5

5

В Константинополе А. Вертинский находит Слащёва. Об этой встрече он напишет коротко:

«Он поселился где-то в Галатее с маленькой кучкой людей, оставшихся с ним до конца. В их числе была и знаменитая Лида. Мы встретились. Вернее, я сам разыскал его. Он жил в маленьком грязноватом домике где-то у чёрта на куличках. Он ещё больше побелел и осунулся. Лицо у него было усталое. Темперамент куда-то исчез.

Кокаин стоил дорого, и, лишённый его, Слащов утих, постарел сразу на десять лет. Разговор вертелся вокруг одной темы — о Врангеле. Слащов его смертельно ненавидел. Он говорил долго, детально и яростно о каких-то приказах своих и его, ссылался на окружающих, клялся, кричал, грозил, издевался над германским происхождением Врангеля.

Трудно было понять что-нибудь в этом потоке бешенства. Помню только, что мне было его почему-то мучительно жаль».

На этот счёт примечательны воспоминания белого генерала Е.И. Доставалова. По всей видимости, в них он отражал мнение большинства белых офицеров, оказавшихся на чужбине:

«Изгнанием начался третий и последний акт офицерской драмы. Их поношенные офицерские погоны и дырявые мундиры, их раны и ордена, их заслуги перед союзниками в Мировую войну, их галлиполийское сидение и тяжёлые каторжные работы в рудниках, в шахтах, на железных дорогах — заграница не оценила.

За границей ценят доллар и не любят тех, кто садится на шею, кто сбивает заработанную плату. И постепенно, всё больше расходясь с живою Россией, забывая в тяжёлой борьбе свои военные познания, стала опускаться и редеть офицерская масса.

Но это же изгнание многому нас научило. Мы, бывшие русские генералы и офицеры, разбросанные по всему миру (ибо у нас есть единомышленники везде), видели и поняли многое. Мы косили сено во Фракии, мы убирали хлеб в Болгарии, мы строили железные дороги в Сербии, мы копали землю в Польше и Венгрии, работали у фабричных станков в Германии и во Франции. Мы расчищали виноградники, добывали в шахтах уголь, были сапожниками, слесарями, плотниками, портными и повсюду соприкасались с рабочим людом всех стран мира, мы видели одну общую, роднящую их печаль. И везде мы видели одно и то же горе, ту же нужду, те же надежды, ту же отчаянную эксплуатацию труда.

И перед нами постепенно исчезали границы; но у рабочих станков мы не смели говорить о своём прошлом. Тем, кто питался и питается подачками из Парижа, Мюнхена, от Хорти, от католических кругов Франции, от Пилсудского и других — не понять нас.

И когда нищими, плохо одетыми эмигрантами мы разбрелись по всему миру, стали искать работу, повсюду нас встречали с самым нескрываемым презрением, с нами не хотели разговаривать, нас отсылали ждать в передней и изредка, в знак особой милости, нам подавали два пальца. Нас повсюду, пользуясь нашей беспомощностью и нашим несчастьем, нашей беззащитностью, эксплуатировали, как рабов. Нам не платили заработанное скудное жалованье, нас обсчитывали, увольняли без объяснения причин. В лучших случаях за каторжный труд мы получали половину того, что платили местным рабочим, так как их предприниматели боялись. Мы нигде не могли найти себе защиты, а наши посланники и консулы, сохранившиеся от старого времени, презирали нас так же, если не больше. Некоторым повезло, но масса эмиграции опускалась всё ниже, стала заниматься спекуляцией и тёмными делами.

Помню характерный разговор двух старых полковников, уже откомандовавших полками, бывших рабочими в группе, где я был за старшего. Один рассказывал другому впечатления о визите к третьему, тоже полковнику, товарищу по полку, служившему кухонным мужиком в одном богатом доме. Он был в восторге от этого посещения: «Живёт отлично, — рассказывал он о жизни товарища, — пища хорошая, на кухне за перегородкой у него кровать, ест, сколько хочет, хозяева не стесняют. Когда я сидел у него, пришла барыня (так и сказал: «барыня»), ничего, не рассердилась, даже велела мне дать тарелку макарон. Хорошо устроился человек!»

Государственный строй, который мы защищали своей кровью, жестоко мстил нам за это. Мы не пойдём теперь в Россию защищать и восстанавливать этот строй…»

Однажды в Константинополе П.А. Клодт откровенно высказал Слащёву всё, что слышал о нём неблагоприятного. Тот внимательно выслушал собеседника и ответил:

«Меня рисуют отчаянным пьяницей, кокаинистом, приписывают мне целый ряд чуть ли не преступлений. Вы меня хорошо знаете. Можете ли Вы этому поверить? Видели ли Вы меня когда-нибудь пьяным? Что я любил выпить, я этого не отрицаю, но пьяным меня ни Вы и никто в полку не видел. Что касается кокаина, то я прибегал к нему, когда для спасения дела мне приходилось не спать по несколько ночей сряду. Но кто же может за это осудить меня?

Привычным кокаинистом я никогда не был. Мне приходилось действовать в исключительно трудной обстановке, я мог ошибаться, но все мои поступки отвечали моей совести. Другой образ действий я считал бы недостойным моего родного полка, о котором всегда помнил. Если бы я вёл такую жизнь, какую мне приписывают, неужели это не отразилось бы на моём здоровье, на моём внешнем виде? Разве я уж так изменился?»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.