Сентябрь 1989

Сентябрь 1989

Подавать руку на прощание или при встрече было для меня в Польше подлинной мукой. Я предпочитала кивок или старомодный реверанс, только бы не касаться ничьих, даже дружеских рук. Это было неприятно, но настоящая пытка ждала в Бретани, где мне довелось прожить полгода. Там рукопожатие – сущие пустяки, весь церемониал приветствий и прощаний основан на целовании в щеку – три раза: чмок, чмок, чмок. Чмоканье слышится повсюду: в кафе, на улице, в автобусе. Парижане говорят, что Бретань – католическая страна, поэтому и целуются там троекратно: во имя Отца и Сына и Святого Духа.

В Париже, который всегда в авангарде, целуются четыре раза, непременно четыре раза, даже если ты знаком с кем-то всего десять минут. Познакомьтесь, это Юта, это мой лучший друг Пьер. Если поцелуешь кого-нибудь только два или три раза, то ты pas gentil, pas mignon[15] и вообще не любишь Юту и лучшего друга Пьера.

Когда ежедневно знакомишься с новыми людьми, безумными парижанами или приезжими из Буэнос-Айреса, Рима или Монреаля, в итоге выходит от сорока до восьмидесяти поцелуев. Я пытаюсь избежать целования, утверждая, что у меня насморк, подозрение на сифилис и несомненный СПИД. Но это не спасает от другого кошмара, которым являются ответы на вопросы, из какой я страны, что делаю во Франции, сколько мне лет, есть ли у меня собака, братья и сестры. Всегда один и тот же набор нудных, дотошных вопросов. Лучше всего заготовить себе карточку и выписать на ней все возможные ответы. После нескольких дней занятий в «Альянс Франсез»[16] я старалась избегать любых новых знакомств, то есть – необходимости отвечать на вопросы. Я только запоминала национальность тех, с кем уже знакома, чтобы понять, являются ли жесты этого человека признаком душевного расстройства или же, как у итальянцев или греков, – проявлением южного темперамента.

В арабском магазинчике на моей улице меня считают русской – если бы на вопрос любопытного продавца я сказала, что полька, араб бы закивал: мол, знает, где Польша, слышал, мол, о Валенсе и Ярузельском. А меня ни Ярузельский, ни Валенса не интересуют. Когда я говорю, что русская, люди на миг столбенеют, а потом смотрят с таким удивлением и испугом, будто за моей спиной стоит Горбачев с медведем на веревочке.

Увы, я тоже видела в Париже русского медведя на веревочке. Это случилось знойным вечером 14 июля 1989 года у Триумфальной арки. Внезапно стемнело, пошел снег, завыла протяжно кошмарная музыка, и по Елисейским Полям промаршировали красноармейцы в жутких шинелях, высоких сапогах и со звездой на лбу. За ними на передвижной платформе танцевала балерина с огромным белым медведем. Так прошел в Париже советский парад, посвященный двухсотлетию Французской революции, – ведь и у русских была в 1917 своя революция. Как только красноармейцы промаршировали по Елисейским Полям, их сразу же посадили в грузовики и отвезли к русскому посольству, чтобы кто-нибудь, случаем, не надумал остаться и просить убежища. Французы, глядя на этот наводящий ужас марш, веселились, как дети: что снег искусственный, что медведь настоящий и еще – что русские на этот раз возвращаются к себе домой.

Я чувствовала себя в этой веселящейся толпе несколько странно, почти так же, как несколько месяцев назад, когда смотрела телевизор в общежитии для эмигрантов. На экране ведущий, комментирующий парижскую манифестацию против Рушди, не мог понять, откуда взялась толпа фанатичных мусульман, требующих смерти писателя, интеллектуала, вообще кого бы то ни было в цивилизованном французском государстве. Меня мало волновало и само событие, и впавший в истерику ведущий, но вокруг началась суматоха, и тут я слышу, как все начинают возбужденно кричать: «Смерть Рушди! Смерть сукину сыну!» Я огляделась в полутьме телевизионной залы и обнаружила исключительно арабских эмигрантов из Магриба.

Но это было давно, очень давно, почти за год до того, как я познакомилась в «Альянс Франсез» с Бруно – единственным человеком, который не спросил в первые минуты разговора, что я делаю во Франции, откуда я и как меня зовут. После лекций мы бродили по Парижу, таская с собой огромные польско-англо-французские словари, поскольку в беспрестанной болтовне нам постоянно не хватало слов. Через месяц таких прогулок мы носили уже словари поменьше и знали больше мелких ресторанчиков. Наши разговоры состояли в придумывании правдоподобного вздора, например: почему монады Лейбница характеризовало в первую очередь отсутствие двери и окон? Объяснение простое – старик Лейбниц, который сидел в кресле у камина, закутавшись в плед, не терпел сквозняков. Вот он и придумал совершенство, лишенное дверей и окон, то есть монаду. Таким образом мы разрешили множество философско-психологических или попросту психиатрических загадок.

Иногда кому-нибудь из нас в последний момент не хотелось идти на занятия, но мы знали: на случай такого приступа лени прогульщик ждет в кофейне на углу Распай и Вавен. В один октябрьский день Бруно не пришел в «Альянс», а значит, ждал в закусочной, и он в самом деле стоял у стойки, но настолько непривычный в длинном, широком бежевом плаще, что я усомнилась, он ли это. В руке – бокал красного вина, золотистая, чуть посеребренная уже борода, волосы, ниспадающие на плечи, и роскошный плащ соединялись в композицию «Живописный Бруно». Бруно казался несколько сконфуженным собственной элегантностью.

– Этот плащ мне привезла сестра, – начал оправдываться он. – Она художник-модельер в Штатах и сделала мне подарок.

– Весьма симпатичная тряпка, но что это за пакля торчит у тебя из-под рукава, вот тут, под мышкой? – Я показала пальцем на то, что явно нарушало полный шик.

– Это не пакля, это волосяной покров, приклеенный здесь специально и придающий, как утверждает моя сестра, оригинальность и sex appeal[17] всему look.[18] Эти волосы можно побрызгать дезодорантом, как настоящие. Для тебя у меня тоже подарок. – Бруно протянул мне бело-голубой свитер с высоким воротом. – Рукава подвернешь, и будет как раз.

Я надела свитер. Сестра Бруно не наклеила на него волосы, зато пришила на спину два крыла наподобие ангельских – вязанных, шерстяных. Крылья держались на проволоке и величественно колыхались. Мы оба выглядели празднично, с такими крыльями не подобало идти ни в «Царицу Савскую» на пирожки, ни в кошерную пиццерию, а потом в кошерную кондитерскую на Сен-Поль, куда мы собирались в тот день. Было бы просто глупо шляться с крыльями на спине по еврейскому кварталу, между домами молитвы, среди набожных иудеев и детишек из хедера. Мы решили пойти туда, где живут в основном художники, то есть на Бастилию. Был вечер, когда Бруно задал мне бессмертный вопрос: «А какая она, эта Польша?»

– Какая? Начнем с истории. Ты знаешь, кто такие были тевтонские рыцари? В Польше их называли крестоносцами. Один польский король победил крестоносцев в великой битве под Грюнвальдом, в начале XV века. Во время Реформации почти весь орден перешел в протестантизм, а у тех, кто остался в католичестве, теперь своя резиденция в Вене. Именно в Вене один крестоносец показал мне фотографии декабря восемьдесят первого, на которых монахи в традиционных белых плащах с черным крестом, накинутых поверх элегантных костюмов, грузят в автофургоны ящики с продовольствием для Польши. Это была история, а теперь – география. Польша – большая страна. Близ границы с Россией, рядом с городом Белосток, сохранилось даже немного дремучих лесов. Кому-то пришла в голову мысль объехать те края с настоящим негром. Негра выставляли напоказ в домах сельских старост – разумеется, за деньги. Потрогать настоящего нефа стоило на несколько злотых дороже. Прекрасная посещаемость и самоокупаемость – люди собственными глазами увидели черного и смогли удостовериться, что он не раскрашенный. Африканец из Института иностранных языков в Лодзи заработал пару грошей, и тот, кто все это задумал, тоже, наверное, собрал немного бабок.

– Не знаю, остались ли довольны все герои другой истории, – заметил Бруно. – Перед самым концом войны наши войска проходили через глухую французскую провинцию, где никто не видел иностранцев, а уж тем более – негров из американской армии. Парни внушили провинциалам, а точнее – провинциалкам, что их раскрасили только на время войны, для лучшей маскировки, а потом черная краска смывается. Увы, после войны отдраивание шоколадных младенцев ничего не дало, краска сходить не желала.

Беседуя, мы дошли в конце концов до «Вольтера», протиснулись к стойке и взяли по бокалу, а потом, наверное, еще по бокалу, потому что я решительно должна была сесть за столик. Я собралась с духом и предложила Бруно то, чего больше никому не предлагала:

– Слушай, наш союз существует уже давно, через несколько дней ты возвращаешься в Лондон, следовательно, надо это как-то узаконить, как ты считаешь?

– Ну конечно. – Он закивал, пытаясь стянуть с соседнего столика пепельницу и одновременно обороняя свой бокал от нахального клошара.

– Предлагаю, чтобы мы стали amis.

– А почему не petit amis?[19]

– Потому что у меня есть муж, – ответила я.

– У тебя есть муж?

– Да, и я влюблена в него до безумия, он самый чудесный на свете, и не вытягивай из меня признаний, потому что ты, наверное, никогда не слышал, чтобы женщина так восхищалась своим мужем.

– А вот и нет, слышал. От моей жены, то есть моей бывшей жены.

– Видишь, я тоже не знала, что ты женат.

– Был, был, но все хорошее всегда кончается. Наш брак был прекрасен, все складывалось чудесно, даже слишком чудесно, потому что в одну безумную ночь Кена, голая, вскочила с постели и стала что-то записывать за столом. Она сказала, что, когда мы занимались любовью, испытала озарение. Озарение заключалось в том, что она открыла в женщине еще одно чувство, нечто среднее между осязанием и метафизическим чувством. Кена – антрополог, а потому не хотела впадать ни в мистицизм, ни в чистую биологию. Она решила, что оргазм у женщины не является следствием физического прикосновения, поскольку прикосновение можно определить: его локализацию и силу, а то, что испытывает женщина, занимаясь любовью, не поддается подробному описанию. Другим доводом, подтверждающим истинность этой теории, должен был служить тот факт, что во время оргазма наслаждение распространяется на все тело, что при обычном, чисто физическом прикосновении было бы невозможно. Следовательно, это удовольствие должно иметь сверхчувственное, или духовное, происхождение. Вывод – в женском теле есть орган чувств, связывающий физическое с духовным, такая чуть-чуть материальная душа, которая проявляется во время занятий любовью. Таким образом Кена разрешила проблему психофизического дуализма, с которой никто не мог справиться со времен Картезия.

Такие вот сенсационные выводы сделала моя жена на основании собственного опыта. Сначала она расспрашивала подруг об их сексуальных переживаниях, но потом, как и положено добросовестному ученому, решила проводить эксперименты на себе. Наша спальня превратилась в несколько двусмысленную лабораторию. Кена приводила всяких разных типов, чтобы проверить, в какой степени сила оргазма у женщины, то есть конкретно у Кены, зависит от духовной и физической предрасположенности партнера.

Я оставил ей нашу нью-йоркскую квартиру и улетел в Южную Африку, где как геолог добывал породу. Я обнаружил много растительных окаменелостей и переключился на палеонтологию. Среди растений мне стали попадаться кости, примитивные орудия, древние захоронения. Поэтому я решил изучать антропологию в Бейруте, где прожил в общей сложности десять лет. Не знаю, опубликовала ли Кена свои труды, но я благодаря тому, что мы расстались, живу в Европе, у меня хорошая работа в Британском музее, и после убийственных месяцев на Руб-аль-Хали я, кажется, обнаружил, откуда произошли семиты. Но откуда берутся такие люди, как те, что только что сели позади тебя, я понять не в состоянии.

Я посмотрела в зеркало, висевшее над баром, и сквозь дым увидела прямо позади себя два крашеных панковских чуба. Панки говорили очень громко, но не по-французски.

– Бруно, я понимаю, что они говорят. Это не польский, не итальянский. Господи, что это за язык? Знаю, Бруно! Это русские. Правда, я никогда еще не видела русских панков, может, они здесь в командировке. – Панки, должно быть, заметили, что мы говорим о них, потому что тот, у которого чуб был побольше, хлопнул меня по плечу и совсем не агрессивно, а скорее тоскливо спросил:

– Ну што?

– Ничего, – ответила я.

Парень заорал:

– Юрий, русские! Радость-то какая!

И они тут же, прихватив свои бутылки и стаканы, пересели к нам. У нас не было времени поговорить как следует. Я только узнала, что Юрий и М. – из оркестра, который год назад попросил во Франции убежища. Порой они тоскуют по дому, но у них есть безотказное средство от ностальгии – послушать Радио Москвы. Через полчаса тоски как не бывало. Наш разговор был прерван появлением в кафе типа, одетого вполне опрятно, но с волосами, просто не поддающимися описанию, – то ли сто лет нестрижеными, то ли сто лет немытыми. Еще в дверях он высмотрел панков и начал проталкиваться к нашему столику, обличительно вопия:

– Обрезали волосы! Обрезали! А в волосах – сила Божия. Пока Самсону Далила волосы не обрезала, Дух Господень был на нем!

Этот тип явно был психом, но вещи говорил интересные.

– Все помешательства, болезни ума идут от шампуней. Шампунь – это химическая гадость, отрава, он попадает в глаз, и глаз болит. А люди втирают шампунь в волосы, в нежную кожу головы, в мозг, и шампунь разъедает мозг. Волосы надо мыть целебными травами, втирать в них миро и розовое масло, чтобы это благоуханное масло стекало по волосам. Когда святая Мария Магдалина умащивала голову Христа, она знала, что делает, у нее были дивные волосы, до самой земли, и Христос воскрес из мертвых, а Самсон умер. О!

И я уже скоро обрету силу Господню, если только буду вовремя возвращаться из увольнительных в больницу Святого Антония. И вы возвращайтесь в домы свои, ибо Бастилию разрушили, но Бастилия восстанет. Снова будет революция, и будут резать волосы вместе с головами.

Говоря это, он выпил из наших бокалов все вино. Сидеть дальше над пустой посудой было бессмысленно. Мы распрощались, четырехкратно расцеловавшись.

В метро слегка подвыпивший француз попробовал навязать мне беседу:

– Вы не француженка?

– Нет, не француженка.

– Тогда вы, наверное, испанка.

– Нет.

– Тогда из какой вы страны?

– Вы что, не видите? – Я показала на ангельские крылья, прикрепленные к свитеру. – Я из космоса, но должна возвращаться, у меня увольнительная закончилась. До свидания.