое непродолжительное время. Середина июня принесла во дворец престранное действо: «формальные» смотрины царских невест, итог которых давно был ведом знающим людям. А там и свадьба…
По нравам той эпохи история с милым лицом, увиденным во время крестного хода, да с клеветой, да со страдательной кручиной, да со смелым ответом девицы, да с видом на чердачное окно должна была считаться дерзкой и романтической. Ничего не утаишь от царедворцев! Слухи о приключениях влюбленного монарха, надо полагать, еще долго тревожили умы, дразня настоящим романным сюжетом.
Иван Милославский пережил опалу, притом опалу скандальную. Царь, разъярившись, кричал на него, гнал из дворца, а царица упрашивала явить милость. Как видно, Агафья Семеновна оказалась женщиной добронравной и рассудительной. К чему затевать свары с родней супруга? В семье худой мир лучше доброй войны… Но влияние Милославских при дворе начало постепенно уменьшаться. Они, как видно, не рассчитали сил: мечтали руководить царством, направляя монарха, а монарх очень рано пожелал самостоятельности. Попытка ближайших родственников навязать свой взгляд в столь тонком вопросе, как супружество, лишь усилила его тягу избавляться от опеки любого рода.
Вникнув во все эти перипетии, можно увидеть, сколь дорого далось Федору Алексеевичу его чувство! Требовалось изрядное упорство, дабы не отступиться от него. Дед государя, Михаил Федорович, при схожих обстоятельствах отступился…
Что ж, тем выше Федор Алексеевич ценил краткое счастье своего брака, тем больше радости принесла царю весть о беременности супруги.
И тем страшнее ударила по нему смерть жены…
Потеряв любимую, он многие дни провел в молчании, ничего не ел, отказывался от любых увеселений. Горечь этой утраты подорвала его здоровье. С того момента, когда царь надел траур, прошло менее года до его собственной смерти. Печаль отняла у Федора Алексеевича душевные силы для борьбы с хворями, и только долг правителя еще поддерживал волю к жизни.
* * *
Агафье Грушецкой приписывают весьма сильное влияние на царя. Притом влияние это будто бы распространялось не только на семейные дела, но и на державные вопросы. В ней видели человека, способного сблизить царя с католической Европой и уж как минимум помочь московским католикам в одном чрезвычайно важном для них начинании.
На этом стоит остановиться подробнее.
В Москве издавна селились представители западнохристианского вероисповедания. Еще в XV веке, при Иване Великом, тут обитали католики-итальянцы. Постепенно европейский «сектор» столицы становился всё многолюднее. В XVI веке на территории Москвы возникло большое постоянное поселение, где жили исключительно европейцы. Из числа русских тут могли находиться разве что слуги да наемные люди. Здесь обитали представители разных народов: немцы, французы, англичане, голландцы, шотландцы, итальянцы и т. д. В России они служили как военные специалисты, врачи, люди с разного рода инженерными навыками, торговцы и фабриканты.
Когда-то они требовались московскому правительству еще и как литейщики, типографы, архитекторы. Но Россия быстро училась, и довольно быстро появились русские мастера, отлично справлявшиеся и со сложным строительством, и с изготовлением пушек, и с книгопечатанием.
Однако иноземцев по-прежнему охотно нанимали на военную службу. К их услугам прибегали, когда требовалось наладить выгодный сбыт казенных товаров на запад и, что важнее, импорт стратегически важных предметов. Их звали, чтобы наладить какое-нибудь сложное производство. Спрос на услуги выходцев из Западной Европы в XVII веке не упал, а даже вырос.
Значительная их часть жила в Москве годами. Некоторые сделались подданными русского государя и осели здесь навсегда. Многие даже приняли православие. Иначе говоря, во второй половине XVII столетия появились семьи московских иноземцев, утратившие связь с «исторической родиной». Представители молодого поколения уже не покидали своего пристанища в Москве, не мыслили об отъезде на землю предков.
Большинство московских иноземцев обитали в Немецкой слободе — своего рода «городе в городе». Ее жители не сливались с русскими. Они носили одежду на европейский лад, по-своему строили и обставляли дома, мостили улицы, заводили собственные школы, имели собственные питейные заведения. Тут развлекались иначе, нежели во всей остальной Москве, и отмечали праздники в другое время. Жили дружно.
Однако и в глазах московского правительства, и в представлениях самих жителей Немецкой слободы единой «европейской диаспоры» не сложилось. Правильнее говорить о двух диаспорах, жестко разделенных в быту и мировидении по религиозному признаку.
Католики и протестанты очень хорошо осознавали взаимные различия.
Более того, и государи московские отлично видели разницу между ними. Протестанты численно преобладали. Протестантам выказывалось и более благоволения от русских властей. Им даже позволили завести собственные храмы. Так, на территории Немецкой слободы появились две лютеранские кирхи, а также кальвинистский храм, существовавшие абсолютно официально. Правительство терпело протестантские церкви, главным образом желая ублаготворить весьма полезных для государственной казны людей — голландских, английских и скандинавских купцов.
Католикам ничего подобного не разрешали. Они неоднократно обращались с просьбами не препятствовать им в строительстве костела, однако всякий раз получали решительный отказ. Время от времени значительные иностранные государи (например, французский и польский короли) направляли российскому правительству пожелания в том же духе: дать католичеству простор на территории Московской державы и позволить возведение храмов. Прежде всего конечно же имелось в виду сооружение таковых в Немецкой слободе. Но наши государи о подобных уступках и слышать не желали.
Курляндец Яков Рейтенфельс, живший в России с 1671 по 1673 год, а впоследствии выдвинувший несколько проектов миссионерского наступления в России, с печалью ревностного католика констатировал: «Лишь римским католикам до сих пор не разрешено иметь своего священника в Москве, хотя немало католиков… занимают у русских как военные, так и гражданские должности… До того сильна исстари вражда между греческою и латинскою Церковью, что она, по-видимому, не поддается никакому человеческому врачеванию»[47].
При Федоре Алексеевиче упования католиков на успех в этом деле ожили с новой силой. Ведь новый русский монарх имел репутацию правителя, склонного к европейской культуре, просвещенного и милостивого к европейским служильцам.
Казалось бы, у адептов папского престола имелись самые серьезные основания для оптимизма. Виднейший приближенный Федора Алексеевича, князь В.В. Голицын, выказывал явное благорасположение и к польской культуре, и к католической вере. Наставник самого царя Симеон Полоцкий получил образование в католических учебных заведениях. Не утратив православия, по богословским вопросам он во многом перешел на западнохристианские позиции. А Федор Алексеевич тесно общался со своим учителем на протяжении десятка лет, почитал его, доверял ему.
Кроме того, католики, особенно поляки, возлагали большую надежду на царицу Агафью. В ней видели отменного проводника «правильного» влияния на государя. Один из иноземцев высказался с большой откровенностью: «Эта царица была по отцу польского происхождения. Выйдя замуж за царя, она сделала много добра Московскому царству… При ней стали заводить в Москве польские и латинские школы. Также предполагалось выбрасывать из церкви те иконы, которые каждый из них считает своим Богом и не позволяет никому другому поклоняться и ставить зажженных свечей. Эти нововведения в Москве партия царя Феодора… недоброжелатели, из приверженцев Артемона (Матвеева. — Д. В.), порицали, говоря, что скоро и ляцкую веру вслед за своими сторонниками начнет вводить в Москве и родниться с ляхами, подобно царю Димитрию, женившемуся на дочери Мнишка»[48].
Другой иноземец уверял, что «Феодор намеревался построить Римскую церковь с училищами в Смоленске, и на это дал привилегию с известными доходами. Долгорукий всячески старался сделать недействительным это похвальное предположение и уговаривал бояр отклонить государя во что бы то ни стало от его намерения; но они не осмелились беспокоить государя на счет этого явно»[49].
Причина кривотолков насчет «ляцкой веры» заключалась конечно же не в озлобленности клевретов Матвеева и всей «партии» Нарышкиных. На поляков смотрели косо после многих десятилетий вооруженной борьбы с ними, шедшей с переменным успехом, после того, как они выжгли Москву во время Великой смуты (1611), после долгой и страшной войны за Украину, в конечном итоге проигранной поляками, но дорого стоившей Московскому государству. Католичество прочно связывалось в умах с поляками, а те являлись «живой рекомендацией» самого скверного качества. Притом русская знать не прочь была перенять у поляков и их одежды, и их обычаи, и «шляхетскую вольность», а вот всем остальным полонизация ничего доброго не сулила. Таким образом, старомосковское общество, помимо самой его верхушки, видело в поляках и католицизме нечто нерасторжимое и притом весьма неприятное. Ну а сторонники Нарышкиных составляли царю и его родне, Милославским, своего рода «оппозицию». Они, вероятно, использовали иноземные пристрастия венценосной четы, настраивая против них простонародье.
Возникает вопрос: отчего же протестантам русские власти благоволили больше — как прежде, так и при Федоре Алексеевиче? Неужели оказались забыты кровопролитные столкновения с протестантской Швецией? Казалось бы, история войн с ней уходит в глубокую древность. И даже если принять во внимание только те русско-шведские вооруженные конфликты, которые произошли уже во времена существования Московского государства, то список выйдет очень значительным: столкновение при Иване Великом, две войны при Иване Грозном, еще одна при Федоре Ивановиче, чрезвычайно долгая и кровопролитная борьба во времена Великой смуты и, наконец, относительно недавнее противоборство во времена Алексея Михайловича.
Чем же поляки оказались хуже, вреднее шведов? Причина кроется, очевидно, не в национальных особенностях, а в государственной политике по делам веры. С XIV века на западнорусских землях, оказавшихся в подчинении Польско-Литовского государства, идет целенаправленное вытеснение православия. Оно то усиливается, то затухает, но если оценивать не отдельные отрезки, а периоды большой длительности, то положение православных неуклонно ухудшается. Притом с конца XVI века эти усилия правительства Речи Посполитой и эмиссаров Рима получают форму тяжелого притеснения православных общин. Здесь, на землях, заселенных восточными славянами, которые в будущем разделятся на великороссов, украинцев и белорусов, активно действует боевой авангард католической церкви — иезуиты. И страшное напряжение конфессиональной войны без конца питает взаимную ненависть. Огромная полоса земель, протянувшихся от Прибалтики до таврических степей, — Смоленщина, Северская область, Приднепровье, Полоцкая и Минская земли — на протяжении очень долгого времени буквально кипит малыми стычками и большими битвами православия с католичеством. И вдруг Москва наполняется разговорами: царь-то слабину дал, поддается папе римскому! Если бы такое действительно начало происходить, что ж, это было бы масштабным политическим сдвигом, очень серьезным изменением правительственного курса.
Костел в Московии — большая новость для половины Европы.
Но была ли в действительности сколько-нибудь серьезная почва под этими слухами о благоволении монарха католическому делу? И как далеко продвинулся царь Федор Алексеевич в своих уступках католицизму?
До женитьбы на Агафье Грушецкой ни о каких послаблениях речь не шла. Напротив, царь, как и всё русское правительство, самым решительным образом отвергал любое движение католичества в Россию.
Тут стоит дать слово иезуиту Таннеру — человеку, в высшей степени заинтересованному в переговорах на сей счет. По его словам, все усилия польского посольства во главе с Чарторыйским, направленные к решению этой конфессиональной задачи, были тщетны.
25 мая 1678 года «собравшаяся Дума… впервые услышала о причинах посольства. Главными считались: перемирие с царем на 14 лет, случение сил и заключение союза против турок, возвращение городов — Смоленска, Киева, староства Велижского, которые отняты были у поляков, и наконец, допущение католического богослужения. Насчет последней статьи, вслед за первым же предложением, царь сказал, чтоб и помину не быяо (курсив мой. — Д. В.)». Далее автор горько иронизирует: «Они так привержены… к католической истине, что не хотят о ней и слышать, тогда как богослужение иных исповеданий не только допускают, но содержат даже на свой счет проповедников и пасторов»[50].
В другом месте Таннер выражается еще определеннее: «По просьбе католиков [Немецкой слободы] посол, мой князь, просил было царя позволить им содержать на свой счет католического священника; но схизматикам ненавистно имя папы — просьба не имела успеха»[51]. Послы добивались разрешения выстроить костел хотя бы в Смоленске, относительно недавно отвоеванном у Речи Посполитой, но и тут ничего не достигли.
Таким образом, видна четкая позиция: то, что дозволено в России протестантам, католикам строго запрещено.
Но, может быть, затем Федор Алексеевич поддался на уговоры супруги? Женился-то он двумя годами позднее посольства Чарторыйского. С этой точки зрения более веры заслуживают известия, относящиеся к последним годам царствования — с лета 1680-го и позднее. Лучше всего дать слово самим католикам: они зорче кого бы то ни было приглядывались к обстоятельствам, связанным с распространением их веры.
Все точки над «i» расставляет дневник императорского посольства в Москву, составленный его секретарем Иоганном Корбом в 1698 году. Останки царя Федора Алексеевича, надо заметить, вот уже 16 лет как покоятся в гробу. Царствует его младший брат Петр.
Между тем в отношении Смоленска Корб сообщает: «11 апреля было проведено нами в Смоленске. Эта пограничная крепость Московского государства не более как 40 лет тому назад возвращена от Польши. С прекращением владычества поляков католическое исповедание здесь совершенно упало; иезуиты, доминиканцы, францисканцы и августинцы изгнаны из своих монастырей[52], их заменили русские иноки». Ни слова о каких-либо католических костелах, возведенных при Федоре Алексеевиче, ни слова о каких-либо католических училищах! Притом что команда католических миссионеров составляет часть посольства… По приезде в Москву посольские люди знакомятся с положением дел в Немецкой слободе. И тут Корб замечает: «в последнее время», то есть совсем недавно, «…в Немецкой слободе выстроена первая католическая церковь: она деревянная»[53]. Значит, ни при Федоре Алексеевиче, ни в правление царевны Софьи вопрос о возведении католического храма положительно решен не был.
Этот вывод подтверждается строками из письма императорского миссионера Франциска Эмилиана, прибывшего с посольством. По его словам, посольство обнаружило на территории Немецкой слободы «…часовенку деревянную, в длину 18 шагов. А вышина ее в той части, где стоит народ, была такова, что можно было достать до потолка рукою». Посол выдал средства, необходимые для перестройки здания. Оно удлинилось до тридцати шести шагов, «…в вышину везде поднята на 10 локтей, украшена двойным рядом окон с большими стеклами и… имеет удобные и как бы тайные хоры». Итак, московские католики использовали свежесрубленную хибарку в качестве «часовни» или, по словам другого участника посольства, «молельни»[54]. А настоящий храм появился лишь в результате посольской щедрости в 1698 году.
Русские источники также не дают поводов говорить, что в царствование Федора Алексеевича строились костелы на средства жителей Немецкой слободы или католиков Смоленска. Напротив, началось восстановление православного Успенского собора в Смоленске, 65 лет назад поврежденного взрывом. Да и «римских» училищ не появилось. Можно говорить лишь о возобновлении школы в московском Заиконо-спасском монастыре, где преподавание строилось на изучении латыни[55]. Но к католическому вероисповеданию это училище не имело ни малейшего отношения. Латынь там использовали как инструмент учебного процесса, а не как орудие проповеди.
Напрашивается вывод: даже если царица Агафья испытывала какую-то тягу к польской культуре и католическим обычаям, на вероисповедные приоритеты супруга это никак не повлияло. Во всем, что касалось незыблемости позиций православия в России, он остался тверд. Никаких послаблений царем не допускалось. Католическая диаспора Москвы, вернее, Немецкой слободы, потерпела поражение.
Сообщество католиков добилось заметного «продвижения» своего дела лишь позднее — при политическом господстве царевны Софьи и ее фаворита князя В. В. Голицына. Тогда в Москву официально пустили католических священников, тогда же прибыли иезуиты: на сей счет известны неоспоримые факты. Но до кончины Федора Алексеевича ничего подобного не происходило.
* * *
Как видно, «западническое» стремление монаршего ума имело строго отмеренные пределы.
Самое время определить, в чем оно выражалось. Позднейшие историки именовали царя то «полонофилом», а то и прямо «европейцем на русском престоле». Но, кажется, Федор Алексеевич по складу личности плохо умещается в рамки какого-либо идейного направления. Широкий был человек, в нем порой безо всякого борения соединялись вещи, для иного человека и для иного времени совершенно несовместимые.
Федор Алексеевич любил аллегорическую живопись в западном стиле и украшал ею новые постройки, возведенные по его указу. Русские художники Богдан Салтанов, Иван Безмин,
Иван Мировский, Никифор Бовыкин и живописец из Немецкой слободы Петер Энглес щедро расписывали картинами на библейские темы государевы и царицыны палаты, новые храмы.
Стараниями Симеона Полоцкого, плодовитого виршеписца, Федор Алексеевич обучился искусству рифмосложения. Он писал стихи, которые считались у современников «изрядными». Когда из печати вышло рифмованное переложение Псалтири работы Симеона Полоцкого, часть текста принадлежала перу его державного ученика. Называли даже отдельные псалмы, переведенные в стихотворную форму царской рукой: 132-й и 145-й[56]. Когда Федор Алексеевич приходил на богослужение, церковный хор непременно исполнял 145-й псалом.
Вот он:
Хвали, душе моя, Бога твари всея,
до конца си жизни восхвалю моея.
Песнь Богу моему имам воспевати,
дондеже в существе даст ми пребывати.
Надежды во князех вси не полагайте,
в сынех человечих вы не уповайте.
Яко спасение в них не обитает,
изшедшу бо духу плоть ся в прах вращает.
А помышления тогда исчезают,
ибо умышленных дел не содевают
Блажен человек, есть ему же от Бога Иаковля
помощь и надежда многа.
На Господа жива, иже сотворил есть небо, землю, море
и вся исполнил есть.
На Господа во век истинну храняща
и суд обидимым людем си творяща.
Алчущым доволство пищу дающаго,
окованныя же люди решащаго.
Традиция виршеписи для России также являлась неродной. Многообильные стихотворные извержения Симеона Полоцкого — плоть от плоти общеевропейской культуры барокко и, в какой-то степени, католической традиции храмовых «декламаций». Изложенная им «пиитика», видимо, захватила воображение царевича как необычная «новина» и толкнула к собственным поэтическим опытам.
Библиотека государя содержала книги на русском и польском языках, а также на латыни.
Примерно в годы царствования Федора Алексеевича и при царевне Софье мода на польское платье прочно входит в домашний быт царской семьи[57]. Польский опыт государь использует в делах военного строительства. Предметы европейского обихода становятся всё более популярными.
Итак, пристрастие царя к западной культуре вовсе не являлось преувеличенным или поверхностным. Оно имело глубокие корни в личности Федора Алексеевича и на многое влияло в годы его царствования. Этот монарх действительно желал переустроить некоторые области русской жизни по европейским образцам.
Стоит ли связывать «западническую» склонность Федора Алексеевича с его женитьбой на Агафье Грушецкой? Вряд ли. Уже отец его стал поклонником европейского театра, европейской боевой тактики, европейских бытовых новинок. Еще большее влияние оказал на молодого царя Симеон Полоцкий. Да и соратники Федору Алексеевичу достались ровно с тем же умонастроением. Истинный полонофил князь В. В. Голицын займет в годы его царствования виднейшее место. Так что уместнее говорить не о чьем-то персональном влиянии на государя московского, а о возникновении на самом верху Российской державы устойчивой группы людей с проевропейскими наклонностями. Можно сказать, проевропейской среды.
А милая красавица Агафья Семеновна… Не тем ли и угодила смоленская шляхтянка государю, что разделяла давно устоявшиеся вкусы и устремления его? Ведь хорош и приятен единомысленный брак! Когда два сапога — пара.
* * *
Но при всем своем «западничестве» царь оставался русским человеком и крепко держался православия.
Прежде всего, не видно в его царствование каких-либо уступок Речи Посполитой, вызванных соображениями «конвергенции». Культурное сближение отнюдь не вызвало сближения политического. На переговорах между русскими и польскими дипломатами шел самый жесткий торг — как и во времена предыдущих государей. Поляков и прочих иноземцев допускали на низшие и средние командные посты в русской армии, а также в приказном аппарате. Но никто не звал их командовать армиями, крепостями, заседать в Боярской думе или возглавлять центральные ведомства. Во всяком случае, пока они не соглашались переменить свою веру на православие. Военно-политическая элита, как и прежде, состояла по преимуществу из русских. И, как уже говорилось, ничего не удалось добиться католическим миссионерам.
Что же касается родной «почвы», русской старины, то и от нее Федор Алексеевич отнюдь не оторвался. Многие склонности юного монарха выдают в нем твердую принадлежность старомосковской цивилизации.
Отец стремился привить Федору Алексеевичу собственную непобедимую страсть к охоте, издавна служившей московским правителям любимым развлечением. Тот, как видно, счел для себя приятной лишь одну сторону охотничьих забав: быструю езду, а значит, и лошадей.
Память о его благородном увлечении передавалась при дворе из поколения в поколение: «Как отец сего государя великий был до ловель зверей и птиц, так сей государь до лошадей был великий охотник, и не токмо предорогих и дивных лошадей в своей конюшне содержал, разным поступкам их обучал и великие заводы конские по удобным местам завел, но и шляхетство к тому возбуждал. Чрез что в его время всяк наиболее о том прилежал, и ничем более, как лошадьми хвалилися»[58]. Профессиональному коневоду Ивану Тимофеевичу Кондыреву Федор Алексеевич пожаловал думный чин окольничего.
Коневодческая склонность государя ничуть не противоречила старомосковским традициям. Наши правители всегда имели хорошо устроенные конюшни, много ездили верхом, а должность конюшего одно время была первой по чести среди всех боярских должностей. Третий монарх из династии Романовых просто показал особое рвение к коннозаводскому делу. Деды его и прадеды, знай они об этом, похвалили бы потомка.
Как знать, не оттого ли Федор Алексеевич сделался большим любителем поездок на лошадях, что хворь иной раз отбирала у его ног подвижность? Бывало, государь с трудом перемещался на своих двоих, бывало, ходил, опираясь на костыль… А окажется в седле, и что ему тяжелые глупые ноги? В седле он хорош, легок, молодцеват. Исчезают вся тяжесть и неуклюжесть его походки, видны лишь юная сила да искусство управлять лошадью. Добрый конь птицей летит под ним, ветер бьет в лицо, и горячая молодая кровь берет верх над горестным нездоровьем. Не потому ль и невесте, жадно всматривавшейся в него из чердачного окошка, показался царь на коне?
Так ли это, бог весть. Но в любом случае царская любовь к лошадям сослужила стране хорошую службу: уйдет Федор Алексеевич, а конские заводы после него останутся. Добрый прибыток державе!
Как и прежние государи — что Рюриковичи, что Романовы, — Федор Алексеевич регулярно ездил на богомолье. Эта его черта нимало не изменилась к поздним годам царствования. Здоров ли, не здоров ли, а государь постоянно посещал большие монастыри в столице и за пределами Москвы. Столь твердая приверженность к длительным богомольным поездкам говорит о сильном религиозном чувстве. Как видно, в нем Федор Алексеевич не уступал своему отцу — великому любителю посещать монастыри, а также наслаждаться хорошо выстроенным богослужением.
Да и выбор мест, которые стремился посетить молодой царь, во многом был определен предпочтениями Алексея Михайловича. Чаще всего Федор Алексеевич отправлялся в Троицесергиев монастырь, Александровскую слободу с ее Успенской обителью да Лукьяновой пустынью. Время от времени объезжал он целый куст монастырей, расположенных в Переяславле-Залесском и неподалеку от него. С первого года царствования навещал звенигородскую Саввино-Сторожевскую обитель — излюбленное место паломничества его покойного отца. Здесь поместили серебряную раку для мощей преподобного Саввы, созданную, как тогда говорили, царским «усердием».
Иной раз царь тратил на дальнее богомолье по полмесяца, а то и больше. Дальше Переяславля не забирался. Как видно, опасался расхвораться от долгого путешествия к великим северным светочам русского иночества — Кирилл о-Белозерской обители, Спасо-Прилуцкой и др. Ежегодно брел со всем великим крестным ходом, который устраивали у Новодевичьего монастыря 28 июня — в день празднования Смоленской иконы Божией Матери.
Лишь за несколько месяцев до кончины Федор Алексеевич рискнул длительной поездкой по тем монастырям, какие прежде не посещал. Добрался до суздальского средоточия святости и даже до ярославских обителей. Наверное, молил Бога о стремительно улетучивающемся здравии…
В смысле полной и безраздельной приверженности православию, любви к чинному быту монастырей, пристрастия к хорошему церковному пению государь Федор Алексеевич оставался таким же русским человеком, как и подавляющее большинство его подданных. Сын отца своего, отпрыск старомосковского боярского рода, он благоговел перед мощами святых, почитал церковные святыни, не мыслил себя вне Христовой веры.
И если хотел Федор Алексеевич что-нибудь «реформировать» в старинных обычаях русского православия, то, может быть, лишь одно. Он стремился придать более благозвучия пению хора, без коего не обходилось никакое богослужение. А на эту сферу еще со времен его отца оказывала все большее и большее влияние малороссийская музыкальная традиция, весьма полонизированная. Ее не отвергал даже патриарх Никон.
Вот удивительное воспоминание современного историка Александра Лаврентьева: «В шестидесятых годах одним из первых моих приобретений были пластинки с записью хоровой капеллы Юрлова. Те, кто знает музыку, наверное, помнят: это было практически единственное издание древнерусской музыки, сделанное в советские времена. Так вот, я там нашел хоровое сочинение… и композитор — царь Федор».
Действительно, у государя имелся вкус к музыке, а вместе с ним — желание обновить древнее пение, пришедшее к нам от греков и записанное «крюками». Он собрал большую коллекцию нотных рукописей[59], сочинил широко известное песнопение «Достойно есть». Царские нововведения прижились: «Яко же его величество и к пению был великий охотник, первое партесное и по нотам четверогласное и киевское пение при нем введено, а по крюкам греческое оставлено»[60]. Что ж, тут видно, как малороссийская певческая традиция окончательно укоренилась в Москве. Это, надо признать, своего рода «малая интервенция» западной музыкальной культуры на территорию старомосковской[61]. Но видеть в действиях царя расшатывание основ веры? Вот уж нет оснований. Предпочитая музыку, более близкую к европейской традиции, нежели к русской, во всем остальном Федор Алексеевич оставался приверженцем устоявшихся форм русского православия. Он не пытался переменить хотя бы «аз единый» ни в догматике, ни в канонической части, ни в текстах молитв. Батюшка его в этом смысле бывал куда как радикальнее…
Изменила ли хоть в малой степени эту его приверженность женитьба на Агафье Грушецкой? Можно сказать твердо: нет. Год супружества, счастливейший для Федора Алексеевича, сопровождался большими богомольными поездками. С сентября по декабрь 1680 года царь несколько раз выезжал на богомолье, и, помимо привычного Саввино-Сторожевского монастыря, выбрался в Иосифо-Волоцкий, а потом в Лужецкий — под Можайском. Это соответствует давно сложившемуся обыкновению государя каждой осенью по нескольку недель отдавать паломническим походам.
Царь и царица пожертвовали Успенскому монастырю в Александровской слободе икону «Святой Феодор Стратилат и великомученица Агафия». Тогда же, при Федоре Алексеевиче, здесь началось строительство нарядной надвратной церкви. Ее освятили в 1682 году в честь государева святого покровителя — Феодора Стратилата. А когда завершилось возведение нового собора в московском Сретенском монастыре (его также оплатил Федор Алексеевич), в иконостас его, на равном расстоянии от Царских врат, встали две иконы — святой Феодор Стратилат и великомученица Агафия. При молодом государе древняя обитель расцветает…
* * *
Когда царь не занимался державными делами, не ездил на богомолье, не писал стихи и не сочинял музыку, он следовал доброй привычке своих предков: проводил время в подмосковных резиденциях. Несколько больших сел, старинных царских владений, давно сделались местом отдохновения наших монархов, приезжавших сюда со всей свитой и ближайшими родственниками.
Федор Алексеевич и здесь не исключение. Как и отец, он любил бывать в Измайлове, Коломенском, Покровском, Преображенском, на Воробьевых горах. Обожал сады и, подобно прежним государям рода Романовых, везде устраивался домовито, уютно, с большим удобством. Если надо — добавлял садовых посадок, если надо — затевал новое строительство. На такое «домашнее» обустройство подмосковных владений Федор Алексеевич тратил деньги нещадно. Никаких новшеств и вместе с тем большое усердие по улучшению «наследства». Тут Федор Алексеевич не столько реформатор, сколько традиционалист…
Разве что, в отличие от Алексея Михайловича, он предпочитал Коломенскому Измайлово. Отец его завел тут пруды с рыбой, начал возводить храм и большой деревянный дворец, разбил сады. Устроил птичники. Наладил образцовое хозяйство. Сыну отцовских затей показалось недостаточно. При нем большое строительство здесь продолжилось: воздвигались новые хоромы, достраивался огромный Покровский собор, сооружалась домовая Иоасафовская церковь, появилась колокольня. Хозяйство же интересовало молодого царя гораздо меньше. Федор Алексеевич в большей мере стремился подчеркнуть природную красоту этого уединенного места.
В тиши и покое он прогуливался здесь со своей любимой супругой, беседовал с ней, катался на лодке по прудам. Тут он мог отыскать мир и гармонию для своей семейной жизни. Над лугами катилось солнце в золотой колеснице, щедро разбрасывая тепло. Из клеток, развешанных по деревьям, слышались голоса певчих птиц. Сады утопали в цвету, радуя взоры царя и царицы в их первое и последнее счастливое лето…
Но, как видно, в глазах Федора Алексеевича, любившего уединение, даже тихое Измайлово выглядело слишком людным местом. К тому же слишком близким к Кремлю со всеми его правительственными заботами… Поэтому молодой царь приглядывался к селу Пахрину — в домодедовских местах, на реке Пахре. Здесь он указал возвести каменный Троицкий храм с приделом во имя того же Феодора Стратилата[62] и начать большое строительство. Скорее всего, ради спокойного летнего отдыха Федор Алексеевич жаждал удалиться от Москвы как можно больше; на новом месте возникла бы еще одна большая резиденция; но с кончиной монарха строительство было заброшено.
Другим любимым местом Федора Алексеевича являлось село Воробьево — на нынешних Воробьевых горах. Эту местность обожали три русских государя. Василий III выстроил тут деревянный дворец на каменном фундаменте, Алексей Михайлович приезжал сюда с семьей и подолгу живал, а Федор Алексеевич вознамерился придать сему месту новую пышность. Скорее всего, эта его архитектурная затея связана с первым браком. Приведя молодую жену на Воробьевы горы, хорошо знакомые ему с детства, царь увидел восхищение в ее глазах, услышал восторженные слова, и вот уже застучали топоры плотников… Взамен старого, обветшалого, тут взялись строить новый (каменный!) дворец о шестидесяти комнатах и два храма.
А место и впрямь чудо как хорошо: с речной кручи открывается вид на луга, занимавшие просторную излучину Москвы-реки, на гроздь золотых куполов Новодевичьего монастыря, на темнеющую вдалеке громаду Москвы во всем ее великолепии. Сердце замирает! Кругом шумит древний лес, окружающий невеликий царский сад. Как не быть саду? Где угнездились Романовы, там непременно случится сад…
После Федора Алексеевича государи наши, а также члены царского семейства бывали тут, да и жили порой подолгу, но большой любви к Воробьевым горам не проявляли. Дворец Федора Алексеевича обветшал с течением времени. Ныне его нет: давно разобран.
На Пресне Федор Алексеевич распорядился устроить большой каменный храм Воскресения Христова с высокими крылечками-папертями и круглыми декоративными башенками. Собственно, сейчас это чуть ли не центр Москвы, а тогда — местность за городской чертой, у села Воскресенское и Пресненских прудов. Тут царь решил устроить еще одну в ряду бесчисленных летних резиденций монаршего рода Романовых.
Как полагается — с палатами, «службами», особым хозяйством и даже зверинцем. Время от времени младших членов царской семьи, в том числе царевича Петра, «тешили» здесь пушечной пальбой и фейерверками. Страсть к «огненной забаве» перешла к Федору и Петру Алексеевичам от их отца и прочно укоренилась в душах[63].
К 1677 году царь достроил Благовещенскую церковь близ села Тайнинского и сделал богатое пожертвование на ее внутреннее убранство. Храм этот до сих пор радует глаз узорчатым резным «одеянием». В конце XVII века он считался царским «домовым»: его поставили при путевом дворце, который стоял на начальном участке паломнического маршрута к Троицесергиевой обители. Сам дворец не сохранился.
Привычка к тихой жизни в деревянных хоромах, среди садов, подчиняясь неспешному ритму русского домашнего обихода, позволяет видеть в Федоре Алексеевиче правителя, органично вписывавшегося в старомосковский общественный уклад. И у историка XIX столетия Е. Е. Замысловского имелись все основания считать, что «…царствование Федора Алексеевича имеет в историческом отношении наиболее тесную связь с царствованием Алексея Михайловича, чем с эпохою преобразования», — то есть с временем Петра[64].
Вот и выходит, что государь московский Федор Алексеевич половиною головы принадлежал Европе, другою же половиною — Руси.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.