Детство
Детство
Тем не менее, десятилетними мальчишками мы собирались где-нибудь на задворках и давали девчонке пенни, намереваясь ее трахнуть. Делали вид. Было щекотно и приятно.
Я хорошо помню себя в любом возрасте. Период от года до девяти запомнился мне как «рай». Тогда мы жили в старом районе Бруклина, Уильямсберге. На стыке двух веков, в 1900 году, мы переехали в другой район. Мне как раз исполнилось десять. Жили на улице «ранней скорби», как я ее прозвал, в населенном немецкими иммигрантами квартале в округе Бушвик. Я ходил в среднюю школу.
Я запомнил этот период главным образом потому, что мне пришлось встретиться с целой ватагой ребят и поладить с ними. У меня произошла с ними стычка, поскольку поначалу они пытались превратить меня в козла отпущения. Тем не менее вскоре я стал их лидером. Когда я впервые прошелся по улице, кто-то из них положил мне на плечо деревяшку. Тогда у ребятишек была такая игра: тебе на плечо кладут деревяшку, и ты обязан к кому-нибудь обратиться, чтобы ее сбросили. Если этого не делаешь, тебя бьют. Драться я отказался, что сочли страшной трусостью. Я объяснил, что знать их не знаю, ничего против них не имею и не вижу повода к драке.
В нашем районе была пресвитерианская церковь, куда я ходил, поскольку при ней создали юношескую военную бригаду. Она называлась «Батарея А береговой артиллерии». Мы одевались в форму, обучались приемам стрельбы, и в конце концов я поднялся от рядового до младшего лейтенанта. Здесь занимались мальчишки в возрасте от десяти до четырнадцати лет. В то время эти подростковые отряды создавались при нескольких церквах. Я ходил в церковь исключительно по этой причине. На проповеди мне было наплевать. Такова, была единственная религиозная организация, к которой я когда-либо принадлежал.
Улицы были всё еще вымощены булыжником, а автомобиль был новшеством. Помню удивительные осенние дни, когда мы собирались на пустыре и рыли пещеры. Иногда стреляли по воробьям и жарили их на костре. У меня был «винчестер» 22 колибра. У большинства мальчишек — винтовки. По поводу оружия ограничений не было, и люди им не злоупотребляли.
Вслед за девчонками мы залезали в подвал и подсматривали за тем, как они писают. Достанет ли струйка до потолка? Что-то вроде этого. Но мы с ними не трахались. Тем не менее, еще десятилетними мальчишками мы собирались на задворках и давали девчонке пенни, намереваясь ее трахнуть. Делали вид. Было щекотно и приятно.
Помню и это; в те дни я многому научился. Получил на пустыре прекрасный инструктаж. В нашей компании был один толстяк по имени Льюис. Он был постарше нас. И часто рассказывал удивительные истории, легенды, мифы, сказки о сверхъестественных силах. От этого парня я почерпнул больше, чем из школы. Мы разговаривали обо всем. Мы были любознательны. А сегодня ребятишки, похоже, скучают, не знают, чем заняться. Мы задавались такими вопросами как: «Кто создал Бога? Откуда взялась дева Мария?» И всё в таком духе.
Когда я в конце концов сдал выпускные экзамены в средней школе, тогда мне было лет семнадцать, мы организовали клуб «Мыслители». Название было ироническим. Среди нас был один парень — страшный молчун, а на самом деле — бестолковщина. Но всегда делали вид, что он великий мудрец, поскольку чаще всего он помалкивал. Безусловно, все мы отдавали отчет в том, что он просто дурак. Отсюда и название — «Мыслители». Затем появилась еще одна группка в другом районе Бруклина — Гринпойнте. Мы дружили между собой и решили объединиться. Создали клуб из двенадцати членов и назвали его «Обществом Ксеркс». Общество ничем не занималось и название ровно ничего не означало. Это был всего-навсего предлог для наших встреч. Все мы закончили среднюю школу, и ни один не пошел в колледж. Все музицировали: один играл на фортепиано, другой — на скрипке, а кто-то хорошо пел. Раз в две недели мы собирались у кого-нибудь дома и всю ночь играли и пели. Представьте себе, как это непохоже на сегодняшний день! Так продолжалось года два-три. У нас не было далеко идущих амбиций, и мы относились друг к другу бескорыстно и с большой теплотой. Родители обеспечивали нас едой и выпивкой, когда мы собирались у кого-то дома.
Тогда мы не нуждались в компании девушек. Время от времени устраивали большие вечеринки и играли в почту, что означало уединиться с девчонкой в темной передней и поцеловаться. Ни у кого из нас тогда не было с девушками близких отношений. Я должен это пояснить. Кажется странным, что в это время я не занимался любовью, но причина в том, что я был безумно, страстно влюблен в свою одноклассницу. Однако у нас никогда не было близости.
Так продолжалось три года! И это было великолепно. Каждый вечер после ужина я шел к ее дому и возвращался назад. До ее дома я доходил почти за час лишь для того, чтобы пройти мимо в надежде, что в этот момент она случайно окажется у окна. Это было сумасшествие, глупость, идиотство, продлившееся три года. Для меня не существовало других женщин, мне это и в голову не приходило. Я думал только о ней. И не представлял себе близости с ней, поскольку преклонялся перед ней.
Приблизительно в это время я три-четыре раза переспал с проститутками. Вообще-то на последнем году учебы в школе я впервые посетил публичный дом и тут же подхватил триппер. Этот бордель находился на 34-стрит, к западу от Херальд-сквер. Эта улица была рассадником публичных домов, где в основном работали француженки. Позже я снова побывал в этом квартале, но пошел уже в другой бордель. И мне как всегда не повезло: я заразился еще раз. Я переболел им два или три раза.
Когда нам было по 18–19 лет, мы придумали для себя это общество «Ксеркс» и развлекались как дети. До 25 лет я играл на фортепиано. Женился на девушке, обучавшей меня игре на рояле. На этом учебе пришел конец. Душой компании были два-три человека. Впоследствии забавно было об этом вспоминать. Среди нас были бездельники, активисты, балагуры, честолюбцы. Сейчас я вижу всю эту градацию очень четко. Мы с одним парнем играли роль клоунов, поддерживающих веселье. Энтузиазм присутствующих спадал, фантазия истощалась — все засыпали. Нам с приятелем так хотелось расшевелить компанию, что мы практически вставали на голову, чтобы вывести своих друзей из сонного состояния. Разыгрывали нечто вроде эстрадного представления: танцевали джигу, пели, рассказывали анекдоты, пародии, все, что угодно, лишь бы расшевелить уставшую компанию. Как наивно все это выглядит сейчас.
В восемнадцать лет я пошел работать клерком в Атлас Портлэнд Симэнт Компани. Это было мое первое место работы после школы. После работы я давал уроки музыки за 35 центов в час. В доме у одной маленькой ученицы познакомился с одной интересной вдовой, подругой матери моей ученицы. Так начался мой первый роман. Он не был лишен романтики, но, безусловно, был полной противоположностью моей первой целомудренной любви. Но к этой женщине, которая была намного старше меня, я испытывал большое чувство. Мы счастливо прожили вместе какое-то время, я даже перевез к ней взятое напрокат пианино. Тогда мне было девятнадцать лет.
По странному стечению обстоятельств моя прежняя возлюбленная жила напротив вдовы. Она уже вышла замуж и теперь обитала на противоположной стороне улицы. Конечно, узнал я об этом не сразу.
После школы я шесть недель проучился в Нью-йоркском муниципальном колледже. Что меня доконало, так это «Королева фей» Спенсера. Я заявил, что лучше уйду, чем буду читать подобную ересь. Потом, спустя почти два года, я решил стать инструктором физкультуры. Посещал Школу борьбы Сарджента, что на площади Колумба. Курс был рассчитан на четыре года, но меня не хватило надолго, поскольку отец пил и мать умоляла меня пойти работать к нему, чтобы оградить его от пьянства.
В это время я был в превосходной физической форме. Помешался на своем здоровье и физических упражнениях. Каждый вечер делал зарядку. Стал заядлым велосипедистом. Катался на двухколесном гоночном велосипеде, купленном у гонщиков на Мэдисон-сквер-гарден после шестидневного велокросса. Я частенько задавал им темп во время гонок. Для меня это было развлечение, а они использовали меня, поскольку я был молод, имел здоровое сердце и не задумывался о том, что могу убиться. Ведь не так-то просто задавать темп велокросса. Эти гонки проходили на живописной гравиевой дорожке из Проспект-парк до Кони-Айлэнд. Шесть миль туда и шесть — обратно.
В определенном смысле в это время на меня оказали влияние другие спортивные фанаты — такие, как Чарлз Этлэс и Бернард Мэк-Фэдден. Я — хиляк, но во мне кипела энергия. Затем наступал период увлечения спортивной борьбой, когда я ходил на встречи по борьбе, чтобы увидеть таких борцов, как Джим Лондос, Человек с тысячью ухваток и Душитель Льюис. Ходил я и на встречи по боксу. Джек Джонсон, Стэнли Кэтчел — я часто бывал на их тренировках. Никогда не видел Джека Джонсона на ринге, но встретил его много лет спустя, а точнее — спустя сорок лет. Он держал небольшой бар на рю Фонтэн в Париже. Даже тогда он, по-моему, все еще был в великолепной форме. Не выглядел опустившимся человеком. Представляете себе его массивную, величественную голову? На стене моей ванной комнаты висит его сегодняшняя фотография. Он был моим кумиром.
Затем пешие прогулки… Я выходил на эстакаде, на остановке Дэлэнси-стрит. Оттуда шел до Пятой авеню и 31 стрит. Это была отличная, почти часовая прогулка. Все это время я казнился тем, что я — писатель, так никогда ничего и не написавший. Лишь однажды я предпринял такого рода попытку. Написал огрызком карандаша полстраницы и бросил. Решил, что никогда не смогу стать писателем. Однако это копилось внутри меня; во время своих прогулок я сочинял всякие истории и новеллы, наполнял их характерами и диалогами. Мне хватило бы материала на несколько книг. Я говорю о том периоде, когда я работал у отца в ателье.
По дороге в ателье я останавливался перед определенной витриной магазина, торгующего рамами для картин, где я впервые увидел японские гравюры. И репродукции Шагала, Утрилло и Матисса. Вот с чего начался мой интерес к живописи. Все это время я неустанно говорил себе, что из меня никогда не получится писатель. Но перечитал книги всех писателей того времени. Например, мне запомнился Джон Дос Пассос, тогда уже довольно известный. Вероятно, мы были сверстниками, а у него уже было имя. Он участвовал в войне и написал об этом книгу. Читая ее, я говорил себе: «Господи, да ведь я могу писать ничуть не хуже», — но так никогда и не попытался.
Мое настоящее образование началось, когда я ушел из колледжа. Я начал читать те книги, которые мне были интересны, которые утоляли мою жажду знаний. Тогда мне хотелось узнать все обо всем. Я перечитал массу всевозможных книг — о философии, экономике, религии, антропологии, о чем угодно.
Я буквально раздваивался. С одной стороны, мне страшно хотелось заниматься спортом, а с другой — тянуло к литературе. Я читал постоянно и всегда выбирал фолианты поувесистей. Для своих приятелей я был фигурой загадочной. Участвовал во всех соревнованиях, но они не конкурировали со мной. Держали меня за чудака. В конечном счете я от них отошел.
Еще ребенком родители отправили меня в воскресную церковную школу. На самом деле они не были верующими. По вероисповеданию они были — лютеранами, но я не имел ни малейшего представления о том, как выглядит внутри лютеранская церковь. Родители никогда не говорили о религии. Никогда не ходили в церковь. И у меня никогда не возникало такого желания.
Обычно во время воскресной проповеди я умирал от скуки. Время от времени читать проповедь священник приглашал кого-нибудь из другого прихода. Помню одно воскресенье, когда я вернулся домой из церкви, возбужденный словами проповедника о социализме. В те дни быть социалистом — означало быть настоящим радикалом. Я вернулся из церкви и рассказал родителям об этом удивительном проповеднике. Услышав слово «социализм», отец чуть не дал мне затрещину. Он сказал: «Больше никогда не произноси это слово в нашем доме». Видите ли, отец отличался от деда. Тот придерживался более радикальных взглядов. Он бежал из Германии, чтобы избежать военной службы. Приехал в Лондон и десять лет проработал в суде. Потом стал профсоюзным деятелем и оставался им всю жизнь. Но отец стал владельцем ателье, и в этом заключалась вся разница между ними.
Уже в 21 год я дошел до состояния полного отчаяния. Сижу как-то в парке на Юнион-сквер, в Нью-Йорке. Вижу большую вывеску «Френология». В кармане — только доллар. Объявление гласит, что цена одного визита — доллар. Я встаю и иду удостовериться в своих возможностях. Френолог, пожилая дама, щупает мою голову — и каково же ее заключение? — «Из вас может получиться отличный юрисконсульт». Я ушел от нее с чувством полного отвращения и уныния. Надеялся, что она скажет: «Из вас выйдет художник, литератор». Я не знал, куда податься, к кому обратиться. Не хватало смелости постучаться в дверь к какому-нибудь великому человеку и спросить у него совета.
Я часто ходил на лекции Джона Каупера Поуиса в Лэйбор-Темпл, в Нью-Йорке, что стоило десять центов. Это был очень образованный человек и замечательный писатель. С лицом пророка. Впоследствии, спустя почти сорок лет, я нанес ему визит в Уэльсе. И пересказал его слова, сказанные мне на одной из лекций в те далекие времена. Тогда я был очень робок и неуклюж. Подошел к нему после лекции и не нашел ничего лучшего, как спросить, читал ли он Кнута Гамсуна. Он ответил: «Вы имеете в виду Кнута Гамсуна, норвежского писателя? Нет, извините, не читал. Видите ли, я не знаю норвежского». Встретившись с ним в Уэльсе, я рассказал ему об этом, и он сказал: «Генри, какой же я был мерзавец! Почему ты не дал мне хорошенько под зад»? Его книги оказали на меня большое влияние.
В не меньшей степени на меня повлиял бывший евангелист Бенджамен Фэй Милз. Обычно он читал лекции на всевозможные темы. К примеру, о Фрейде, тогда мало известном широкой публике. Он вел спецгруппы, курс обучения стоил 100 долларов. Когда он объявил о создании этих спецгрупп, я сказал: «У меня нет денег, но если кто и достоин учиться на ваших курсах, так это я». Он посмотрел на меня и сказал: «Полагаю, вы, вероятно, правы. Если вы пустите тарелку по кругу после лекций, я разрешу вам посещать курсы бесплатно».
Ко многим таким людям я бы позвонил в дверь и задал бы несколько вопросов, как делают сейчас мои поклонники. К сожалению, большинство из них я вынужден выпроваживать восвояси. Поначалу я чувствовал себя виноватым, если не выслушивал их, но сегодня мне кажется, что, реагируя таким образом, на самом деле оказывал им услугу. Подростки задают всевозможные вопросы, часто заумные и ставящие в тупик. В итоге я обнаружил, что трачу на них время и внимание, а толку никакого. Я считаю, что давать советы — бесполезная затея. До всего нужно доходить самому. Звучит жестоко, но по существу так оно и есть.
Чтобы начать все с начала, нужно дойти до последней точки. Бог вас не защитит. В конечном счете вы вернетесь к самому себе. На что бы вы ни решились, это вам придется что-то предпринимать. Поступайте так, как вы считаете нужным, и не пытайтесь следовать чьему бы то ни было примеру, поскольку он имел успех. Вы человек другого склада. Вы — это вы. Вы — единственный в своем роде, и у каждого человека своя судьба. Мы можем сколько угодно учиться, слушать величайших учителей и т. д., но наши поступки, наши достижения определяются нашим характером.
Можно превратить зло в добро, кривду в правду. Всегда остается такая возможность. Мир был бы крайне неинтересен, если бы все оставалось таким, как представляется. Я действительно верю в превращение. К примеру, двух людей сажают в тюрьму. Один пребывает в полном отчаянии, освободившись, он может снова совершить убийство. В другом — произойдут некие внутренние перемены и он выйдет на свободу совсем другим человеком.
Мне 21 год, и я все еще живу у вдовы, но мне не терпится от нее вырваться. Я сознавал, что она намного старше меня, и от этого мучился. Представлял себе, как ей стукнет пятьдесят, а мне только двадцать пять. И сбежал в Калифорнию. Нанялся рабочим на ранчо в Отэй, а потом на шесть месяцев — в Чула Виста. Я выжигал кустарники во фруктовом саду, и среди рабочих нашлись ковбои, с которыми я подружился. Одним из них оказался парень из Монтаны, и мы с ним стали большими друзьями. Однажды он зазвал меня в небольшой мексиканский бордель в Сан-Диего. Туда ходил трамвай, такой же как Тоунервильский. По пути в бордель я увидел афиши, гласящие, что Эмма Голдман читает лекции о Ницше, Достоевском, Ибсене и т. д. Это сыграло решающую роль в моей жизни. Я отправился на эти лекции. После нескольких посещений пришел к выводу, что жизнь ковбоя не для меня. Ведь я решил стать ковбоем. Представляете! Так что я вернулся домой и стал работать у отца.
Пока я трудился в ателье, у нас с отцом были довольно прохладные отношения. Мать надеялась, что я буду препятствовать его выпивкам, следить за ним и все такое, но это было мне не под силу. Он надоедал мне, изводил меня своими ежедневными пьянками. Уже позже, когда я женился во второй раз и столкнулся со всевозможными финансовыми трудностями, я обратился к отцу за помощью. Он верил в то, чем я занимался, хотя никогда не прочел ни одной сочиненной мною строчки.
Работая у отца, я женился — в первый раз — и у нас родился ребенок. Ночами я просиживал за большим письменным столом, принесенным из ателье. Оттуда же я утянул и огромный, круглый обеденный, вокруг которого могли бы усесться двенадцать человек. Он был полностью красного дерева, великолепный стол, и я часто садился за него и пытался писать. Конечно, безуспешно.
Я не виделся с вдовушкой с тех пор, как уехал на Запад. Я удрал от нее, и она не знала, где меня искать. Однажды вечером я пошел в кино и наткнулся на нее, она работала билетершей. Освещая дорогу фонариком, проводила меня до моего места, присела рядом и зарыдала. «Гарри, — она всегда называла меня Гарри, — как ты мог так поступить с мной?» Я рассказал жене об этой встрече — она была в курсе нашего романа — и предложил поселить ее в нашем доме. Естественно, жена этого не допустила. Но, право же, я был искренен. Я не шутил. Это была одна из тех невероятных ситуаций, которую мог себе вообразить лишь такой дурак, как я.
Полагаю, нет ничего невозможного в том, чтобы мужчина заботился сразу о нескольких женщинах. Да, при условии, что заинтересованные стороны полностью осознают, для чего им это нужно. При первобытно-общинном строе так оно и было, особенно в тех случаях, когда существовал недостаток мужчин или женщин. Мой друг думает, что мужчине следует опекать столько женщин, скольким он способен доставить радость. Но тогда возникают экономические проблемы, разве не так?
Я никогда не распространялся об отце. Он каждый день напивался. Обычно заходил в бар напротив примерно в полдень, чтобы пропустить первую рюмку. Кстати, это был замечательный бар в Уолкотт отеле. Отец ждал, пока я повзрослею и приму на себя ведение дел. Он приглашал меня в отель позавтракать с ним и его собутыльниками. Я участвовал в пиршествах, но никогда не брал в рот ни капли. В то время я вообще не выпивал. Был противником всякой выпивки. Сидел с ним в баре, а все его приятели смеялись и подшучивали надо мной. «Генри, — говорили они, — что ты сегодня пьешь?» А я отвечал: «Воду». Тогда они хохотали. Я, естественно, свирепел.
Помню, однажды я подрался с одним французом, оскорбившим отца, поскольку тот напился. Как только он не обзывал его. Я подошел и вцепился в него. Вся компания была пьяна, и для меня это была лишь кучка забулдыг. Я был в прекрасной физической форме и, схватив его за горло, протащил по бару. Потом повалил на пол и начал душить. Им пришлось отдирать мои руки от его шеи. Я чуть не задушил его. Рассказываю эту короткую историю, чтобы вы поняли, каким я могу быть жестоким. Я боюсь рассердиться, поэтому столь любезен и миролюбив. Когда я перестаю владеть собой, то вхожу в раж.
Я должен был научиться кроить и все такое, но так никогда и не научился. Вместо этого частенько стоял за столом закройщика и часами болтал с ним, пока отец напивался в баре. Заказчики заглядывали крайне редко.
Этот закройщик был евреем-иммигрантом из Польши, я его очень любил. Я упоминаю о нем в своих книгах. Мы стояли и беседовали, пока он чертил и вырезал выкройки. Он должен был обучить меня, но я так ничему и не научился. Он интересовался литературой. Хорошо знал русскую и еврейскую литературу. Поведал мне обо всех европейских гетто, фольклоре, каббалистике и т. п. Беседуя часами, мы вникали во всевозможные явления. Иногда я уходил в другую комнату, так называемую починочную. Там работали три еврея, вызывающие у меня большой интерес. Один из них был оперным певцом. Я распахивал окна, чтобы его слышали соседи. И говорил: «А сейчас, Рубен, начни с „Паяцев“ или с „Бориса Годунова“». Ну и голос! Порой мне казалось, что он мог петь лучше Карузо. Из всех окон доносились аплодисменты. «Еще! Еще!» — и если случайно приходил пьяный отец или заказчик, они удивлялись, что, черт побери, происходит.
Безусловно, наши дела шли неважно. Мы вылетели в трубу. Самое удивительное, что когда ателье окончательно развалилось, и отец остался без гроша, эти славные еврейские портные, работающие у него, предложили оплатить его же долги; были готовы заложить свои вещи, отдать ему свои сбережения и т. д. Я убедил их не делать этого, было уже слишком поздно. Но какие это были замечательные люди. Меня это потрясло.
В ателье я познакомился с одним из самых известных писателей того времени. Однажды из лифта вышел ни кто иной, как Фрэнк Хэррис. Его привел Гвидо Бруно, в ту пору важная шишка в Гринвич-Виллидж. Бруно был выходцем из Югославии и владельцем журнала, выходящего в Виллидже. Он обнаружил, что Фрэнк Хэррис живет на Вашингтон-сквер. Фрэнку Хэррису понадобилось что-то сшить. Безусловно, отец никогда о нем не слышал, а я прочел несколько его книг, и мне до смерти хотелось его увидеть. Отцу не часто приходилось иметь дело с писателями и художниками, если не считать карикатуриста Робинсона. Художников отец презирал. Он считал их всех чокнутыми, безденежными, безответственными. Фрэнк Хэррим хотел, чтобы ему сшили летний нарядный костюм для прогулок на яхте. Отец показывает ему какой-то материал в широкую полоску — нечто такое, во что одеваются лишь джазисты. Фрэнк Хэррис расхохотался и спросил:
«Неужели вы хотите, чтобы я нарядился в подобные брюки?» А отец ответил: «Почему бы и нет? Вы писатель, представитель богемы. Можете носить что угодно».
Фрэнк Хэррис был поистинне замечательным человеком. Он быстро обнаружил работающих в дальней комнате портняжек и заметил, что раскройщик — личность весьма незаурядная. Он заговаривал о еврейской литературе, Шекспире, Библии, Оскаре Уайлде. Беседовал с портняжками совершенно на равных. Потом они мне сказали: «Кто этот человек? Должно быть, это удивительный, замечательный человек!»
Обычно я помогал Фрэнку Хэррису надевать брюки, когда он приходил на примерку. На нем никогда не было никакого нижнего белья, что отец считал эксцентричностью. Часто после рабочего дня я был мальчиком на посылках. Как-то раз отец поручил мне отнести ему костюм.
Когда я пришел к нему домой, то застал своего любимого писателя в постели с женщиной. Я хотел ретироваться, но он настоял на том, чтобы примерить костюм. Выпрыгнул из постели абсолютно голый и примерил брюки.
Я рассказал ему про свое сочинительство, и впоследствии он опубликовал один из моих рассказов в издавна известном журнале «Персонз», который он издавал. Позже, когда я приехал в Париж, Фрэнк Хэррис пригласил меня пожить в своем доме в Ницце — бесплатно. Я так и не воспользовался его приглашением. Но как любезно это было с его стороны!
Всё, что я вынес для себя из работы в ателье за эти два, три или четыре года, свелось к умению на ощупь определять шерстяные и шелковые ткани и нескольким встречам с Фрэнком Хэррисом. Я хорошо определяю ткани на ощупь. И знаю, как подобающим образом должен сидеть костюм. Но это почти всё.
Родившись в Бруклине, в семье, не имеющей ни малейшего отношения к искусству, мне было негде встретить творческую личность. Я жаждал встречи с каким-нибудь образованным человеком. Для меня стать писателем было все равно что сказать: «Я собираюсь стать святым, мучеником, Богом». Это было так же трудно, так же головокружительно, так же маловероятно. Годами я осмеливался лишь мечтать об этом. Я даже не задумывался о том, хватит ли у меня способностей: я хотел стать писателем и только писателем. Но прежде перепробовал уйму других профессий.
Работал кондуктором трамвая, мусорщиком, библиотекарем, страховым агентом, продавцом книг. Служил на телеграфе. Меня просто уволили с одной перспективной должности, которую я занимал в торгово-посылочной фирме. Меня назначили помощником заведующего отделом. Я проработал всего месяц. Мой начальник во мне души не чаял. Был любителем и знатоком литературы. Я не написал ни строчки, но он что-то во мне почувствовал. Я настолько быстро справлялся со своими обязанностями, что у меня не оставалось почти никакой работы. Передо мной лежал открытый «Антихрист» Ницше, которым я тогда увлекался, и я выписывал из него цитаты, когда ко мне вдруг подошел вице-президент, заглянул мне через плечо и спросил:
«Очень интересно, а каким образом это связано с вашей работой?» Я был пойман с поличным и уволен.
Я был женат, имел дочь, был главой семьи и с отчаяния пошел наниматься курьером в компанию «Вестерн Юнион». Мне почти — 28 лет. Я прошу принять меня на должность курьера, и мне отказывают. Это привело меня в такую ярость, что не мог заснуть. На следующее утро я встал и отправился на прием к президенту компании. Меня отослали в контору вице-президента. Я спрашиваю себя:
«Почему, почему я не могу получить самую что ни на есть низкооплачиваемую работу, место курьера?»
В конечном счете меня отослали к главному администратору, который слушал меня около часа, и вместо того, чтобы предложить мне место курьера, сказал: «Мистер Миллер, почему бы вам не возглавить отдел кадров и не стать администратором по найму? Но сначала, чтобы набраться опыта, наденьте форму и поработайте курьером, а я буду перебрасывать вас из отделения в отделение с зарплатой администратора по найму. Об этом не будет знать никто кроме нас двоих, но вы будете работать как администратор». Таким образом я ходил из одного отделения в другое и носился с места на место. Тогда я узнал жизнь. По правде сказать, я еле выдерживал. На улице была зима, кругом снег и лед. В первый вечер я плелся домой так, словно в ступни ног впивались осколки стекла. А во сне стонал от боли.
Я промучился в ранге администратора по найму четыре с половиной года. После выполнения дневной работы я ужинал с детективом компании. Он приходил, когда контора закрывалась, и мы с ним отправлялись проверять почтовые отделения в поисках маленьких мошенников и бродяг. Мы носились по всем углам и закоулкам Нью-Йорка: Бауэри, Ист-Сайд, Уэст-Сайд, Гарлем, повсюду. Знал его как свои пять пальцев. Каждое утро я должен был являться на работу в восемь. Я редко приходил вовремя. Но когда появлялся в приемной, меня уже ждала целая толпа безработных. Я редко ложился спать раньше двух часов, а иногда трех или четырех часов утра. В те годы я работал минимум за троих.
Безусловно, я многое почерпнул для себя о человеческой натуре, в особенности о мальчишках. В основном мы имели дело с детьми трущоб, с бродяжками. Среди них попадались удивительные экземпляры. Большинство были мошенниками, но это меня мало волновало. Но они были великими лгунами, многие из них. Почти все дети любят приврать. Самыми отъявленными лжецами всегда оказывались самые смазливые и воспитанные. Вечерами я часто ходил по домам, чтобы выяснить, что к чему. Ребятишки умоляли дать им работу, утверждая, что дома нечего есть, отец болен, то да сё, и я приходил к ним домой. Потом я попытался привлечь к ним внимание благотворительных организаций. Им нужна целая вечность, чтобы что-то предпринять. В результате я платил из собственного кармана, чтобы их поддержать. Часто занимал у своих коллег по работе. Не вылезал из долгов. Задолжал всему свету, пытаясь помочь этим ребятишкам.
Я еще не дошел до того предела, когда решился изменить свою жизнь. Этому предшествовало множество событий. Во-первых, я влюбился в молодую женщину, с которой познакомился в дансинге на Бродвее, жена застала нас в постели и подала на развод. Так мы с Джун стали жить вместе. Живя с ней, я бросил работу. Она все время говорила: «Послушай, брось ты эту работу. Начни писать». Она подталкивала меня к этому.
Однажды я пришел в отделение, собрал все свои пожитки, сложил их в портфель и сказал своему помощнику: «Скажи боссу, что я ухожу прямо сейчас и не нуждаюсь в своем двухнедельном жаловании». В отделении было полно нанимающихся на работу мальчишек; там всегда толпилось 50–60 ребятишек. Это был сущий ад. В тот день я шел и ощущал себя свободным человеком. Неспешно прошелся по Бродвею, это было около десяти часов утра, наблюдая за всеми теми беднягами с портфелями под мышкой, — ходатаями, продавцами, покупателями, просителями и вымогателями. Я сказал: «Нет, это не для меня. Никогда не буду этим заниматься. Впредь собираюсь стать писателем, при этом или выживу или умру».
Это благодаря Джун, новой жене, я отважился принять такое решение и жить согласно ему. Она очень поддерживала меня, по-настоящему помогала мне. Она в меня верила. Потом начался период, когда я действительно страдал и голодал, пока не вышла моя первая книга.
Обычно моя влюбленность в одну женщину длится лет семь. После развода с Джун я стал вести более беспорядочную жизнь. Но при нашей совместной жизни я никогда ей не изменял. Я был настолько ею поглощен, был с нею настолько счастлив, особенно в интимных отношениях, что меня не тянуло к другим женщинам.
Но затем начался десятилетний период нищеты, мучительных попыток продать свои сочинения. Желание писать зрело во мне довольно давно. Но дело в том, что я не был уверен в своих способностях. Абсолютно не был уверен. Решил сначала поупражняться. Писал о том, что мне было интересно — о людях и событиях. Отправился знакомиться с издателями. Побывал у доктора Визетелли, редактора Словаря Фанка и Вэгнэлла. Написал статью — длинную, прекрасную статью об изречениях — и продал ее в «Либерти», пятицентовый журнальчик. Там остались мною довольны. Чуть не взяли меня на должность младшего редактора. И заплатили мне долларов триста — в те дни это была приличная сумма. Но так и не напечатали мою статью. Время от времени я об этом справлялся. — Она слишком хороша, — отвечали мне. Слишком хороша! Как вам это нравится? В конечном счете я ухватился за идею попытать счастья в таком журнале, как «Snappy Stories»[6] и ему подобных. Написал пару рассказов, у меня их не взяли, и я решил послать в редакцию красавицу-жену. Тогда они за них ухватились, продав два-три рассказа, я подумал, зачем ломать голову над новыми сюжетами? Взял предшествующие номера журналов, вырвал из них напечатанные рассказы, изменил начало и конец, имена героев и продал это им. Как и следовало ожидать, они с удовольствием приняли свою собственную галиматью. Таким образом я продал несколько рассказов.
Мы переехали в район Бруклинских высот на 91 Римсэн-стрит, где и началась наша семейная жизнь. Это было красивое местечко. Можно сказать, аристократическое. Мы жили на японский лад. Все должно быть эстетично. Мы жили так, словно у нас водились деньги; около четырех месяцев не платили за квартиру. Хозяин дома и его жена были уроженцами Виргинии. Однажды он постучал в дверь; я был один — и, предположительно, писал. Он спросил: «Мистер Миллер, могу я поговорить с вами? — И присел на кровать. — Мистер Миллер, вы знаете мою жену, а мне нравитесь вы и ваша жена. Но мне кажется, — сказал он, — вы в некотором роде мечтатель. Видите ли, мы не в состоянии держать вас у себя вечно. Нет необходимости платить за прошлое время. Мы знаем, что у вас нет денег. Но не будете ли вы так любезны съехать в благоразумные сроки?» Что за очаровательный человек. Мне на самом деле стало не по себе. Я сказал ему, что, конечно же, заплачу за прошедшие месяцы. — Вы были так добры, — заметил я. Разумеется, я так и не заплатил. Жена больше не работала, а я ничего не продал.
Из-за крайней нищеты нам пришлось жить отдельно. Я поселился у своих родителей, она — у своих. Это было ужасно. Мать говорила: «Если кто-то зайдет, сосед или кто-нибудь из друзей, убирай машинку и прячься в туалет. Не надо, чтобы они знали, что ты здесь живешь». Иногда я простаивал в этом туалете около часа, задыхаясь от запаха камфарных шариков. Таким образом она хотела скрыть от соседей и родственников, что ее сын — писатель. Всю мою жизнь ей была крайне неприятна мысль о том, что я писатель. Она мечтала, чтобы я стал портным и возглавил ателье. Быть писателем было аналогично преступлению.
Даже самые ранние воспоминания о матери связаны с отрицательными эмоциями. Помню, как сидел на маленьком специальном стульчике на кухне у плиты и мы с ней разговаривали. Большей частью она брюзжала. У меня не осталось приятных воспоминаний о наших беседах. Как-то раз у нее на пальце выросла бородавка. Она спросила у меня: «Генри (учтите, мне было всего-навсего четыре года), что мне делать? — Я ответил: — Срежь ее ножницами». Бородавку! Не срезайте бородавки! Таким образом у нее начался сепсис. Через два дня она подошла ко мне с забинтованной рукой и сказала: «Ведь это ты сказал мне ее срезать!» И БАЦ, бац, шлёпает меня. Шлёпает меня! В наказание. За то, что я сказал ей это сделать! Как вам нравится такая мамаша?
Моя сестра родилась умственно отсталой, у нее был ум десятилетней девочки. В детстве она портила мне жизнь, поскольку я должен был ее защищать, когда мальчишки кричали: «Лоретта сумасшедшая, Лоретта сумасшедшая!» Они смеялись над ней, дергали за волосы, обзывали. Это было ужасно. Я всегда гонялся за этими мальчишками и дрался с ними.
Мать обращалась с ней как с рабыней. Я приехал в Бруклин на два-три месяца, когда мать умирала. Сестра превратилась в живые мощи. Она ходила по дому с ведрами и щетками, драила полы, терла стены и т. д. Полагаю, матери казалось целесообразным занимать ее домашней уборкой. Мне же это казалось жестокостью. Тем не менее всю жизнь мать терпела ее и, без сомнения, несла свой тяжелый крест.
Понимаете, сестра не ходила в школу, поскольку отставала в развитии. Поэтому мать решила учить ее сама.
Мать была никудышной учительницей. Она была ужасна. Часто шпыняла ее, давала ей затрещины, приходила в ярость. «Сколько будет дважды два? — и моя сестра, не имевшая ни малейшего представления об ответе, отвечала: — Пять, нет — семь, нет — три». Полный абсурд. БАЦ. Еще один шлепок или затрещина. Потом мать поворачивалась ко мне и говорила: «Почему я должна нести этот крест? За что мне такое наказание? — Спрашивала меня, маленького мальчика. — За что Бог меня наказывает?» Вот такая это была женщина. Глупая? Намного хуже.
Соседи утверждали, что она меня любила. Говорили, что на самом деле она была ко мне привязана. Но я никогда не чувствовал с ее стороны тепла. Она ни разу меня не поцеловала, никогда не обняла. Не помню, чтобы когда-нибудь подошел и прижался к ней. Я не знал, что матери это делают, пока однажды не зашел к приятелю домой. Нам было по двенадцать лет. Мы пришли из школы, и я слышал, как его встретила мать. «Джекки, Джекки, — сказала она. — О, дорогой, как ты, как твои дела?» Она обняла и поцеловала его. Я ни разу в жизни не слышал такого обращения, даже такого тона. Это было для меня открытием. Конечно, в этом тупом немецком квартале жили большие любители муштры, действительно черствые люди. Мои одноклассники говорили мне, когда я заходил к ним домой: — Защити меня. Помоги. Если отец начнет меня бить, схвати что-нибудь и беги.
У нас с матерью не было близости и когда я вырос. Вернувшись из Европы после десятилетнего отсутствия, я увиделся с ней мельком. И мы не общались, пока она не заболела. Тогда я заехал к ней. Однако возникла все та же проблема — между нами не было ничего общего. Самое ужасное, что в это время она действительно умирала. (Понимаете, до этого я как-то раз приезжал к ней, когда предполагали, что она при смерти.) Через три месяца она скончалась. Это было для меня жуткое время. Каждый день я приходил ее проведать. Но даже умирая, она оставалась тем же непреклонным деспотом, диктующим, что я должен делать, и отказывающимся делать то, о чем просил ее я. Я говорил ей: «Пойми, ты лежишь. Тебе нельзя вставать». Я не говорил ей, что она умирает, но это подразумевалось. «Впервые в жизни я буду говорить тебе, что делать. Сейчас я отдаю распоряжения». Она приподнялась, подняла руку и погрозила мне пальцем: «Не выйдет, — выкрикнула она». Это на смертном-то одре, и мне пришлось силой опрокинуть ее на подушки. Через минуту я выбежал в коридор, плача как ребенок.
Иногда, лежа в постели, я говорю себе: «Ты примирился с миром. У тебя нет врагов. Нет людей тебе ненавистных. Неужели ты не можешь приукрасить образ матери? Может быть, ты завтра умрешь и встретишься с ней на том свете. Что ты ей скажешь при встрече?» Сейчас могу вам сказать, что последнее слово осталось за ней.
Когда мы ее хоронили, произошла странная вещь. Был морозный, холодный день, шел сильный снег. Гроб никак не могли опустить в могилу. Как будто она все еще нам противостояла. Даже в похоронном зале, где стоял гроб в течение шести дней до погребения, каждый раз, когда я склонялся над ней, один глаз приоткрывался и вперялся в меня.
1971