Греза на воде
Греза на воде
Для путешественника, приехавшего из Флоренции, города, в котором все архитектурные объемы четки, а линии незыблемы, нет ничего более удивительного, чем какое-то, словно незавершенное, радужное очарование Венеции. Флоренция — это город, воплощающий собой некую минеральную субстанцию, каменный организм. Деревья в нем принимают почти геометрические очертания: жесткая стрела кипариса, гладкий шар сосны. Протекающая через нее река несет струи цвета нефрита, как если бы даже сама вода стремилась быть похожей на камень.
В Венеции же, наоборот, камень похож на воду. Все здесь невесомо, ничто не давит обычной для города тяжестью. Дворцы похожи на корабли, готовые поднять паруса с первым порывом ветра, который унесет их в море. Инкрустированные мрамором и ониксом фасады словно соперничают своей красотой с раковинами, оставленными прибойной волной на песке и которые унесет обратно в море уже следующая волна. Все здесь дышит плавной текучестью воды. Даже сам Дворец дожей с его огромной стеной из розового кирпича выглядит как собственное зыбкое отражение. Колонны его лоджий, образующие первый этаж, также кажутся иллюзорными.
Вокруг города нет ни холмов, ни лесов, ни полей, ровно ничего, кроме едва колышущейся лагуны, гладь которой по прихоти солнца с капризной покорностью отражает меняющиеся с каждым часом цвета неба и облаков. Море окружает этот город со всех сторон и входит внутрь него, заменяя водными артериями каменную прочность обычных улиц. Здесь нет деревьев, если не считать нескольких садов, скрывшихся за стенами, однако под воду ушел целый лес стволов, превратившихся в сваи и несущих на себе островки из ила и грязи, которые поддерживают фундаменты воздушно-легких дворцов. Вода подступает к самому порогу домов, заменяя своим мягким плеском, смешивающимся со стуком весел, топот лошадиных копыт по мостовым других городов. Родившаяся из воды, вся Венеция пронизана ее упругой силой. Сама похожая на корабль, с парусами-хоругвями на заостренных, как мачты, колокольнях, она разделила судьбу кораблей, построенная на воде, с мостами, перекинутыми от одного острова к другому, а там, где для строительства не хватало земли, обходились без нее, создавая искусственную почву на сваях. Деревянные подвалы строились по принципу подводной части кораблей. Несомненно, в один прекрасный день, распустив все паруса, она отправится на поиски приключений, отплывет вместе со всеми своими дворцами, церквами, конторами, театрами, домами терпимости, чтобы бросить якорь у иных берегов.
Она не принадлежит ни одной стране, не относится ни к какому континенту. Никто не знает, находится ли она в Европе, в Африке или в Азии. Говорят, что скоро Новый Свет, названный так только что открывшим его неким авантюристом по имени не то Кристобаль Колон, не то Христофор Колумб, а может быть, и Кристофоро Коломбо, выплеснет на ее набережные краснокожих с султанами из перьев на головах, с обезьянами и попугаями. Пока же на ее площадях и мостах толпятся представители всех других рас, а на Пьяцетту высаживаются посольства, прибывающие из дальних стран. Посланцы Персии везут ковры, черную эмаль, миниатюры; китайцы выставляют свои загадочные картины, отливающие всеми цветами радуги изделия из фарфора, позванивают поделками из нефрита. Турки в громадных тюрбанах мешаются с усатыми славянами и веселыми неграми. И все потому, что Венеция — это громадный магазин, куда приезжает весь мир, чтобы продавать и покупать.
Ничто не могло быть более чуждо Микеланджело, чем этот, находящийся в вечном движении искрящийся город. Здесь царит нестабильность. Реальность превращается в мираж, и никогда не знаешь, ступаешь ли ты по твердой земле. Так отраженный от поверхности воды свет словно раскачивает стены с миниатюрными, легкими, как филигрань, колоннами и крыши, увенчанные дымовыми трубами с причудливыми насадками. Все это выглядело так, будто город ненавидел все темное, тяжелое, достигая совершенства в искусстве обработки самых невесомых, самых прозрачных материалов, стекла, кружев. Простой стеклянный стакан был здесь прозрачен, как хрусталь, и изящен, как струя воды, кружева походили на игру капризной пены, оставленной морем на песке. Человек, которому нужно ощущать камень под ногами и рядом с собою, не может не чувствовать себя чужим в этом феерическом городе, будто сошедшем со страниц старых арабских новелл, чтобы удивить Аладдина или Синдбада, но негостеприимном и почти враждебном по отношению к тосканскому скульптору, потомку далеких этрусков, и подобно им прочно укоренившемуся в земле, живущему землей и ощущающему ее всем своим существом.
В городе нет оборонительных стен: его защищает сама лагуна. Нет и могил, да и как похоронить человека в этом иле, пронизанном сваями, на которых держатся дома? Даже здешний собор всего лишь удивительная восточная фантазия, цоколь которого похож на морские гроты, а купола выглядят так, что вот-вот взлетят в небо. Если Флоренцию порой утесняет, как бы удушает вездесущий камень, то здесь воображение оказывается беспомощным из-за отсутствия устойчивых форм, благоприятствующих мечтам, прогулкам, беспечности, неожиданным встречам. Какая гениальная воля подвигла людей на то, чтобы основать империю на этих непрочных фундаментах, выстроить одно из самых жестких, самых суровых, самых строго разделенных обществ на стволах погруженных в грязь деревьев?
Спутников Микеланджело очаровывает эта без конца обновляющаяся венецианская феерия. Их занимает все: местные жители и иностранцы, экзотические фрукты, незнакомые предметы, чудовищные животные. Они без устали любуются каналами, бродят по извилистым улочкам, где за каждым поворотом их ждет какой-нибудь сюрприз. Живопись здесь отличается самой яркой колористичностью, искусство — самой высокой изысканностью.
Если бы его интересовало знакомство с венецианскими художниками, составлявшими славу Светлейшей Республики, Буонарроти мог бы встретиться с Джентиле Беллини и его братом Джованни, слава которых была в зените: один был летописцем празднеств и шествий, другой — создателем пленительных образов Мадонны. Ему мог бы представиться случай побеседовать с тем самым юношей из Кастельфранко, которого звали Джорджоне, или с его братом Тициано Вечеллио, двумя годами младше него. Он мог бы многое услышать о недавно умершем Антонелло да Мессина, привнесшем сюда манеру и технику живописцев Севера, но не услышал бы ничего о Микеланджело, которому хватило одного года, проведенного у Гирландайо, чтобы потрясающе правдиво скопировать картину Мартина Шонгауэра. Чима да Конельяно тридцать пять лет; никто другой не умеет так выразить нежность закатов солнца на лагуне, гармонию полей на твердой земле, далекую красоту Доломитов. Если бы Микеланджело захотел, он мог бы посетить в часовне церкви Св. Урсулы великого Витторе Карпаччо, изысканного новеллиста и замечательного колориста, заканчивающего в эти дни полотна, посвященные славе этой святой.
Ничего этого он не видит. А если бы что-то и заметил, то все равно это никак не отразилось бы в его произведениях, в характере или в литературных сочинениях. Личность Микеланджело была слишком противоположна образу Венеции, чтобы этот город мог оказать на него хоть какое-то влияние. Да и есть ли тут вообще скульпторы, которыми он мог бы восхититься?
Венеция никогда не была городом скульпторов. Здесь превосходная живопись, как в Голландии или Англии, странах, живущих морем. Для формирования скульпторов нужна сухая, жесткая среда, с четко определенными объемами, со сложившимися, устоявшимися пространствами, с солидными планами. Открытая игре облаков и воды, Венеция, наоборот, благоприятствует тем, кто творит в этом окружении — музыкантам и живописцам, вслушивающимся в эту внутреннюю музыку, которую возбуждает в них нечеткость форм, игра цвета. В городе на воде мало скульптур, как если бы все, что сделано из камня, было слишком тяжелым для этой зыбкой, неустойчивой земли. Здешние здания должны заставлять людей забывать о тяжести скульптур ради гармонии с атмосферой, создаваемой морем и небом. Картина венецианских художников лишь чуть менее прозрачна, чем стекло, ткань на ней лишь чуть плотнее кружева. Здесь нет фрески, одна лишь мужественная живопись, думает Микеланджело, потому что фреска это тоже борьба, в которой нужно побеждать быстро и сразу. Здешний климат этому не благоприятствует, и художники предпочитают пышность и блеск живописи Севера. К тому же фреска — это этрусская традиция. Масляная живопись связывает венецианских живописцев с Нидерландами, с Германией. Венеция — это уже Север, и житель Гента, Амстердама, Кельна или Брюгге чувствует себя здесь менее оторванным от дома, чем этот флорентиец, которого раздражает необходимость ходить по зыбкой земле.
Скульпторы Венеции ничему не могут его научить. Ни Пьетро Ломбардо с сыновьями, ни Антонио Риццо. Эстетически они принадлежат в большей степени готическому духу и форме, нежели Ренессансу. Гробницы, которыми они так прославились, были давно превзойдены флорентийскими мастерами. Микеланджело с пренебрежением от них отворачивается.
Мы теряем здесь время, говорит он своим спутникам, но те так не думают: им нравится очаровательная непринужденность, неупорядоченность венецианской жизни, и они находят ее приятной. Однако Микеланджело осуждает именно эту неупорядоченность. Может быть, потому, что опасается ее. Все здесь возбуждает воображение и чувства. Все чересчур приятно и легко. Так и тянет погрузиться в эту играющую всеми цветами радуги воду, ароматную и соблазнительную, отдаться всем этим сладостным радостям Востока, возбуждающим чувственное любопытство. Человек, все еще оглушенный бурными проповедями Савонаролы, слышит на этих улицах только щебетание хорошеньких девушек да песни, которые во все горло распевают гондольеры, привычно орудуя единственным веслом своих легких суденышек, — песни о любви, разумеется, чисто мирские, более чем свободные и слишком часто простодушные до неприличия.
В этом городе, как в описанных арабскими авторами сказочных дворцах, неосмотрительно остановившийся путешественник, предаваясь рискованным наслаждениям, забывает о том, как быстро бежит время. Отсюда нужно уезжать. Найти город, сложенный из земли и камня, где можно было бы снова почувствовать твердую почву под ногами. Вернуться во Флоренцию? Исключено: там революция. Микеланджело предлагает Болонью. Его товарищи соглашаются не без некоторого сожаления о венецианских утехах, но уже радостно предвкушая знакомство с новым городом.
* * *
Однако Болонья отнюдь не отличалась гостеприимством. Все прибывавшие в ее порты иностранцы должны были сразу же явиться в полицию, зарегистрироваться с указанием примет и получить право на въезд, в подтверждение чего на ноготь большого пальца иностранцу ставили восковую печать, свидетельствовавшую о том, что он уплатил налог и удовлетворил любопытство полицейских.
Либо не зная об этих правилах, а может быть, просто чувствуя себя слишком независимыми, наши юные флорентийцы пренебрегли уплатой пошлины и обязанностью подвергнуть ноготь столь унизительной процедуре. Первый же встретившийся им полицейский, обратив внимание на новые лица и на руки без полицейского воска, арестовал их за неподчинение законам города. Правители Болоньи Бентивольо были в этом отношении очень пунктуальны и, постоянно опасаясь интриг и покушений, пристально следили за всеми оказывавшимися в стенах их города иностранцами. Микеланджело и его друзья не сделали и сотни шагов, как были схвачены и силой отведены к судье. Преступление было очевидно. Нет восковой печати, иностранцы… следовательно, проникли тайно и незаконно, иначе говоря, люди подозрительные. Юные художники защищались, уверяли в невинности своих намерений, в результате чего судья смягчился и согласился выпустить их на свободу после уплаты штрафа. Но флорентийцы поморщились: штраф был слишком велик для их ресурсов, большую часть которых поглотили венецианские развлечения. Кроме того, деньги были у одного Микеланджело, везде платившего за троих. Что ж, тогда они останутся в тюрьме, пока не заплатят штраф.
Жалобные восклицания троих друзей привлекли внимание какого-то болонского дворянина, случайно оказавшегося рядом. Узнав, что они художники, Джанфранческо Альдовранди, просвещенный знаток живописи, заговорил с ними и был поражен, услышав имя Буонарроти. До Болоньи дошла слава «Битвы кентавров» и «Мадонны у лестницы». Этот дворянин без колебаний объявил юному скульптору, что заплатит за него штраф и поселит его в своем доме.
— Я не могу оставить своих друзей, — возразил тот.
— Почему?
— Потому что у них нет денег и за них плачу я.
Альдовранди рассмеялся.
— Хорошо быть одним из твоих друзей, — заметил он. — Я охотно попутешествовал бы с тобой.
Но поскольку у него не было никакого желания вести в свой дом вместе с этой юной знаменитостью двоих совершенно неизвестных ему людей, он посоветовал Микеланджело отдать своим спутникам оставшиеся деньги, так как ему они больше не понадобятся, поскольку отныне он будет жить во дворце своего нового покровителя, не думая о расходах, как это было у Лоренцо.
Трое друзей были освобождены из-под стражи, и они расстались. Микеланджело последовал за Альдовранди, а двое других отправились куда глаза глядят. Проходя мимо церкви Св. Петронио, Микеланджело снял головной убор перед скульптурами фасада, о которых слышал еще во Флоренции, неожиданно они восхитили его и наполнили радостью. Именно здесь оставил свой шедевр Якопо делла Кверча; одного этого потрясающего произведения было достаточно для того, чтобы прожить жизнь в Болонье.
Шестьдесят лет назад Якопо делла Кверча прибыл в этот город после долгих лет бродячей жизни, бросавшей его из одного конца Италии в другой. Увлекаемый своим кочевым гением, он переходил из города в город, оставляя в каждом какой-нибудь удивительный шедевр, всегда вызывавший восхищение, смешанное с удивлением. Он творил вне рамок Ренессанса. До какой-то степени он принадлежал к старым готическим мастерам, сохраняя некоторые черты их творчества, в особенности в их юношеский период. Поиск истины ради самой истины его не интересовал. Для него важна была лишь душа. Он пренебрежительно относился к идеалу безмятежного изящества, к которому стремился Ренессанс. Полностью избавившись в конце концов от готического влияния, опережая на целое столетие свою эпоху, он рано проникнется идеей и стилем барокко. Таков был человек, которого удача поставила на пути Микеланджело в самом начале его карьеры.
Если бы он отправился в Лукку вместо Болоньи, Буонарроти не был бы так глубоко взволнован скульптурами, которые Якопо делла Кверча сделал в этом городе. Ему, несомненно, понравился бы и архаизирующий алтарь церкви Св. Фредьяно с его готическими колоколенками и драпировками, возможно, напоминавшими влияние Бургони. Даже гробницу Илларии дель Карретто, это трогательное и пленительное чудо, он посчитал бы устаревшим, несмотря на фриз с ангелами, несущими гирлянды, настолько оно отдавало средневековыми надгробными памятниками в виде лежащих фигур. И тем не менее это тело жило, гибкое и теплое, под смыкавшимися, словно крылья, драпировками. Что же до лица Илларии, то оно было потрясающей красоты. Якопо, никогда не подражавший грекам, да, впрочем, и не имевший возможности познакомиться с античными рельефами, достиг в этой фигуре драматического совершенства, сравнимого с творениями Геджезо.
Несмотря на это, Якопо слыл отсталым, и, когда он в 1402 году участвовал в конкурсе на врата флорентийского Баптистерия, ему предпочли Гиберти, который, как было признано, лучше воспроизводил дух времени, — Флоренции больше нравилось его формалистическое и поверхностное изящество, его явный классицизм, чем та волнующая смесь, которая в индивидуальности Якопо сплавляла воедино прошлое и будущее. И если он отказывался от настоящего, то из-за всего того, что было в нем шатким и несостоятельным.
Жители Сиены поняли его лучше и в 1419 году заказали ему скульптуру фонтана, который стоит на площади Муничипио, в самом центре этой гармоничной раковины, в конце которой поднимается гордая башня Манджиа. Это произведение Якопо так понравилось горожанам, что они назвали его Fonte Gaia, Фонтаном радости. В украшавших его фигурах с трепетным теплом тел сочеталось волнообразное движение легких и чистых, как вода, драпировок.
Однако именно Болонье Якопо отдал расцвет своего творчества. Все то, что подспудно таилось в мощи его первых произведений, внезапно вырывается наружу, как только ему поручают оформление фасада церкви Св. Петронио. Разлетаются в прах все рамки, в которых он до этого, вольно или невольно, замыкался. Взрывается весь динамический потенциал, словно до поры содержавшийся в сжатом состоянии в статуях алтаря и фонтана. И взорам представляется нечто, чего не ведала его эпоха: неистовая сила страсти и движения, не имеющая себе равных во флорентийской скульптуре.
Он не принадлежал Ренессансу в полном смысле этого понятия, потому что не захотел разделять его интеллектуальные идеалы и пластические тенденции. Внезапно становится ясно, что Якопо делла Кверча обогнал эпоху, которая, похоже, до настоящего времени так его и не догнала. Тогда как его современники довольствуются освоением самой по себе формы и представлением ее как таковой, он в форме ищет лишь то, что она выражает, то есть движения души. Его патетический динамизм тяготеет к этому движению потому, что только движение выдает страсть. Ему недостаточно одного тела как объекта для выражения: оно просто ничто, если не становится средством передачи внутренних переживаний. Человеческая драма осознает самое себя и передается внешнему миру через позу, через игру мышц, через выражение лица.
Во всем этом Якопо делла Кверча представляется наиболее революционным из всех скульпторов XV века. Любой элемент зрелищности, анекдота или просто изящества, которым они так дорожили, он отвергает как недостойный искусства. Его композиция всегда отличается величественной простотой. Он отметает все аксессуары, все детали, способные отвлечь внимание от человеческой драмы, которая одна должна привлекать и удерживать зрителя, чтобы волновать его, а не просто интересовать или развлекать. Показывая обнаженное тело, он делает это не для того, чтобы искать в нем проявление идеальной красоты, на поверхность тела выходит душа, волевой жест, страстное движение, здесь все находит точки соприкосновения с реализмом и одновременно превосходит его.
Он настоящий мастер света и тени. Пространство у него становится не просто размерной данностью, но драматическим элементом. Микеланджело в изумлении открывает в нем мысль и эстетику, совершенно родственные тем, которые так поражали его во фресках Кармине. Барельефы церкви Св. Петронио принадлежат тому же миру, что и полотна Мазаччо. Это та же самая воля, направленная на воспроизведение чувственного мира и одновременно на его преодоление, на освобождение от плохо понимаемого античного влияния, на открытие той высшей истины, к которой бессознательно стремился Ренессанс, часто ее отрицая, но приход которой готовил вопреки самому себе.
Микеланджело видел в Якопо делла Кверча своего духовного отца. Он ближе к нему, чем Донателло, учеником и страстным толкователем которого был Бертольдо.
Долг юного скульптора по отношению к творцу Св. Георгия минимален; и наоборот, Микеланджело никогда не забудет урока Св. Петронио, урока Кармине. Эти художники также испытали на себе борьбу духа и материи и дали прямое, без маскировки, толкование эволюции этого конфликта, не пытаясь произвольно занять ту или другую сторону.
Подобное открытие опьяняет юного флорентийца, не видевшего в своей Флоренции ничего похожего. Этой радости было бы достаточно для того, чтобы сделать совершенно чудесным пребывание в Болонье, если бы в добавление ко всему прочему Альдовранди не был самым любезным из хозяев. Он сделал юного скульптора своим другом, они проводят целые дни, обсуждая проблемы художественного творчества, а когда наступает ночь, этот знатный болонский вельможа, который не может с ним расстаться, удерживает Микеланджело у своей кровати и просит читать ему Данте и Петрарку. Так текут недели, но ни эти разговоры, ни чтение не удовлетворяют нетерпеливый гений иностранца. Восхищение барельефами Якопо делла Кверча, рисование превосходных ню — обнаженных Адама и Евы, изгнанных из Земного Рая, — все это не может утолить жажду деятельности, потребность в творчестве, не дающие ему ни минуты покоя. Особенно теперь, в присутствии этой модели, магистральной с точки зрения направления в искусстве, он сгорает от нетерпения снова взяться за свои инструменты и приняться обрабатывать камень.
Такой случай скоро представится. В Болонье находится бесценная могила Св. Доминика, которую когда-то украсил барельефами не то Никколо Пизано, не то его ученик Гульельмо да Пиза. Именно в период работы над скромным памятником в духе Треченто этот старый пизанский мастер соперничал со скульпторами греческих и римских саркофагов. С течением времени было сочтено, что этот неприметный саркофаг более не удовлетворял требованиям прославления святого, и некоему скульптору, который получил по этому произведению прозвище Никколо делл?Арка, было поручено дополнить его новым скульптурным декором. Он работал над ним изо всех сил, но умер, не завершив начатого. С тех пор надгробие оставалось незавершенным. По совету Альдовранди и представителей болонской знати, плененных юным гением Микеланджело, было решено доверить ему дело, которое не успел довести до конца Никколо делл?Арка. Речь шла о создании двух статуй, Св. Петронио и ангела.
Мысль о работе в том самом храме, где до него творили Якопо делла Кверча и Никколо Пизано или по меньшей мере мастер его школы, окрылила флорентийца. У этого пизанского скульптора он узнавал ту статичную, благородную, чрезвычайно выразительную серьезность, которую порождало весьма счастливое согласие между готическим духом и римской традицией. Все Пизано, бывшие учениками, а может быть, и наследниками какого-нибудь французского или немецкого скульптора и прибывшие в Италию в составе свиты Фридриха II, создали этот несколько холодный, отчасти суровый великий стиль, характеризующий искусство фридриховского Ренессанса. Человек гениальный во всех областях как культуры, так и политики, Фридрих Гогенштауфен пожелал примирить античность с современным духом. Вдохновленные этой идеей, скульпторы создавали стиль, поистине императорский по своему величию; Север и Юг во взаимном сотрудничестве добивались выразительности, в общем довольно близкой римскому искусству, но проникнутой при этом нордической спецификой, излучавшей тот самый германо-кельтский дух, что царил в остальной Европе.
Копируя римские и романо-христианские саркофаги Пизано, они вспоминали готическую технику и привносили свою нордическую ментальность в эти произведения. Благодаря им итальянская скульптура освобождалась от подражательства, шаблона, старалась не увязнуть в готике и не замереть в академизме, следовавшем идеалам античного искусства. Никколо Пизано по-своему и в свое время произвел такую же значительную революцию, как и Якопо делла Кверча в XV веке.
Перед лицом этих двух реформаторов Микеланджело осознает самого себя. Он понимает глубину урока этих мастеров, открывших новые пути в искусство не через поиск оригинальности чистой формы, а продолжая внутри самих себя реформу, продиктованную духом времени, осуществить которую могли только они, потому что были гениальны, смелы и уверены в себе. Когда его индивидуальность, соблазненная античностью в том виде, в каком ее открыли ему гуманисты и археологи, но пока скованная религиозной зависимостью (как в эстетическом, так и в духовном смысле слова), колебалась, еще не оформилась полностью, он встречается с двумя мастерами, которые действительно могли помочь ему стать самим собой. Он с радостным пылом принялся за работу, имея перед глазами эти блестящие примеры и сердцем чувствуя, что должен сравняться с ними, превзойти их и стать в свою очередь носителем высшей воли своего времени, как они были носителями воли своих эпох.
Болонские любители искусства поздравляли себя с выбором Микеланджело, но местные художники такого мнения не придерживались. В особенности скульпторы. Пока они видели в этом юном беженце, чей талант, несомненно, высоко оценивали, всего лишь гостя Джанфранческо Альдовранди, их не беспокоила продолжительность его пребывания в Болонье. Довольствуйся он просто ролью компаньона своего покровителя, к нему продолжали бы хорошо относиться. Флорентиец, читавший Данте и Петрарку, не представлял для них никакой опасности. Но с момента, когда этот иностранец стал домогаться заказов, вступил в соперничество с болонцами и перехватывал заказы, которые по праву должны были доставаться местным художникам, он стал всего лишь опасным конкурентом, от которого следовало как можно скорее избавиться.
Против Микеланджело ополчилась целая группа интриганов; все недовольные и те, кто раньше заводил между собой ссоры по поводу того, кому окажут честь завершить надгробие Св. Доминика, теперь объединились против чужака, получившего этот заказ без всякой интриги. Говорили о судебном процессе, который хотели устроить скульпторы, ссылаясь на то, что им эта работа была обещана раньше. Потом перешли к более определенным угрозам. Давали понять, что одной прекрасной ночью Микеланджело может встретиться на дороге с наемным убийцей. У него стало много врагов в Болонье. Ему следовало остерегаться…
Микеланджело не любил ссориться с ревнивыми коллегами. Но опасность была тем более очевидна, что болонцы вообще не терпели присутствия у себя иностранных художников. Покровительство Альдовранди не распространялось на риск, связанный с угрозой нападения на улице, — для удара кинжалом много времени не требуется.
Микеланджело снова увязал свои пожитки. Кроме всего прочего, его мучила и ностальгия по Флоренции, терзало желание вернуться. Он получил от Якопо делла Кверча все, что тот мог ему дать, и теперь без сожаления готов был покинуть церковь Св. Петронио, вернуться домой, обогащенный новым опытом и высшим знанием. Буря, разразившаяся над Флоренцией, утихла. Небо вновь стало ясным. Медичи, как предсказывал призрак Лоренцо, постыдно изгнанные из города, вернули себе симпатии народа, по крайней мере те, кого простила масса. Микеланджело, встретившийся в Болонье с князьями-изгнанниками, решил вернуться вместе с ними, как только будет уверен в том, что сможет сделать это, ничем не рискуя. Его отсутствие продлилось не больше года.
* * *
Что произошло за этот год? С приближением французов Пьеро де Медичи покинул Флоренцию и сдался генеральному штабу захватчиков. Поскольку игра казалась ему проигранной, он попытался спасти свою ставку. Проводя переговоры с Карлом VIII, он имел некоторые шансы на сохранение своей власти. Взяв на себя инициативу переговоров без консультации с Советом, он предлагал французам союз с Тосканой, включающий сдачу нескольких фортов и выплату контрибуции в двести тысяч дукатов. В этом случае он оставался бы хозяином Флоренции с согласия французов, рассчитывая на их поддержку, если народу не понравится такое урегулирование.
Разгадав этот замысел, народ восстал. Долгое время сдерживаемый гнев вырвался наружу. Сторонники Савонаролы, не прекращавшие нападок и угроз в адрес Медичей, обвинили Пьеро в предательстве. Потребовали выхода вся ненависть, злоба, скрытая или явная враждебность, накопившиеся у банкиров, конкурировавших с Медичи, а также кредиторов тех, кто надеялся освободиться от своих долгов в условиях беспорядка, в сердцах людей, у которых вызывали подозрения роскошь, великолепие и авторитет Лоренцо. Все интриганы и заговорщики, друзья Пацци, сторонники папы, наконец все те, у кого были претензии общественного или личного порядка к правившему дому, сочли момент благоприятным для ликвидации старых графов. В порыве абсурдной злобы к этим друзьям красоты дворец Медичи был разграблен, Сад богов опустошен, были уничтожены или распроданы по дешевке коллекции Великолепного.
В результате какого-то странного поворота сознания народный гнев пощадил ту ветвь Медичи, которая была в плохих отношениях с «правившей ветвью», против которой восстал народ. По той единственной причине, что кузены Пьеро были изгнаны им из Флоренции, они стали приемлемы для его врагов. К тому же они предусмотрительно отказались от фамилии Медичи, которая напоминала горожанам о ненавистном режиме, и стали называться Пополани, что в переводе означает «народные». Не было более низкого способа угодить населению, как, впрочем, и более эффективного. Люди словно забыли, что еще вчера Лоренцо и Джованни Пополани носили ту же фамилию, что и Великолепный, и его юный брат, убитый приверженцами Пацци. Пополани выказывали себя пламенными демократами. Они не пытались разыгрывать монархическую карту, как незадачливый Пьеро, который находился в изгнании. Они даже принимали владычество Савонаролы, хотя оно становилось все более и более тираническим, так что радостная, свободная Флоренция теперь жила под гнетом этого черного террора, запрещавшего любовь, веселье, удовольствия и искусство.
Кто узнал бы былой рай гуманистов в городе, отданном пламенному гневу этого доминиканского монаха? Произведения искусства, еще недавно так высоко ценившиеся даже простым народом, теперь горели на Кострах Тщеславия вместе с греческими рукописями и непристойными книгами, статуями и зеркалами, косметикой и шелками. Огонь пожирал все эти прекрасные, бесценные вещи, потому что именно этим огнем Савонарола хотел очистить нечестивый город, чтобы его духовно возродить. Он вербовал группы детей, которые, одетые, как маленькие крестоносцы, грабили дома мирных горожан под предлогом выявления непристойных картин и запрещенных книг. Флоренцию потрясало безумие преследований и доносов. Диктатура этого монаха, назвавшего Иисуса Христа королем Флоренции и действовавшего как внушающий ужас визирь этого состраждущего монарха, навязывала городу кровавую железную дисциплину. На смену пышным кортежам Лоренцо Великолепного, в которых по улицам города под звуки песен Полициано дефилировали на повозках, разукрашенных руками Боттичелли, языческие аллегории, теперь пришли процессии самобичующихся фанатиков-флагеллантов, с завываниями и стонами хлеставших кнутами свою истерзанную плоть, распевая гимны Савонаролы, взывая к божественному состраданию и одновременно навлекая проклятия на «бешеных». Так называли сторонников Медичи, которые в отместку прозвали «плаксами» — пьяньони — последователей нового хозяина.
Как такая мудрая, осмотрительная и ироническая Флоренция могла впасть в это набожное безумие? Карнавал 1496 года, как и все праздники последних лет, не стал поводом для легкомысленных, традиционно вольных игр. Привычные развлечения сменила оргия покаяния и искупления. Звучал такой бред воплей, рыданий и жалоб, что можно было подумать, будто флорентийцы натворили больше преступлений, чем Содом и Гоморра. Микеланджело нашел, что после его отъезда в Венецию Флоренция трагически изменилась настолько, что он, вероятно, проникшийся этим мятежным духом, каким был и его собственный, и возмущенный попранием добродетели, решил, что Савонарола зашел слишком далеко, хотя сам скульптор был ярым сторонником проповедника и глубоко религиозным человеком. Такие метаморфозы этого странного характера будут проявляться на всем протяжении его жизни. Вернувшись в эту Флоренцию, рассеявшую или уничтожившую коллекции Медичи, преследующую невинное язычество гуманистов даже в самых незначительных его проявлениях, он чувствует, как в нем возрождается волнение, которое он испытал в день первого посещения сада монастыря Св. Марка. Убежденный индивидуалист, сторонник всех бесперспективных дел, непримиримый враг всех видов конформизма, Микеланджело, который в других обстоятельствах, возможно, создал бы еще одну Мадонну или еще одно Распятие, возвращается к язычеству, которое прежде было ему чуждо. В этой Флоренции, где бросают в огонь все изображения, которые могут напоминать о святотатстве греческих богов, в этом обществе, где любители искусства прячут в подвалах сокровища своих коллекций, опасаясь, как бы их не обнаружили и не уничтожили дети-крестоносцы, где больше нет речи ни о чем, кроме проповедей, пророчеств да покаянных церемоний, Микеланджело разрывает жестом гордой смелости вуаль черной печали и провозглашает, что он художник и поэтому сохраняет за собой право искать красоту и только красоту везде, где она есть, и выражать ее во всех формах.
Он запирается в своей мастерской, завершает по заказу Лоренцо Пополани статую Иоанна Крестителя, — несомненно, чтобы подтвердить свою ортодоксальную преданность и непреклонную набожность, — а потом, найдя блок самого прекрасного мрамора, сильными ударами молотка высекает из него такую фигуру, увидев которую юные поставщики Костра Тщеславия бросили бы ее в огонь, а скульптора отволокли бы в тюрьму, — Купидона. В тот самый час, когда невдалеке от его мастерской звучали вопли истязавших себя флагеллантов, художник, который был одним из самых искренних и самых ревностных поклонников Савонаролы, наконец понимает, насколько его реформа, может быть, сама по себе вполне легитимная, была абсурдно чрезмерной, губительной для развития культуры, и ваяет образ самого очаровательного, самого опасного из богов.
Лоренцо Пополани, который был в курсе того, что происходило в мастерской, как человек умный и со вкусом, разделял это мнение Микеланджело и был восхищен его новым произведением, чрезвычайно тонким и изящным, но не купил его. Ни у кого не хватило смелости открыто пойти против предубеждений массы. Его не купит никто во Флоренции, говорил он, если, конечно, не захочет погибнуть под ударами легионов Савонаролы. Статую нужно продавать в Риме. В этом ватиканском городе, где правит Александр VI Борджиа, греческих богов принимают с восторгом. Там вы найдете любителей искусства, которые будут оспаривать друг у друга право приобрести этот мрамор, кстати, такой же прекрасный, как самые лучшие античные работы. Слово античные пробудило в меркантильном сознании Пополани идею некоей великолепной сделки. Поскольку все древние статуи продавались намного лучше, чем современные произведения, почему бы не представить этого Купидона как только что обнаруженную греческую или римскую статую? Коллекционеры тут же взвинтили бы цену… Идея мошенничества не понравилась Микеланджело, но Пополани настоял на своем. Если этого Купидона примут за анонимную древность, за него заплатят гораздо больше, чем если бы автором считался юный флорентиец; кроме того, доставит большое удовольствие таким образом мистифицировать дилетантов, псевдознатоков, не способных отличить современное произведение от антика. Какой это было бы пощечиной всем тем, кто твердит, что теперешние художники не могут сравняться с древними!
Микеланджело согласился. Когда он был еще учеником у Гирландайо, тот велел ему скопировать один из своих собственных рисунков; он вручил ему вместо оригинала копию, и Гирландайо не заметил подмены. А теперь он искусно состарит этот совершенно новый мрамор патиной, якобы от долгого пребывания в земле, и обманет всех этих римлян, искушенных в античности. Лоренцо Пополани взялся осуществить эту сделку. Полученный из рук Медичи фальшивый антик не вызовет никаких подозрений. Пополани договорился с торговцем древностями Бальдассаре дель Миланезе, который доставил Купидона в Рим и продал его кардиналу Сан Джорджо за двести дукатов. Отправляя деньги во Флоренцию, торговец рассудил, что было бы очень глупо отдавать всю сумму Микеланджело. Он, разумеется, догадался об обмане и думал, что виновный в нем художник не станет протестовать, дабы не выдать себя. Он отослал ему всего тридцать дукатов, и тот положил их в карман, не подозревая о надувательстве.
Вероятно, об этой мистификации так никогда и не стало бы известно, если бы Пополани или сам Микеланджело не выдали кому-то эту тайну. Весть об этом дошла до Рима, где, изучив статую более тщательно, кардинал понял, что, возможно, приобрел фальшивого Купидона. Обман, несомненно, исходил от флорентийца. Какой другой из живущих скульпторов был бы способен так превосходно сравняться с античным совершенством?
Приехавший во Флоренцию посланец кардинала обошел мастерские, обнаружил произведения Микеланджело и увидел между ними и Купидоном такое сродство, которое убедило его в том, что автором обмана был именно этот юноша. В своей наивной простоте Микеланджело во всем сознался. Да, он навел патину на Купидона собственного изготовления, чтобы сделать его как можно больше похожим на антик, поручил Бальдассаре дель Миланезе продать его в Риме и впоследствии получил от него тридцать дукатов.
— Тридцать дукатов? — возмутился посланец кардинала. — Но Рафаэле Риарио заплатил двести дукатов!
Обманщиков одурачил более ловкий мошенник, чем они сами. Возмущенный непорядочностью, с которой обобрали художника, кардинал Сан Джорджо велел передать ему, что о выплате всей суммы он должен договориться с посредником, продавшим статую и получившим полную цену, а если Микеланджело пожелает воспользоваться этим случаем для поездки в Рим, он сможет поселиться в его дворце. Мошенника попытаются взять за горло, а все любители искусства, разумеется, устроят праздник в честь юного мастера, способного так подражать древним, что этого могут не заметить самые искушенные знатоки.
Буонарроти последовал этому совету. Оглушенный рыданиями пьяньони, он был рад на некоторое время уехать из Флоренции. Да и мысль о мести Бальдассаре подталкивала его к этому. Он не был ни алчен, ни корыстен, но естественное чувство справедливости восставало против того, что ему заплатили всего тридцать дукатов вместо причитавшихся двухсот. Пользуясь покровительством кардинала, он не оставит в покое непорядочного посредника, пока тот не уплатит своего долга. Да и вообще его привлекал Рим.