Предки, родители, детство, юные годы
Предки, родители, детство, юные годы
Современная гравюра на дереве художника А. Соловейчика
Худощавое, не лишенное энергии, несколько надменное лицо, окаймленное париком с буклями и косичкой, смотрит на нас со старинной миниатюры. Это отец Генри Бессемера — Антон Бессемер.
А рядом с ним его жена. Высоко взбитые волосы тяжело давят на мелкие черты лица и своей парадной пышностью еще больше подчеркивают его выражение какой-то забитости и испуганности. Это — мать Бессемера. Она довольно бесцветна. Мы не знаем даже ее имени. Сын всего только раз обмолвился о ней в своей автобиографии.
Лондон — Ольд-Брод Стрит (Старая Широкая улица) № 6 — место рождения отца Бессемера.
Год рождения… Но никто еще не поинтересовался узнать его, порывшись в старых метриках старой французской церкви в соседней Триднидль Стрит.
Приблизительно определить его нетрудно. Незадолго до Французской революции — в 1789 году Антону Бессемеру было 26 лет. Год его рождения недалеко, вероятно, отстоит от 1760 года.
Отец родился в век пудреных париков, почтовой кареты, восковой свечи, под скрип деревянной машины и тяжкие редкие вздохи огневого насоса. Сын умирал, когда уже успела состариться паровая машина, под холодный блеск стали, при первых триумфах новой невиданной силы — электричества. Он немного не дотянул до пленения волны эфира и завоевания воздушной стихии.
Почти полтора века по годам, весь почти век современной техники охватили эти две жизни.
Ольд Брод Стрит — самая старая часть многовекового и многомиллионного Лондона. Она лежит в кольце каменной стены, которою опоясали еще римляне свою колонию Лондиниум. Ольд Брод Стрит лежит в самой деловой части Лондона, в «городе» — Сити, в двух шагах от нее Английский банк и биржа.
Сити издавна давало приют пришельцам-чужеземцам. Уже в XII веке здесь появились выходцы из итальянской Ломбардии, изобретатели и организаторы банкового дела, мастера денежного размена, векселя и кредита — «ломбарды» и память о них сохранилась в названии «улицы Ломбардов» (Ломбардстрит), одного из самых больших очагов горячечной жизни современного капитализма.
Много веков спустя после первых ломбардов новая волна пришельцев нахлынула на Лондон. Это — французские протестанты — гугеноты. Сухие и расчетливые, упорные в труде, непоколебимо твердые в слове и убеждении, богатые техническими знаниями, они создание богатств, накопление вознесли до высот религиозного идеала и пути к царству божьему видели в удачно подведенном балансе гроссбуха. Разрушители старой феодальной экономики и старого застывшего в религиозных догматах католического мировоззрения, созидатели новой формы эксплоатации, и новой, капиталистической, этики — эти поколения времен молодости буржуазии вошли в историю в ореоле мученичества за веру и героики борцов за новый общественный строй.
Указ 1685 года «Христианнейшего» короля Франции Людовика XIV, отменивший свободу вероисповедания протестантов, прогнал за пределы Франции тысячи самых искусных, трудолюбивых и предприимчивых подданных «Короля-солнца».
Перед гугенотами закрываются двери свободных профессий, закрываются двери цеха, а следовательно и ремесла, подрывается их торговля. А против особенно упорно не желающих спасать свою душу на католический лад пускаются в ход средства посильней. У них отнимают детей, чтобы воспитать их в католическом монастыре, а самих отдают на «поток и разграбление» буйной солдатчине в виде знаменитых драгунских постоев — драгоннад. И еретики бегут из «любезного» отечества, хотя эмиграция запрещена и пойманному грозит каторга на галерах. Но зато радушно встречают беглецов другие страны: Нидерланды, Англия, Северная Германия, Швейцарские кантоны. Да это и понятно. Далеким предкам современной технической интеллигенции ведь не был еще знаком страшный гнет «перепроизводства» — этого детища загнивающего капитализма. Гугеноты уносили с собой то, что далеко не всюду и не часто тогда можно было встретить и что было иногда дороже денег: технические знания, умения, навыки. Рынок жадно требовал товара, но средства производства были скудны и несовершенны в ту пору мануфактурного производства, которое целиком зависело от «мускульной силы, верности глаза, виртуозности рук рабочего» (Маркс). В большей мере чем деньги, прилив или отлив искусного рабочего люда оживлял или губил старые и зарождал новые отрасли промышленности.
Еще недавно Франция не останавливалась ни перед чем, чтобы выведать секреты новых производств и заманить к себе искусников-мастеров, а теперь в безумном ослеплении она сама выдавала своим соперникам тайны этой своей только что завоеванной гегемонии в царстве роскоши и моды, и вот в то время, как замирает шелест шелковых тканей, бархата, парчи на ткацких станках Лиона, Нима, Тура, Реймса, все сильней и сильней слышится шум тростильных машин и челноков на берегах Шельды и Рейна, Темзы и Шпрее.
Больше сотни тысяч беглецов осело на Британских островах. Из них большинство обосновалось в Лондоне. Пришельцам была оказана широкая помощь: парламент вотировал субсидию, значительные средства были собраны по общественным подпискам. Деньги не были брошены на ветер: нет такой отрасли промышленности в Англии, которая бы не зародилась или не окрепла под влиянием гугенотов.
Густыми колониями заселил ремесленный люд английскую столицу. В некоторых лондонских кварталах французская речь стала слышаться чаще английской. Шелкоткачи облюбовали северо-восточные кварталы Бэтнал Грин и Спиттальфильд. До наших дней район Клэркэнуэл к северу от Сити сохранил свои особенности квартала часовщиков, механиков, металлистов, ювелиров и граверов. Здесь будет жить и наш герой. Часть гугенотов поселилась у западной заставы Сити, кое-кому удалось открыть лавки среди дворцов знати на набережной — «Стрэнд» и наконец в самом Сити образовалась «маленькая Франция» — так звали гугенотскую колонию как раз в районе уже знакомой нам Ольд-Брод Стрит.
Потомком этих гугенотов-эмигрантов и является Антон Бессемер.
Мало знаем мы об Антоне Бессемере: всего несколько строк в своей автобиографии уделил Генри своему отцу.
Антон лишь детство провел в Лондоне. Когда ему было одиннадцать лет, родители его переселились в Голландию. Из него готовят инженера, и во время своего ученичества он участвует в установке первой паровой машины в Голландии на торфяниках у Гаарлема.
Двадцатиодного года Антон Бессемер попадает в Париж. Если верить автобиографии сына, он делает тут блестящую карьеру. Он — замечательный оптик, за выдающиеся усовершенствования в микроскопе его избирают в члены Академии наук, а ему всего только двадцать шесть лет.
Одновременно с этим он работает на парижском Монетном дворе и производит тут переворот в технике медальерного искусства своим изобретением станка, автоматически вырезающего стальной штамп для чеканки медалей со значительно увеличенной модели.
Но семейная традиция повидимому сильно преувеличила действительные черты несомненно способного механика и гравера. История микроскопа не сохранила имени Антона Бессемера, а списки членов парижской Академии наук от ее основания до момента ее ликвидации Конвентом в 1793 году также не включают имени Антона Бессемера. А что касается станка для вырезания медалей и штампов, то был он изобретен немцами, может быть лет за семьдесят до появления Антона Бессемера в Париже. Уже московский царь Петр подарил такой станок французскому правительству. И сам Антон Бессемер мог бы легко найти детальные изображения подобного станка в десятом томе «Альбома чертежей и рисунков», к знаменитой Даламберовской энциклопедии, вышедшей еще в 1772 году, т. е. тогда еще, когда Антон Бессемер пребывал на голландских торфяниках при паровой машине, или может быть даже в Лондоне, где по юности лет, вероятно, вообще еще никакими научными и техническими проблемами не занимался.
Сэр Генри Бессемер очевидно что-то перепутал, он, впрочем, как мы далее увидим не раз еще будет путать в своих старческих автобиографических записях.
Как бы то ни было, если и не академик, а всего лишь механик при Академии и Монетном дворе, Антон Бессемер устроился в Париже повидимому недурно и намеревался прочно обосноваться в своем новом отечестве. В окрестностях Парижа было куплено небольшое имение. Был повидимому сколочен и кое-какой капиталец.
Однако, довольно неожиданно благополучию этому пришел конец. Пришел он с 1789 годом, когда затрещало и стало рушиться гнилое здание старого порядка. С каждым днем события завивались все более и более грозным вихрем. Бурно вступал в жизнь новый строй, одними из первых провозвестников и борцов за который были французские предки Антона Бессемера — ведь прямая нить тянется от политических учений Французской революции к гугенотской публицистике религиозных войн XVI века. Но потомок гугенотов оказался глух и слеп. Великие дни и годы переворота он пережил в самом горниле событий — Париже, но его рассказы сыну об одном из самых драматических периодов истории Франции, да и не одной Франции, не выходили из рамок самой серой обывательщины. Со слов отца записал Генри в своей автобиографии сцены из голодных 1793 и 1794 годов.
«Отец мой продолжал жить в Париже во время Великой французской революции и в качестве деятельного члена Департамента Комиссариата (!?) он должен был распределять паек хлеба и риса среди голодающих масс, которые каждое утро на много часов становились в длинные хвосты перед открытием городской булочной. Все в Париже испытывали недостаток продовольствия. У моего отца было небольшое имение милях в двадцати от столицы, и, когда наступил голод, он привез оттуда несколько мешков пшеницы и припрятал их у себя в доме. Если бы это стало известно, то голодная толпа набросилась бы на него. Моя мать должна была ночью, когда в доме все спали, молоть эту пшеницу на кофейной мельнице, чтобы к утреннему завтраку можно было бы испечь лепешки. Таким образом тайком мои родители пользовались роскошью иметь хлеб из цельной муки собственного производства».
Бессемеры делали то же, что и тысячи парижан, имевших возможность не есть выдаваемый по талонам пресловутый «хлеб равенства», обильно снабженный всякими примесями.
Старую Академию закрыли. Жизнь становилась несладкой, а быстрое обесценение денег уничтожило и сбережения.
Но ведь революция жадно требовала технических и научных сил; казалось бы, механику было к чему приложить руку, но поток лихорадочной работы не захватил Антона Бессемера: он не нашел себе применения в эту пору замечательного расцвета точных наук. Помыслы Антона направлены на то, чтобы вырваться из пылающей Франции. Ему это наконец и удается.
«Мой отец, — пишет Генри Бессемер, — очень стремился вернуться в Англию, но выбраться было очень трудно. Он ничего не мог получить от своих банкиров кроме бумажных денег — ассигнатов. К счастью, наступило короткое затишье в то бурное время и, воспользовавшись удобным случаем, мои родители бежали в Англию, привезя с собой около шести тысяч фунтов стерлингов по номиналу в «ассигнатах» и очень небольшую сумму денег в звонкой монете».
Нетрудно догадаться, когда происходило это бегство: повидимому в 1795, а может быть и в 1796 году. Это как раз годы катастрофического обесценения «ассигнатов».
В Лондоне с ворохом ничего не стоющих бумажек в кармане Антону Бессемеру пришлось начинать все сначала. Хорошую службу Антону сослужили тут его природная изобретательность и основательное знание чеканного дела, приобретенное им на парижском Монетном дворе. Штамповку золота он применил к ювелирному делу: стал штамповать золотые цепочки. Товар пошел ходко. Золото ставил Бессемер высокопробное, но нравились цепочки, главным образом, потому, что «казались очень массивными, а на самом деле были очень легкие».
Машинная техника уже в самом зародыше своем воспитывала новый вкус: вкус к дешевой подделке.
Отец Бессемера
Мать Бессемера
Дела Антона Бессемера понемногу стали поправляться. Вот уже несколько лет прожито в Лондоне, но политические события снова вносят перемену в его жизнь, на этот раз, правда, совсем не такую печальную, как парижское разорение.
Нельзя спокойно жить в Лондоне даже незаметному граверу и ювелиру, когда на континенте бушуют наполеоновские войны, когда старая колониальная империя — Франция сводит последние счеты вековой борьбы с более молодым хищником — Англией. Одну за другой громит Наполеон организуемые на английское золото армии континентальных держав, но, чтобы кончить борьбу, нужно нанести удар по самому притону мировых пиратов-торгашей. Десант в Англию — одно из неотступных желаний Наполеона, и не раз Англия и в особенности Лондон переживают тревожные дни в ожидании французского нашествия.
В начале 1805 года эти опасения, казалось, могли осуществиться. Огромная флотилия транспортов была сосредоточена в Булони для переброски десанта. В Лондоне началась паника, и только разгром французского флота Нельсоном при Трафальгаре избавил Англию от нашествия Наполеоновской армии.
Паника на бирже, приостановка Английским банком размена банкнот на золото тотчас же напомнили Антону Бессемеру дни его парижского пребывания и воображение быстро нарисовало очень мрачные картины. Наученный горьким опытом с французскими «ассигнатами», он повидимому не пожелал снова оказаться обладателем обесцененных бумажек и поспешил найти своим деньгам более прочное помещение.
Срочно собирает он все деньги, какие может получить от своих заказчиков, прикладывает и кое-какие сбережения и покупает небольшое имение в деревне Чарлтон около города Гитчина в графстве Гертфордширском. Вот куда хочет укрыться от житейских бурь Антон Бессемер.
На редкой карте помечена деревня Чарлтон и ничем особо непримечателен городок Гитчин.
В старой церкви его висит картина знаменитого фламандского художника Рубенса — знатоки впрочем не все верят в ее подлинность, — а в корпусе богадельни сохранились остатки стен старого женского монастыря XIV века. Вот и вся историческая романтика городка.
Жители дубят кожу, сеют мяту, лаванду и гонят из них масло. Вот и все промыслы. Это сейчас, а лет сто тому назад экономика района была еще проще. О «технических культурах» еще не было и помину, но усовершенствованная агрономия начала делать свое дело. Жители откармливали турнепсом овец и вели довольно сложное шестипольное хозяйство.
Тридцать две мили — пятьдесят километров — от Гитчина до Лондона. Ведь это почти пригород, и сейчас десятки поездов проносятся мимо городка, лежащего на магистрали, соединяющей Лондон с севером Англии, и отсюда же стальной путь протянулся к старому университетскому Кэмбриджу. Но в век почтовой кареты, сто — сто двадцать лет назад, и пятьдесят километров пути были своего рода путешествием, не лишенным даже опасности (окрестности Лондона кишели разбойниками), да к тому же едва ли даже шоссе соединяло городок с Лондоном. Весьма вероятно, что дорога местами являла собой образец далеко не изжитого тогда английского бездорожья. Недаром записал о ней в своем дневнике Артур Юнг:
«От Стэвенеджа я поехал по дороге в Гитчин, а оттуда в Лютон, в общем двенадцать миль, столь ужасных, каких только может страшиться путешественник, — так отвратительны дороги».
А Артуру Юнгу можно поверить и его нельзя обвинить в особенной притязательности по части дорог. Агроном и путешественник, исколесивший вдоль и поперек всю Англию, он на собственных боках испытал всякие виды колдобин и ухабов, может быть более, чем кто-либо другой из его современников в тот малостранствующий век.
Глухая провинция начиналась сразу под боком у крупнейшего мирового центра. Старинный сельский характер Англия наиболее сохранила как раз в южной части острова, и ближайшие к Лондону графства долго еще оставались, да и теперь еще являются, одним из наименее промышленных и малонаселенных районов королевства.
Потрясения промышленного переворота прошли мимо Гитчина. И в то время как на Западе и в центре Англии во влажном Ланкашире или в «черной области» земля покрывалась заводами и фабриками, и изрезывалась рудниками и шахтами, а небо чернело от дыма и копоти фабричных труб и захолустные села или даже деревушки, состоящие из нескольких домишек вдоль одной кривой улицы, разростались с неслыханной быстротой в огромные города, людские муравейники труда и эксплоатации, Гитчин вместе с графством Гертфордширским, да пожалуй вместе со всей юго-восточной Англией продолжал купаться в зелени сочных лугов, борозд турнепса и гороха, в золоте овса, ячменя и пшеницы.
Правда, изгороди «огороженных» полей остались знаками может быть не одной деревенской трагедии крестьянского обезземеления, но как раз в Гертфордшире это были рубцы уже старых заживших ран.
Трудно сказать, что побудило Антона Бессемера остановить свой выбор именно на Чарлтоне близ Гитчина. Вероятнее всего случайность выгодной покупки. Земля в районе Гитчина была дешевле, чем в других местах поблизости Лондона. Фермы сдавались по пять шиллингов за акр вместо десяти-двенадцати шиллингов, а если почва была и не особенно высокого качества, то едва-ли это обстоятельство могло очень беспокоить Антона Бессемера. Вряд ли он намеревался серьезно заниматься модным тогда интенсивным сельским хозяйством.
Итак Антон Бессемер перебирается в деревню.
Но не будет он тут жить только помещиком, сажать кормовую репу, совершенствовать породу овец или свиней, разводить кур и коров. Едва ли вдавался он особенно в тонкости агрономии.
Год-другой «прожил он без дела», — как говорит об нем Генри Бессемер, — а потом снова принялся за свое старое занятие гравера и механика, тем более, что и работа подвернулась такая, где можно было блеснуть своим искусством.
На всю Англию известна словолитня Генри Кэзлона в Лондоне. Фирму ведет уже третье поколение. Правда, не так уже гремит ее слава, как в те дни, когда стояла она на первом месте, когда дед Генри Кэзлона Уильям Кэзлон прослыл «английским Эльзевиром» и шрифты его затмевали славу таких искусников типографского дела, как знаменитый Баскервиль. Но и внук тоже еще может постоять за себя и не роняет старых традиций производства.
Неизвестно, как познакомился Антон Бессемер с Генри Кэзлоном, но для него-то и стал изготовлять стальные пуансоны с вырезанными в них буквами, по которым отливают типографский шрифт.
Искусным мастером, должно быть, оказался Антон Бессемер. Высоко ценит его Генри Кэзлон. Завязалась дружба, и нередко можно было увидать Кэзлона гостем у Бессемеров в Чарлтоне. В один из таких приездов Кэзлон попал на радостное семейное событие: 19 января 1813 года у Антона Бессемера родился сын.
Богатого заказчика и доброго приятеля попросили быть крестным отцом и в честь его дали мальчику имя Генри. Генри был одним из четырех детей Антона Бессемера и, вероятно, младшим: ведь Антону в 1813 году было уже за пятьдесят лет и женат он ужe был, пожалуй, более двадцати пяти лет.
Очень скупо, ничего почти не говорит в своей автобиографии Бессемер о своих братьях и сестрах. Только случайно упоминает он о них.
У него была старшая сестра, недурная акварелистка, не вышедшая впрочем в этом искусстве за пределы простого любительства. Когда Генри женился в 1834 году, она еще не была замужем. Она живет с отцом, ведет его хозяйство. Тогда же, под 1834 годом Бессемер упоминает и о другой сестре, которая также живет вместе с отцом и ухаживает за стариком. О старшей сестре упоминается далее лет через десять (около 1843 года), когда по ее просьбе Генри делал надпись золотыми буквами на альбоме с ее акварелями — пустяковый эпизод, который однако сыграл очень большую роль в судьбе изобретателя. Вот и все, что можно узнать о сестрах из автобиографии.
Генри единственный раз обмолвился о своем брате, тоже совершенно случайно в связи с одним фактом уже из периода зрелого возраста. Брат тогда жил в Лондоне. На его квартире Бессемер назначил свидание с немцем, желающим выпытать у него секрет недавно изобретенного им способа производства бронзового порошка. Но об этом после.
Нередко младшие дети подпадают под влияние старших, которые для них иногда не только товарищи в играх, но и учителя и воспитатели. В данном случае мы этого не видим. Отношения Генри с братом и сестрами вероятно были и остались дружескими, но никаких ярких впечатлений о них не врезалось у него в памяти настолько сильно, чтобы остаться на всю жизнь. Очень возможно, что из четырех детей Антона Бессемера Генри уже и в детстве был ребенком с наиболее выраженной яркой индивидуальностью.
Идиллия нетронутой английской деревни окружала Генри в течение первых семнадцати лет его жизни.
Небольшой родительский дом утопал в цветах. «Мой отец, — пишет Бессемер в автобиографии, — слишком долго прожил в Голландии, чтобы не проникнуться любовью к прекрасным голландским тюльпанам, на которые в дни его молодости там существовала такая страсть, что иногда за одну луковицу платили баснословные деньги. В Чарлтоне мой отец стал разводить свои любимые тюльпаны… Я также хорошо помню массу красивых хризантем, которые мы выводили, хотя вывезенные впоследствии из Японии великолепные сорта тогда еще не были известны».
Кругом легкая волнистость местности разнообразила зелень лугов и полей. Небольшая быстрая речушка оживляла пейзаж. Невдалеке живописно раскинулся городок Гитчин.
Выросши на деревенском приволье, Генри на всю жизнь сохранил любовь к «уединенной деревенской жизни, которая имеет так много неотразимых прелестей» — как писал он в своей автобиографии. Иногда его тянуло на землю. Уже в зрелые годы, когда завоевано было известное положение, завелись и порядочные свободные деньги, он почувствовал, по его выражению, «потребность в свежей травке». «Очевидно, проснулись инстинкты деревенского мальчика, я стал мечтать о большом огороде, птичнике и других деревенских удовольствиях, самая мысль о которых дремала так долго».
И когда был приобретен участок с дачей под Лондоном, то часто «во время спокойных прогулок по собственным лугам, я воображал себя снова на моей старой дорогой родине в Чарлтоне, а себя снова деревенским мальчиком».
Но ведь надо помнить, что деревня обернулась к Бессемеру только своим светлым улыбающимся лицом; темные, тяжелые стороны деревенского быта не затрагивали его.
Попав в Лондон, он не без грусти вспоминал, как там в Чарлтоне «маленькие дети, идущие в школу, низко раскланивались с ним и уступали дорогу, а рабочий на ферме, стоя в дверях своей избы, приветствовал: «С добрым утром, хозяин Генри!»
Мальчик пользовался большой свободой. Учение стояло повидимому далеко не на первом плане. Школа была не особенно обременительна и не оставила по себе ярких впечатлений, но, вероятно, Генри зато и не был объектом общепринятой тогда педагогической системы, которая оставила такой горький осадок у многих его ровесников, системы, слагающейся из бессмысленного зубрения английских слов (по буквам для усвоения орфографии) и исключений латинской грамматики, и широкого применения в качестве вспомогательного средства «толстого, жесткого ремня», подзатыльников и дранья за волосы и уши. По крайней мере Бессемер не отметил в автобиографии, что он приходил из школы в синяках или даже в крови, как это подчас случалось с его современником и соратником по оружию — Джемсом Нэсмитом — будущим изобретателем парового молота. Вот что писал тот в старости о своих школьных годах:
«В школе я легко научился читать, но моя орфография на слух в соответствии с простыми буквами алфавита, так сказать фонетическая, привела меня в столкновение с учителем. Мне досталось немало тумаков по голове и много шлепков по ладоням толстым ремнем из жесткой кожи, которые создали у меня не очень заманчивые представления о сладости учения. Учитель был зол и мстителен.
Я считаю низостью обращаться с маленьким мальчиком так жестоко и отсылать его домой с ноющими от побоев, а подчас и окровавленными спиной и пальцами, только за то, что он не может так же быстро учиться, как его товарищи.
Однажды Клайд (так звали учителя) вышел из себя… он схватил меня за уши и стал бить меня головой об стену с таким диким ожесточением, что когда он меня отпустил, я, не будучи в состоянии держаться на ногах, совершенно оглушенный упал навзничь с ужасным кровотечением из носу и со страшной головной болью».
Такова иногда была школа того времени.
А не с отвращением ли вспоминал о школе и другой, старший современник Бессемера, поэт Байрон?
Но если Бессемер и не подвергался в школе подобным экзекуциям, то едва ли она дала ему много знаний; во всяком случае, любви к науке она не привила.
Но в Чарлтоне для Генри имелись места поинтереснее школы.
Антон Бессемер, проработав несколько лет на Кэзлона, решил сам лить типографский шрифт. На паях с одним из бывших компаньонов Кэзлона в имении была построена словолитня. В производство были внесены технические усовершенствования, может быть подсмотренные у Кэзлона и развитые дальше, и шрифты Бессемера стали выделяться своей прочностью.
Каждые два месяца на заводике наступал «большой день». Пускалась в ход большая плавильная печь и изготовлялся запас типографского металла. Ну как же не быть Генри на заводе при столь важном событии? А его-то как раз именно в этот день туда и не пускали, боялись, что он подсмотрит секрет производства, да пожалуй еще где-нибудь и разболтает его. Но тем соблазнительнее было пробраться тайком в мастерскую и наблюдать из укромного уголка, как будут дробить куски сурьмы, перемешивать со свинцом, плавить все в печи, прибавив немного олова и меди — эта-то прибавка и составляла ревниво оберегавшуюся, но, повидимому, уже не одному Бессемеру известную тайну производства, от которой зависело высокое качество отливаемых шрифтов, а следовательно в значительной мере и благосостояние семьи.
Интересное это было наблюдение. Но зато и неприятное. Ядовитая сурмяная пыль ела глаза, забиралась в легкие, а главное, мучительный кашель и воспаленные глаза явно изобличали потом Генри в нарушении отцовских запретов.
Но кроме отцовской словолитни было еще одно место, очень привлекательное для Генри — это водяная мельница на другом конце деревни, живой остаток умирающей мануфактурной техники.
Еще недавно, в пору мануфактуры, водяная мельница была единственным типом сложного механического сооружения, машины, находившей себе самое разнообразное применение и воплощавшей в себе всю сумму знаний практической механики. Недаром почти все трактаты этой эпохи по прикладной механике написаны были на основании наблюдений над мельницами и как руководство для их постройки. И странствующий «строитель мельниц» — millwright или «механикус», как его называли в Германии, одинаково искусно умевший владеть и топором, и напилком, и циркулем, и основными правилами арифметики, геометрии и механики, а главное располагавший большим запасом опытных, эмпирических данных, рассматривался не как узкий специалист мукомольного дела, а как мастер на все руки, как универсальный носитель технических знаний и опыта.
Это — ближайший предок, отец современного инженера.
Мельница, — по собственному признанию Бессемера, — сыграла немаловажную роль в его развитии в те ранние годы. «Я очень любил, — пишет он, — машины, особенно когда они находились в движении. И если я когда-нибудь не приходил во-время домой к столу, то меня наверное можно было найти на мельнице, на другом конце деревни, с наслаждением смотрящим на широкую струю воды, падающую на непрерывно опускающиеся лопасти большого наливного колеса или же находящимся, можно сказать, в благоговейном созерцании огромного деревянного, зубчатого колеса, увеличивающего скорость движения и представляющего собой одно из чудес искусства мельничного механика в те дни. Массивный дубовый мельничный вал и полированные буковые зубья давно исчезли и уступили место чугуну, который, в свою очередь, вытесняется более прочным металлом — сталью».
Мельница и словолитня были первой технической школой для Бессемера, они разбудили его природные технические наклонности и способности.
Окончив начальную школу, Генри решительно заявил, что дальше учиться он не желает, а хочет дома практически изучать технику. Отец уступил. Большой, казалось, риск брал на себя Антон Бессемер, риск оставить сына неучем. Но дело в том, что в то время не так-то легко было дать систематическое, техническое образование. Технику еще невозможно было тогда изучать в стенах учебных заведений по той простой причине, что специальные технические учебные заведения еще только-только нарождались. Правда, в 1824 году открылся в Лондоне «механический институт». Эти институты быстро размножились по всей Англии. Но, в сущности, это были вечерние курсы для поднятия квалификации рабочих. И гораздо позднее в течение всего XIX века Англия вообще не могла похвастаться особенно высокой постановкой теоретического технического образования.
Главным путем к приобретению технических знаний оставался старый путь ученичества, работа под руководством опытного мастера. Именно такую школу прошел сам Антон Бессемер. Такую же школу, или почти такую, прошли и все, за немногими исключениями, замечательные английские инженеры как его поколения, так и сверстники Генри Бессемера, создавшие технику XIX века, основу современной техники, все эти Стефенсоны, Уатты, Уитворты и Нэсмиты. Для руководства же такой работой на первых порах и у самого Антона было достаточно знаний.
Отец стал учить Генри слесарному и токарному ремеслу. С этого обыкновенно начинали почти все инженеры, современники Бессемера. Отец повидимому серьезно посмотрел на эти занятия. Инструмент, которым он снабдил сына, был исключительно высокого качества. Токарный станок был куплен у Гольцапфеля, а Гольцапфель — сам большой знаток токарного дела, написавший обширный трактат о нем, славился своими небольшими токарными станками среди знатоков и любителей этого ремесла, широко тогда распространенного именно в качестве любительства.
Но обучение Генри не носило любительского дилетантского характера. Работа велась по известной системе. Зря, бестолку работать Генри запрещалось.
«Только после года или двух работы на тисках и на токарном станке и других практических занятий, отец позволил мне приложить мое умение к изготовлению действующих моделей некоторых из тех слишком многочисленных механических конструкций, которые подсказывало мне мое живое юношеское воображение. В числе их, — я отлично помню, — была машина для изготовления кирпича, — один из самых удачных моих первых опытов, — которая делала из белой глины хорошенькие, маленькие кирпичики».
Так была заложена одна из основ всего дальнейшего технического развития и даже значительной части всей жизненной деятельности Бессемера. Ведь он, хотя и изобретатель нового металлургического процесса, является не только металлургом, а может быть даже не столько металлургом, сколько механиком. Вся почти изобретательская и конструкторская его деятельность кроме этого главного изобретения вращается в кругу механических проблем.
Но недаром проводил Генри целые дни на отцовской словолитне, недаром было ему позволено брать расплавленный типографский металл, нужный для его моделей. Рано было усвоено им умение владеть металлом, именно в том его состоянии огненной текучести, когда он бесконечно податлив, когда он легче всего уступает без сопротивления воле человека и послушно принимает предназначенную ему форму. Но и тут, чтобы овладеть им, нужны свои хитрости и тайны, свои приманки и уловки, чтобы заманить металл в самые затаенные уголки причудливого узора и заставить его рабски повторить рельефы формы. Одна из тайн этой власти, один из секретов металлического литья рано и совершенно интуитивно были постигнуты Бессемером — искусство делать формы, которые должна заполнить огненная жидкость.
«Я всегда имел доступ к расплавленному типографскому металлу, который употреблял для отливки колес, шкивов и других частей механических моделей, где не требовалось значительной прочности. Отсюда возникли различные приспособления для изготовления всевозможных форм. Эта сторона дела мне не стоила ни малейшего труда. Искусство формовки пришло ко мне в силу какого-то врожденного инстинкта без всяких поисков и обучения. Часто во время моих вечерних прогулок по полям с любимой собакой, я брал с края дороги небольшой кусочек желтой глины и вылеплял из него какую-нибудь причудливую головку или предмет, а потом с этого слепка делал форму и отливал из типографского металла».
Порыв к работе, избыток энергии, живой интерес к любимому делу с лихвой заменили привычку к дисциплине и систематической работе, являющейся одним из навыков (так по крайней мере теоретически, на практике нередко бывает обратное), которые должны быть приобретены в школе. А энергия била через край у здорового, на деревенском приволье выросшего парня, к семнадцати годам вытянувшегося до гренадерского роста в шесть с лишком футов.
Скоро с этим привольем пришлось распроститься. Дела Антона Бессемера все теснее связывали его с Лондоном, он решил перенести туда свое небольшое предприятие.
4 марта 1830 года Бессемеры переехали в столицу.