Ноябрь

Ноябрь

НОЯБРЬ ТВОЯ ВЕРА, МОЯ ВЕРА

Однажды, когда я был еще подростком, Рэб произнес проповедь, которая меня очень повеселила. Он прочитал нам благодарственное письмо от другого священнослужителя. Письмо это вместо подписи заканчивалось словами «Да благословит Вас ваш Бог и наш Бог».

Меня позабавила мысль о том, что два всемогущих бога подписывают одно и то же послание. Я был тогда слишком молод, чтобы понимать оттенки религиозных различий.

Но когда я переехал на Средний Запад, в ту часть Америки, которую некоторые называют «Северным библейским поясом», вопросы религиозных различий обернулись для меня серьезной проблемой. Незнакомые люди в продовольственном магазине говорили мне: «Да благословит вас Господь!» А я терялся и не знал, что ответить. Я интервьюировал спортсменов, которые приписывали свои удачные броски или удары «Господу и Спасителю своему Иисусу Христу». Я работал волонтером на самых разных проектах и с индуистами, и с буддистами, и с католиками. А так как в Детройте и его пригородах, как утверждают, проживает самое многочисленное в мире, — если не считать Ближнего Востока, — арабское население, то без конца приходилось решать мусульманские вопросы, включая спор об адхане — призыве к молитве в местной мечети, построенной в районе, где в основном живут поляки и где уже звонили их собственные церковные колокола.

Короче говоря, выражение «Да благословит Вас ваш Бог и наш Бог», — как и представление о том, чей бог кого благословляет, — из забавного превратилось в спорное, а из спорного — в сеющее вражду. И если разгоралась дискуссия, я теперь все больше помалкивал. Или даже отходил в сторонку. Мне кажется, так частенько поступают те, кто принадлежит к религиозному меньшинству. И то, что я удалился от своей веры, в какой-то мере объяснялось тем, что я не хотел все время за нее заступаться. Причина, если вдуматься, довольно жалкая, но что было, то было.

Как-то раз в воскресенье, почти перед самым Днем благодарения, я сел на поезд в Нью-Йорке и приехал к Рэбу. Я вошел в дом, обняв, поздоровался с ним и двинулся следом за стариком и его клацающим по полу ходунком к нему в кабинет. Впереди к ходунку теперь была прикреплена корзиночка, в которой лежало несколько книг и еще почему-то ярко-красные маракасы.

— Я заметил, что если ходунок выглядит, как тележка для покупок, — лукаво произнес Рэб, — он меньше смущает окружающих.

Просьба Рэба о прощальной речи уже засела у меня в голове, как университетская курсовая работа. И в дни моих посещений я думал, что времени у меня тьма-тьмущая, а иногда казалось, что остались считанные недели, а может, и считанные дни. Сегодня Рэб выглядел очень прилично: взгляд у него был ясный, голос звонкий, и это меня успокоило. Как только мы уселись, я рассказал ему о благотворительном фонде для бездомных и о том, как провел ночь в миссионерском убежище.

Я не был уверен, что стоило рассказывать раввину о христианской миссии, и едва я о ней упомянул, мне стало стыдно, — будто я предатель. Мне вспомнилось, как однажды Рэб рассказал мне о том, как он повел свою бабушку-иммигрантку на бейсбольную игру. Когда в разгар игры все вокруг повскакивали с мест и, радуясь хоум-рану, принялись восторженно вопить, бабушка осталась безмолвно сидеть на своем месте. Он повернулся к ней и спросил, почему она не хлопает такому отличному удару. А она ответила ему на идиш: «Альберт, в этом есть для нас какая-то польза?»

Но я зря волновался. Рэбу такого рода рассуждения были несвойственны.

— Наша вера поощряет благотворительность и помощь бедным, — сказал он. — И благотворительность праведна, независимо от того, кому ты помогаешь.

* * *

А потом у нас завязалась дискуссия по одному из самых важных вопросов. Как могут различные религии мирно сосуществовать друг с другом? Если у людей одной религиозной группы есть определенные верования, а у людей другой религиозной группы они совсем иные, кто из них прав? И есть ли у людей хоть какой-нибудь религии право — или даже обязанность — обращать в свою веру людей других вероисповеданий?

Рэба эти вопросы не оставляли в покое всю его профессиональную жизнь. Он вспоминал, что в начале 1950-х годов дети из его конгрегации, перед тем как сесть в школьный автобус, обертывали свои еврейские книги в коричневые бумажные обложки. «Не забывай, что в те времена в наших краях некоторые впервые в жизни увидали евреев».

— И что? Случались какие-нибудь забавные истории?

— О да, — тихонько рассмеялся Рэб. — Помню, как ко мне пришел один из членов нашей конгрегации, расстроенный тем, что его сыну, единственному еврейскому ребенку в классе, дали роль в рождественской пьесе. И не просто роль, а роль Иисуса.

— Я пошел к учительнице. Я объяснил ей, в чем заключается проблема. А она мне говорит: «Рэбе, но мы именно поэтому его и выбрали. Иисус ведь был евреем!»

В моей памяти тоже застряли кое-какие происшествия. В младших классах школы меня не взяли в грандиозную, красочную рождественскую постановку не то под названием «Бог, господа, велит вам веселиться», не то «Звените, колокольчики»[20]. Вместо этого я с маленькой группой еврейских ребят должен был петь на сцене ханукальную песню «Дрейдл, дрейдл, дрейдл[21], я слепил его из глины». Мы, держась за руки, водили по сцене хоровод, изображая вертящийся волчок. У нас не было ни костюмов, ни реквизита. А в конце песни мы все падали на пол. Могу поклясться, что в зале некоторые родители нееврейской национальности едва сдерживали смех.

Разве возможно выиграть религиозный спор? Чей Бог лучше? Кто правильно трактует Библию? Мне больше по душе такие люди, как индийский поэт Раджхандра, оказавший влияние на Махатму Ганди, — он считал, что ни у одной религии нет превосходства над другими, так как каждая из них приближает человека к Богу, — или, как сам Ганди, который мог прервать пост индуистской молитвой, мусульманской цитатой или христианским гимном.

Всю свою жизнь Рэб был истинно верующим человеком, но никогда и никого не пытался обратить в свою веру. Иудаизм вообще не стремится обращать в свою веру. Даже когда кто-то сам хочет перейти в иудаизм, по еврейской традиции его стараются отговорить, подчеркивая последующие за этим трудности и страдания, перенесенные евреями в прошлом.

Но подобный подход свойствен далеко не всем религиям. На протяжении веков миллионы людей были убиты лишь за то, что они не желали отречься от своего вероисповедания, перейти в другую веру и поклоняться другому Богу. Знаменитого ученого второго века Рабби Акиву римляне до смерти замучили пытками за его отказ бросить свои религиозные занятия. Римляне сдирали ему кожу железными расческами, а Акива шептал слова молитвы «Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь один». На слове «один» Акива скончался.

Эта молитва — так же как и слово «один» — была неотъемлемой частью верований Рэба. Один-единственный Бог. И одно созданное Богом человеческое существо — Адам.

— Митч, ты когда-нибудь задавался вопросом: почему Бог создал только одного человека? — вертя пальцем перед моим носом, сказал Рэб. — Почему Бог, если он хотел, чтобы появились все эти ссорящиеся между собой религии, не организовал все это с самого начала. Он создал деревья, верно? Не одно дерево, а бесчисленное множество деревьев. Почему он не сделал того же самого с людьми? Потому, что мы все ведем начало от одного человека, а он ведет свое начало от одного Бога. В этом вся суть.

— Почему же тогда в мире нет гармонии? — спросил я.

— Хорошо, скажи мне: ты хотел бы, чтобы все люди на свете были одинаковыми? Нет. Гениальность устройства мира в его разнообразии. В нашей собственной вере есть нерешенные вопросы, есть интерпретации, есть споры. И в христианстве, и в других религиях тоже есть споры и интерпретации. В этом-то вся прелесть. Возьмем, к примеру, музыку: разве можно играть все время одну и ту же ноту? Да от этого сразу же свихнешься. Музыка — это сочетание разных нот.

— Музыку чего?

— Веры в то, что есть что-то более великое, чем ты.

— А что, если человек другой веры не признает твою или даже захочет тебя убить лишь за то, что ты не исповедуешь его веру?

— Тогда дело не в его вере, а в ненависти. — Рэб вздохнул. — Знаешь, что я думаю? Я думаю, что, когда такое случается, Бог, там наверху, льет слезы.

Рэб закашлялся. А потом для убедительности улыбнулся. Теперь ему дома все время кто-нибудь помогал: то высокая женщина из Ганы, то дородный иммигрант из России. А по выходным приходила милая женщина по имени Тила родом из Тринидада, — она исповедовала индуизм. Тила помогала Рэбу одеваться, делать легкую зарядку, а еще она готовила ему еду и возила в продуктовый магазин и синагогу. Иногда по дороге она слушала в машине индуистскую религиозную музыку. Рэбу эта музыка нравилась, и он просил Тилу переводить ему текст. Когда Тила объясняла принятое в ее религии понятие о переселении душ, он задавал ей множество вопросов и извинялся, что за всю свою жизнь не удосужился как следует разобраться в индуизме.

— Как это вам, раввину, удается оставаться таким непредубежденным? — спросил я.

— Послушай, я знаю, во что я верю. Это у меня в душе, и все тут. Но я неустанно повторяю людям моей религии: мы обязаны быть убеждены в истинности нашей веры, но при этом мы не должны возгордиться и считать, что знаем все на свете. А поскольку мы всего на свете не знаем, нам следует признать тот факт, что другие могут верить во что-то иное. — Рэб вздохнул: — Я, Митч, в этом деле неоригинален. Многие религии учат любить своего ближнего.

Я вдруг подумал о том, что Рэб меня просто восхищает. Никогда в жизни я не слышал, чтобы он — даже один на один — нападал на чужую религию или говорил гадости о чужом вероисповедании. И я осознал, что сам-то, когда речь заходила о вере, вел себя довольно трусливо. Я должен был меньше бояться и достойно нести свою веру. Если единственный недостаток Моисея, или Иисуса, или Великого поста, или церковных песнопений, или исповеди, или мечети, или Будды, или реинкарнаций в том, что они не имеют ничего общего с твоей верой, то проблема скорее всего не в них, а в тебе.

— Можно мне задать еще один вопрос? — спросил я Рэба.

Он кивнул.

— Если человек другой веры говорит мне: «Да благословит вас Бог!», что я должен ответить?

— Я бы сказал: «Спасибо. И вас тоже».

— Ну да?

— А почему бы и нет?

Я уже приготовился ему ответить, как вдруг понял, что ответить мне в общем-то нечего. Ну, просто абсолютно нечего.

Я читаю буддийские рассказы и притчи.

Одна из притч о крестьянине, который проснулся рано утром и обнаружил, что у него сбежала лошадь.

Проходит мимо сосед и говорит: «Плохи твои дела. Такое невезение».

Крестьянин отвечает: «Может быть, и невезение».

На следующий день лошадь возвращается и приводит с собой еще несколько лошадей. Сосед поздравляет крестьянина с удачей.

— Может быть, и удача, — говорит крестьянин.

Вскоре сын крестьянина, упав с одной из новых лошадей, ломает ногу. И сосед выражает крестьянину свои соболезнования по поводу несчастья.

— Может быть, и несчастье, — отвечает фермер.

На следующий день армейские рекруты приходят забирать его сына в армию, но не забирают потому, что у него сломана нога. Все вокруг радуются, считая, что это большая удача.

— Может быть, и удача, — говорит крестьянин.

Подобные рассказы я уже слышал и раньше. Они впечатляют своей простотой и отрешенностью их героев от мира. Но интересно, хотел бы я сам быть таким безучастным свидетелем событий? Не знаю. Может быть, и хотел. А может быть, и нет.

ЧЕГО МЫ ТОЛЬКО НЕ НАХОДИМ…

Выйдя от Рэба, я поехал в синагогу поискать информацию о доме, в котором она располагалась в самом начале, в 1940-е годы.

— У нас скорее всего хранятся об этом записи в картотеке, — ответила мне по телефону секретарша.

— Я и не знал, что у вас есть картотека, — сказал я.

— В этой картотеке есть записи обо всем. И о вас тоже.

— Вот это да! А можно на них взглянуть?

— Если хотите, вы можете их забрать.

Я вошел в вестибюль. Занятия в религиозной школе еще продолжались, и вокруг было полным-полно детей. Девочки, еще не вошедшие в подростковую пору, смущенно и неуклюже скакали вприпрыжку по вестибюлю, а мальчишки гоняли по коридору, то и дело хватаясь за голову, чтобы придержать соскальзывающую с нее кипу.

Ничего не изменилось. Обычно в такие минуты я испытывал чувство превосходства. Я взлетел высоко, а эти несчастные провинциальные дети продолжают делать то же самое, что когда-то делали мы. Но на этот раз, не знаю уж почему, я почувствовал лишь пустоту и отстраненность.

— Здравствуйте, — сказал я сидевшей за письменным столом женщине. — Меня зовут…

— Будет вам, мы знаем, кто вы такой. Вот ваша папка.

Я растерянно заморгал. Как мог я забыть, что моя семья принадлежала к этой синагоге уже лет сорок, не меньше?

— Спасибо, — сказал я.

— Ну что вы, какие пустяки, — ответила женщина.

Я взял свою личную папку и отправился домой, или, вернее, в то место, которое я теперь называл домом.

В самолете я откинулся на спинку сиденья, открыл папку и снял резинку с вложенных в нее листков. А потом ни с того ни с сего стал размышлять о той жизни, которую вел после того, как уехал из Нью-Джерси. Мечта моей юности «стать гражданином мира» до какой-то степени сбылась. У меня есть приятели в самых разных часовых поясах. Мои книги переведены на иностранные языки. И за эти годы я не раз менял место жительства.

Но можно прикоснуться к чему угодно и ни с чем не быть связанным. Я знал аэропорты лучше, чем район, где живу. Я знал имена множества людей, которые живут в самых разных частях страны, но понятия не имел, как зовут тех, кто живет со мной по соседству. Для меня единственной «общиной» была моя рабочая среда. Друзей я приобрел на работе. Разговоры мы вели о работе. И мое общение с людьми в основном было связано с работой.

А в последние месяцы моя рабочая среда потихоньку разваливалась. Моих приятелей одного за другим увольняли. Или сокращали им рабочие часы. И они, получив «выкуп», уходили. Закрывались офисы. Я звонил коллегам по телефону, а мне отвечали, что они там больше не работают. А потом я получал от них электронные письма, в которых они писали, что ищут новые «увлекательные возможности». В «увлекательность» этих новых возможностей верилось с трудом.

И вот теперь, когда работа нас больше не связывала, ослабевала и наша привязанность друг к другу, — словно у магнитов, потерявших свое притяжение. Мы обещали поддерживать прежние отношения, но обещаний своих не сдерживали. Некоторые вели себя так, будто безработица была заразной болезнью. Как бы то ни было, все то, что объединяло нас на работе — жалобы, сплетни и прочее, — исчезло. О чем же теперь можно было говорить?

Я вытряхнул на откидной столик содержимое моей папки и обнаружил табели, старые сочинения и даже текст пьесы о царице Эстер, сочиненной мной в четвертом классе религиозной школы.

Мордехай. Эстер!

Эстер. Что, дядя?

Мордехай. Иди во дворец!

Эстер. Но мне нечего надеть!

* * *

Еще в папке лежали копии поздравительных писем Рэба — некоторые были написаны от руки, — поздравления с моим поступлением в колледж, с помолвкой. Мне стало стыдно. Посылая эти письма, Рэб старался поддерживать со мной отношения, а я даже не помнил, что их получал.

Я подумал: с кем в этой жизни я связан? Вспомнил своих приятелей с работы: и тех, кого уволили, и тех, кто ушел по болезни. Кто их утешал? К кому они обратились за помощью? Не ко мне. И не к своим прежним начальникам.

Похоже, им помогали их церкви и синагоги. Члены общины собирали для этих людей деньги. Готовили им еду. Давали средства на оплату счетов. И делали все это с сочувствием, любовью и пониманием того, что именно так и должна религиозная община поддерживать человека в беде. О такой общине говорил Рэб, к такой общине в свое время принадлежал и я, сам того даже не осознавая.

Самолет приземлился. Я собрал листки, перевязал их резинкой, и мне вдруг стало грустно. Так иногда случается, когда, возвратившись из путешествия, неожиданно обнаруживаешь, что где-то потерял любимую вещь, и теперь ее уже не найти.

ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ

Осень в Детройте сдалась без промедления в считанные дни обнажились деревья, и над обесцвеченным железобетонным городом простерлось белесое небо — предвестник ранних снегопадов Мы больше не разъезжали с открытыми окнами. И достали теплую одежду.

Уровень безработицы неумолимо полз вверх. У людей не оставалось денег не содержание своих домов. Некоторые упаковывали вещи и покидали свои жилища, оставляя прошлую жизнь банкам-кредиторам или охотникам за чужим добром. Стоял ноябрь. Впереди была долгая зима.

Во вторник, перед Днем благодарения, я заглянул в церковь «Я страж брату своему», чтобы своими глазами убедиться, как работает ее программа для бездомных. Меня до сих пор что-то смущало в пасторе Генри. Все в его церкви было непривычно — по крайней мере для меня. Но в голове звучали слова Рэба о том, что человек должен быть убежден в истинности своей веры и при том допускать, что другие люди могут верить во что-то иное.

К тому же если уж говорить об общине, то Детройт был теперь моим городом. И я решил все-таки рискнуть. Я помог Генри купить кусок синего брезента, который натянули над дырой в крыше, и вода в церковь больше не протекала. Починить же крышу было делом нешуточным, — как утверждал подрядчик, ремонт обошелся бы тысяч в восемьдесят.

— Ух! — вырвалось у Генри, когда он услышал предполагаемую стоимость починки.

За все годы, что Генри служил в этой церкви, здесь таких денег и в глаза не видывали. Я искренне сочувствовал Генри, но такую сумму должен был дать тот, кто принял бы в этой церкви самое серьезное участие. Я же пока мог решиться лишь на покупку брезента, не более того.

Я вышел из машины, и лицо мое тут же обдало ледяным ветром. Сейчас, когда в церкви работала программа для бездомных, боковая улочка была заполнена укутанными с головы до ног мужчинами. Кое-кто из них курил. А один, низкорослый и щуплый, держал на руках ребенка. Я подошел поближе и под лыжной шапочкой разглядел женское лицо. Я открыл перед женщиной дверь, и она с ребенком на плече вошла в помещение.

Внутри раздавался громкий, назойливый шум и нечто вроде урчания мотора, а потом послышались какие-то выкрики. Я двинулся к узкому нависавшему над спортивным залом помосту. В зале весь пол был уставлен складными столами, и за ними сидело человек восемьдесят бездомных — мужчин и женщин. Почти на всех были поношенные пальто и теплые фуфайки с капюшонами. Кое-кто был в парке, а один из мужчин — в куртке с эмблемой «Детройтских львов»[22].

Посреди зала, в синей фуфайке и теплом пальто, переваливаясь с ноги на ногу, прохаживался меж столами Генри.

— Я личность! — выкрикивал Генри.

— Я личность! — повторяли собравшиеся.

— Я личность! — снова выкрикивал он.

— Я личность! — снова повторяли бездомные.

— Потому, что Бог меня любит!

— Потому, что Бог меня любит!

Некоторые захлопали. Генри громко выдохнул и кивнул головой. И тогда почти все поднялись из-за столов, встали в круг и взялись за руки. Зазвучала молитва.

А затем, точно по команде, круг распался и превратился в цепочку, бездомные один за другим потянулись на кухню за горячим обедом.

Я плотнее запахнул пальто, — в зале было непривычно холодно.

— Доброго вечера, мистер Митч.

Я оглянулся и увидел Касса, одноногого церковного старосту, сидевшего на помосте с доской для объявлений в руке. Свое приветствие «Доброго вечера, мистер Митч» он произнес с такой напевностью, что казалось, он сейчас снимет передо мной свою кепку. Я уже знал, что он потерял ногу несколько лет назад из-за осложнений, связанных с диабетом и операцией на сердце. Но, несмотря на увечье. Касс всегда был в приподнятом настроении.

— Здравствуй, Касс.

— Пастор вон там.

Генри, заметив меня, помахал рукой. Касс наблюдал за тем, как я помахал ему в ответ.

— А когда вы послушаете мою историю, мистер Митч?

— А у тебя тоже есть история?

— Мою историю вам обязательно надобно послушать.

— Похоже, на это уйдет не один день.

Касс рассмеялся:

— Не-е, не-е. Но вам надобно ее послушать. Она важная.

— Хорошо. Касс. Мы что-нибудь придумаем.

Мои слова, видимо, его успокоили, и он, к счастью, больше об этом не заговаривал. Меня снова пробрало холодом, и я еще плотнее запахнулся.

— До чего же здесь холодно, — не удержался я.

— Отопление-то выключили.

— Кто?

— Газовая компания.

— Почему?

— Почему же еще? Счет, верно, не оплатили.

Из-за громкого назойливого шума мы, чтобы услышать друг друга, должны были выкрикивать каждое слово.

— Что это шумит? — спросил я.

— Воздуходувы.

Касс указал на несколько устройств, по виду напоминавших «ветровые носки» в аэропортах. Эти устройства направляли согретый воздух в сторону очереди бездомных, выстроившихся за миской супа и кукурузным хлебом.

— Неужели они действительно отключили отопление? — никак не мог поверить я.

— Ага.

— Но ведь на пороге зима.

— Это правда, — заметил Касс, устремив взгляд на очередь. — Вскорости и людей прибавится.

Через полчаса мы с Генри сидели в его кабинете, нежась в тепле маленького электронагревателя. В комнату вошел человек с бумажной тарелкой в руках, — на тарелке лежали куски кукурузного хлеба.

— Что же случилось? — спросил я.

Генри тяжко вздохнул.

— Оказалось, что мы должны газовой компании тридцать шесть тысяч долларов.

— Что?!

— Я знал, что мы ей недоплачивали, но недоплачивали совсем немного. Мы все время хоть сколько-то да платили. А тут осенью так быстро похолодало, что мы стали топить в храме и во время службы, и во время занятий Библией. Мы и не понимали, что дыра в крыше…

— Вытягивала тепло?

— Точно. А мы топили все сильней и сильней…

— А тепло улетучивалось в эту дыру.

— Улетучивалось, — кивнул Генри. — Точнее и не скажешь.

— И что же вы теперь делаете?

— Ну, мы достали эти воздуходувы. Поначалу нам отключили и электричество тоже. Но я позвонил им и вымолил оставить нам хоть что-нибудь.

Это было просто невероятно. В Америке в двадцать первом веке в церкви такой холод.

— А какое объяснение вы находите этому в вашей вере? — спросил я.

— Я все время спрашиваю Иисуса. Я говорю ему: «Иисус, с нами что-то неладно? Это что, вроде как в двадцать восьмой главе Книги Второзакония „Вы будете прокляты и в городах, и в деревнях за непослушание ваше“?»

— И что же Иисус вам отвечает?

— Я все еще молюсь. Я говорю ему: «Господи, покажись нам».

Генри снова вздохнул.

— Поэтому тот брезент, что вы помогли нам купить, Митч, для нас очень важен. Нашим людям нужен хоть лучик надежды. На прошлой неделе шел дождь, и вода с крыши так и хлестала, а на этой неделе тоже шел дождь, но вода в храм не попала. Для них это добрый знак.

Я смутился. Мне не хотелось иметь отношение ни к каким таким знакам. Особенно в церкви. Речь шла всего лишь о брезенте. О куске синей непромокаемой ткани.

— Можно мне задать вам один вопрос? — сказал я.

— Конечно.

— Когда вы продавали наркотики, сколько у вас было денег?

Генри задумчиво почесал в затылке.

— О, как-то раз я за полтора года заработал почти полмиллиона, представляете?

— А теперь у вас отключили газ?

— Ну да, — тихо произнес он. — Теперь у меня отключили газ.

Я не стал спрашивать Генри, не скучает ли он по старым временам. По чести говоря, моего первого жестокого вопроса было более чем достаточно.

Позднее, когда убрали посуду, а столы сложили. Касс, держа в руках список, принялся выкрикивать перечисленные в нем имена: «Эверетт! Де Маркус!..» — и бездомные, один та другим выступая вперед, разбирали тонкие виниловые матрасы и шерстяные одеяла. И тут же бок о бок, в нескольких футах друг от друга, укладывались на ночь. У некоторых были с собой полиэтиленовые мешки с пожитками, другие пришли с пустыми руками. В зале от холода пробирала дрожь. Голос Касса, эхом отражаясь от потолка, звучал в полном безмолвии, словно именно в эту минуту до каждого из присутствующих вдруг дошло, что у него нет ни дома, ни постели, ни жены, ни ребенка и нет никого, кто сказал бы ему «спокойной ночи».

Не безмолвствовали одни только воздуходувы.

Час спустя, когда все расположились на ночлег. Касс, завершив свою работу, взгромоздился на костыли, погасил свет и поплелся к выходу.

— Запомни, в следующий раз я расскажу тебе мою историю, — сказал Касс.

— Хорошо, договорились, — ответил я, засовывая руки в карманы и дрожа от холода.

И как только можно спать в таком холоде? Хотя это, наверное, все же лучше, чем на крыше или в брошенной машине.

Я уже стоял у выхода, как вдруг вспомнил, что забыл свой блокнот в кабинете у Генри. Я поднялся по ступеням, обнаружил, что дверь кабинета заперта, и снова спустился вниз.

Перед тем как выйти на улицу, я решил еще раз заглянуть в физкультурный зал. Монотонно шумели воздуходувы, а под одеялами вздымались бугорки: одни бугорки казались неподвижными, другие — потихоньку ворочались. Не помню точно, о чем я тогда подумал, но сама мысль все же застряла в памяти: каждый этот бугорок — человек, каждый из этих людей когда-то был ребенком, и каждого из этих детей когда-то держала на руках мать… А теперь все эти люди, скатившись на самое дно, лежат на холодном полу.

Даже если люди и нарушают Божьи законы, неужели Богу не больно на это смотреть?

И тут в другом углу комнаты кто-то едва заметно зашевелился. В темноте обрисовалась крупная одинокая фигура. Пастор Генри, словно часовой на посту, просидит здесь еще не один час, пока его не сменит ночной сторож. И лишь тогда он, закутавшись в теплое пальто, выйдет из церкви через боковой выход и зашагает домой.

Я неожиданно почувствовал, что мне страшно хочется поскорее оказаться дома, в постели. Я толкнул дверь… и зажмурился. На дворе шел снег.

Я с Весельем милю прошагал,

И оно болтало всю дорогу,

Но мудрей от этого не стал,

Хоть услышал от него так много.

Я с Печалью милю прошагал,

А она молчала всю дорогу;

Но, Господь мой, сколько я узнал,

Нехотя шагая с нею в ногу.

Роберт Браунинг Гамильтон

КОНЕЦ ОСЕНИ

— У нас несчастье.

Дочь Рэба Гиля позвонила мне на сотовый, что делала только в случае серьезных неприятностей.

Она сказала, что Рэбу вдруг резко стало хуже: не то инсульт, не то инфаркт. Он не в состоянии сохранять равновесие — все время заваливается вправо. Не помнит имен. И невозможно понять, о чем он говорит.

Его увезли в больницу. Он уже там несколько дней. И они обсуждают, что делать дальше.

— Его что… — Я оборвал себя на полуслове.

— Мы пока не знаем, — сказала Гиля.

Я попрощался и тут же позвонил в авиакомпанию.

Я приехал к Рэбу домой в воскресенье утром. На пороге меня встретила Сара. Она жестом указала на Рэба, — его уже выписали из больницы, и теперь он сидел в кресле в дальнем конце крытой веранды.

— Я хочу, чтобы вы знали, — сказала она, понижая голос, — он уже не такой…

Я понимающе кивнул.

— Ал! К тебе гость, — возвестила она.

Сара произнесла эти слова громко и медленно, и я понял: произошли серьезные перемены. Я подошел к Рэбу, и он повернулся ко мне лицом. Потом слегка приподнял голову и едва заметно улыбнулся. Он попытался поднять руку, но она с трудом дотянулась до груди.

— А-а, — выдохнул Рэб.

На нем была фланелевая рубашка. Он был укутан в одеяло. А на шее у него висело нечто вроде свистка.

Я наклонился к нему и потерся щекой о его щеку.

— Э-э… м-м-м… Митч, — прошептал он.

— Как ваши дела? — спросил я.

Ну не дурацкий ли вопрос?

— Это не… — начал он и умолк.

— Это не?..

Лицо его сморщилось.

— Это не лучший день вашей жизни? — неловко пошутил я.

Рэб попытался улыбнуться.

— Нет, — сказал он. — Я хотел… это…

— Это?

— Где… видишь… а-а…

У меня перехватило дыхание. К глазам подступили слезы.

Передо мной в кресле сидел Рэб. Но того человека, которого я знал прежде, там уже не было.

* * *

Что делать, когда теряешь любимого человека настолько быстро, что не успеваешь к этому подготовиться?

Парадокс заключался в том, что именно тот, кто мог лучше всех ответить на этот вопрос, сейчас сидел передо мной, — человек, который пережил когда-то самую страшную в жизни потерю.

Это случилось в 1953 году, всего через несколько лет после того, как Рэб начал работать в нашей синагоге. У них с Сарой уже было трое детей: пятилетний сын Шалом и две четырехлетние дочери-близнецы. Одну из девочек звали Ора, что на иврите значит свет, другую — Рина, что значит радость.

И Радости в одну ночь не стало.

Однажды поздно вечером маленькая Рина, жизнерадостная девчурка с золотисто-каштановыми кудряшками, начала вдруг задыхаться. Она лежала в кроватке, хрипела и хватала ртом воздух. Сара, услышав в детской комнате шум, побежала проверить, что случилось. И тут же кинулась к Рэбу со словами: «Ал, ее надо везти в больницу».

Они ехали по темным улицам, а девочка рядом с ними сражалась за свою жизнь. Она задыхалась. Губы ее посинели. Ничего подобного с ней никогда раньше не случалось. Рэб нажимал на акселератор.

Они ворвались в отделение «Скорой помощи» больницы Святой Девы Люрда в городе Кэмден штата Нью-Джерси. Доктора увезли девочку в смотровую комнату. А Рэб и Сара стали ждать. Они стояли в коридоре совсем одни. Что им было делать? Что на их месте можно было сделать?

В безмолвном коридоре Сара и Альберт молились о том, чтобы девочка выжила.

Через несколько часов она умерла.

Оказалось, что у Рины был тяжелый приступ астмы — в ее жизни он был первый и последний. В наши дни она скорее всего выжила бы. Если бы у нее был ингалятор и она знала, что и как нужно делать, возможно, у нее вообще не случилось бы такого страшного приступа.

Но сегодня — это не вчера. Рэб стоял и беспомощно слушал слова врача, хуже которых ничего не придумаешь. «Мы не могли ее спасти», — сказал ему доктор, которого Рэб никогда раньше не видел. Как это могло случиться? Ведь еще днем она себя прекрасно чувствовала. Веселая девчушка. Впереди у нее была вся жизнь. «Мы не могли ее спасти»? Где тут здравый смысл? Как вообще в жизни может такое случиться?

Последующие дни прошли в пелене тумана. Были похороны. Маленький гроб. У могилы Рэб произнес Кадиш, молитву, которую он из года в год читал для других, молитву, в которой ни разу не упоминается смерть, но которую тем не менее произносят каждый год в годовщину смерти.

«Да возвысится и осветится Его великое имя

В мире, сотворенном по воле Его…»

На гроб бросили горсть земли.

Рину похоронили.

Рэбу тогда было тридцать шесть.

* * *

Рэб, рассказывая мне об этом, признался, что в те дни проклинал Бога.

— Я снова и снова спрашивал Его: «Почему она умерла? Что эта маленькая девочка такого сделала? Ей было всего четыре года. Она не обидела ни одной живой души».

— И Он вам ответил?

— Нет, у меня до сих пор нет ответа.

— Вас это рассердило?

— Я был в ярости… какое-то время.

— А вы не чувствовали себя виноватым в том, что проклинали Бога? Вы ведь раввин.

— Нет, не чувствовал, — ответил Рэб, — потому что, проклиная, я все же признавал, что есть сила могущественнее меня. — Он помолчал. — Так и началось мое исцеление.

В тот вечер, когда Рэб снова взошел на кафедру, синагога была набита битком. Некоторые прихожане глубоко ему сочувствовали. Были и такие, что пришли из любопытства. Но в глубине души большинство, наверное, задавалось вопросом: «Что же вы скажете нам теперь, когда с вами случилась такая беда?»

Рэб знал это. И в какой-то мере именно поэтому он вернулся на службу так быстро — в первую же пятницу после положенных тридцати дней траура.

Когда Рэб поднялся на кафедру, и конгрегация затихла, он заговорил так, как говорил всегда, — от чистого сердца. Он признался, что сердился на Бога, вопил и выл от ярости, требуя ответа. Рэб говорил, что он, священнослужитель, плачет и страдает, как любой другой, при одной мысли о том, что ему больше никогда не обнять свою девочку.

И тем не менее, сказал он, все положенные, выполняемые им с проклятиями траурные обряды — молитвы, разрывание одежды, завешивание зеркал — помогли ему сохранить рассудок. Если бы не они, он сошел бы с ума.

— То, что я прежде говорил другим, теперь я должен сказать самому себе, — признался Рэб.

Именно так, по словам Рэба, самым тяжким способом проверялась его вера. Теперь он должен был сам пить свой собственный лекарственный напиток и исцелять свое разбитое сердце.

Рэб рассказал им, что, произнося слова Кадиша, он думал: это часть моей традиции, и когда я умру, мои дети прочитают эту же самую молитву, которую я сейчас читаю по своей дочери.

Его вера не спасла Рину от смерти, но она хоть чуть-чуть да облегчила нестерпимую боль, хоть немного да помогла ему пережить эту невыносимую утрату, напомнив, что в этом огромном мире мы всего лишь хрупкие частицы. Его семья благословенна уже тем, что этот ребенок прожил рядом с ними хотя бы несколько лет. Когда-нибудь он с ней снова увидится. Он в это верит. И это придает ему силы.

Когда он кончил говорить, почти все в зале плакали.

— И уже год спустя, — рассказывал мне Рэб, — если мне приходилось навещать семью, потерявшую кого-то из близких, — особенно когда умирал кто-то из молодых, — я пытался утешить скорбевших тем, что в свое время помогало утешиться мне. Порой мы просто сидели и молчали. Иногда я держал кого-нибудь за руку. Я давал им выговориться. Выплакаться. Проходило время, и я видел, что им становилось немного легче.

А потом я выходил на улицу и делал так… — Рэб коснулся пальцем языка, а потом поднял палец к небу. — Еще одно очко в твою пользу, доченька, — улыбнувшись, произнес он.

И вот теперь, сидя в домашнем кабинете Рэба, я держал его за руку так, как в свое время он держал других. Я попытался улыбнуться. Он часто заморгал.

— Хорошо, — сказал я, поднимаясь с места. — Я скоро приду еще.

Он едва заметно кивнул.

— Ты… идет… да… — зашептал он.

Что мне было делать? Он не мог произнести ни одного связного предложения. И все мои жалкие попытки вести с ним беседу только расстраивали его. Похоже, он понимал, что происходит, и я боялся, что выражение моего лица выдаст, какую непоправимую утрату я переживаю. Неужели это справедливо, что такой мудрый и красноречивый человек, еще несколько недель назад читавший лекцию о божественном, лишен своего ценнейшего дара? Он не мог больше учить, он не мог сплетать изящные фразы и предложения и не мог ясно мыслить.

И петь он тоже не мог.

У него осталась лишь способность сжимать мои пальцы и шевелить губами.

По дороге домой, в самолете, я сделал кое-какие записи. И со страхом подумал, что скоро, похоже, настанет черед прощальной речи.

ИЗ ПРОПОВЕДИ РЭБА

Если вы спросите меня, — и, наверное, не можете не спросить, — почему этот славный, чудесный ребенок, который мог бы столько дать этому миру, должен был умереть, я скажу вам: у меня нет рационального объяснения. Я не знаю, почему.

Но в комментариях к Библии наша традиция говорит, что первый человек на Земле Адам должен был жить дольше всех остальных людей на Земле — тысячу лет. Однако этого не случилось. И наши мудрецы решили, что произошло следующее: Адам умолял Бога позволить ему заглянуть в будущее. Тогда Бог сказал: «Пойдем со мной». Бог повел Адама по небесным комнатам, где души тех, кому суждено было родиться, ожидали своей очереди. Каждая душа воплощалась в пламени. Одни языки пламени горели ярко, другие — едва теплились.

И тут Адам увидел чистое, яркое, золотисто-оранжевое целительное пламя. «Господи! — воскликнул он. — Из этого пламени родится великий человек! Когда это произойдет?»

И ответил ему Бог: «К сожалению, Адам, этой прекрасной душе не суждено родиться. Ей предначертано совершить грех и опорочить себя. А я не хочу, чтобы она запятнала себя бесчестьем».

И взмолился Адам: «Господи, но ведь человека должен кто-то учить и направлять. Пожалуйста, не лишай меня потомков».

И ответил ему Господь мягко и вежливо: «Решение это уже принято, все годы жизни распределены, и лишних лет у меня для него не осталось».

И дерзко сказал Ему Адам: «Господь мой, а что, если я подарю этой душе часть своей жизни?»

И ответил ему Бог: «Если таково твое желание, я его исполню».

Насколько нам известно, Адам прожил девятьсот тридцать лет. А спустя целую вечность в городе Вифлееме родился ребенок. Он стал царем Израиля и изумительным поэтом и певцом. Он вел за собой народ Израиля и вдохновлял его. Как сказано в Писании: «И вот похоронили царя Давида после того, как прожил он семьдесят лет».

— Друзья мои, когда нас порой спрашивают, почему ушел из жизни такой молодой человек, я могу лишь обратиться к нашей мудрой традиции. Да, царь Давид прожил не такую длинную жизнь, как мог бы. Но пока он жил, он вдохновлял нас, учил и оставил нам великое духовное наследие, включая Книгу Псалмов. Один из его псалмов — двадцать третий — нередко читают на похоронах.

Господь — пастырь мой, и нет у меня ни в чем нужды.

На пажитях злачных Он покоит меня,

К водам покоя ведет Он меня.

Обновляет Он душу мою…

— Уж лучше прожить с моей Риной четыре года, чем не прожить ни одного.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.