ART

ART

Высоченный, в рыжей дубленке, отороченной белым, обмотанный вишневым шарфом, на фоне талого снега, Артур Миллер стоял на крыльце пастернаковского музея, после многих тяжелых лет борьбы за него все-таки открытого.

Артикуляцию его повторяли движения оттаявших сосновых веток.

Толпа приезжих, гостей и местных жителей соборно внимала. Мне вспомнились похороны и другая толпа. Артур сказал в своей речи: «Если бы Гитлеру удалось схватить Пастернака, он повесил бы поэта дважды — как русского интеллигента и как еврея».

Почему я пригласил Артура Миллера и Ингу Морат прилететь на пастернаковские торжества? Почему они прилетели из-за тридевяти земель?

В самом Артуре Миллере есть эта суть интеллигента в русском, чеховском понимании; для меня именно он — один из столпов Мировой совести нашего века. Разумеется, можно быть и гениальным художником, но не быть совестью эпохи; скажем, Уайльд, Беккет, Дали — безусловно гении, но иного замеса. Нам и веку повезло, что патриарх сегодняшней драматургии одновременно являет собой общечеловеческую совесть, скрупулезно ищет ее ростки в конкретном, ворча, помогает ее выращивать.

Это понимали пенклубовцы, правозащитные писатели, когда для спасения своего дела они призвали Артура. Это понимал и наш радушный гонитель Пастернака, когда обхаживал его: «Вы все можете… Вы им скажете, Миллер…» Но интуиция психолога и опыт маккартизма сразу разгадали эту скучную интригу.

Мне довелось быть свидетелем бешеного успеха на Бродвее миллеровской пьесы, поставленной демонстративно скупо. Пьеса брала за кишки сюжетом. Женщина в Америке дистанционно заболевает от разгула погромов в Германии. Эта дистанционная совесть — alter ego Артура.

Так же сквозь пространство он чувствует Россию, болеет ею через Чехова, через «Современник», ставивший его вещи, через МХАТ. Не случайно ART-THEATRE — почти анаграмма его имени ARTHUR, а дочка Ребекка, живописец и сама кинорежиссер, играет чеховскую героиню.

Совместно с Ингой Морат, готически красивой фотохудожницей и спутницей драматурга, он выпустил альбом «В России», влюбленное объяснение в любви к нашей стране и культуре — с психологическими портретами Н. Мандельштам, Аксенова, Бродского, Корина.

Эта книга обошла весь мир и только у нас была запрещена к изданию. Инга раскрыла своим объективом страшную государственную тайну — количество морщин на лице министра культуры СССР той поры. Правительство пришло в ярость — чета стала персонами нон грата, пьесы Артура были сняты с репертуара.

Моей жизни они оба дороги. Не раз я жил у них и в городе, и в загородном доме. Всегда в трудные минуты старались помочь. В своем новом «Русском альбоме» Инга опубликовала мои письма к ним давней поры. Я и забыл, что писал их, передавая, конечно, не по почте. Тогда после моего «открытого письма» были очередные на меня гонения.

И в нашей прессе и даже в газете американской компартии были организованы из Москвы статьи о том, что меня «направляет ЦРУ». Мои письма той поры, не предназначенные для публикации, тайно переданные Миллерам, напоминают, в каком настрое я жил в ту пору. Вот их перевод с английского.

Москва, 1967

Дорогие, дорогие Инга, Артур и секси Ребекка!

Спасибо за ваши телеграммы и письма, за ваши попытки помочь — всем, всем спасибо. Не тревожьтесь за меня. Хотя мое положение не назвать блестящим — за меня не волнуйтесь. Мне кажется, мне слишком долго везло. И мне странно, что все это случилось только сейчас, а не гораздо раньше.

Странные они люди. Они не пустили меня поехать на выступление в Линкольн Центр и в Лондон, повсюду — даже в Болгарию… Но они не в силах не разрешить мне писать стихи, это уж поверьте!

Но довольно о них, fuck их всех!

Каковы ваши планы? С завтрашнего дня меня не будет в Москве до середины августа. Напишите мне ваше расписание, и я сразу приеду, если вы вдруг появитесь в Москве или в любом другом нашем городе. Так хочется вас видеть. Сердечный привет.

Андрей.

Москва, 1968

Мои дорогие, любимые, далекие Инга и Артур!

Такое счастье было получить ваше письмо и чудесные фото. Будто я вновь оказался в том ином времени — счастливом, неизменном, свободном, — когда я был таким, каким был тогда.

Что с вами сейчас? «Цена» Артура имела здесь огромный успех.

Три недели назад я обрадовался, увидев Артура и себя вместе на страницах «Нью-Йорк таймс» — как мы вместе были в ваших апартаментах в Нью-Йорке. Я был долго в Латвии, много написал, кто знает, когда это будет напечатано. Сегодня «Новый мир» № 7 опубликовал три моих стихотворения. Поверьте, это такое счастье — после такого долгого непечатания — такого мрака… Хочется вас повидать, соскучился по вас. Надежд не так уж много.

Любящий вас обоих Ваш Андрей.

Теперь я перечитываю эти забытые письма, и меня поражают не только мои тогдашние познания в английском, не только усвоение, например, непереводимого слова «fuck», но и точное понимание, по отношению к кому оно должно быть адресовано. Во втором письме ошибка. Я тогда еще не видел сам «Нового мира». Третье стихотворение не было напечатано. Второе — «Я в кризисе» — опять вызвало гнев и скандал. Особенно возмутила их строка:

О чем, мой серый, на ветру

Ты плачешь белому Владимиру?

В «белом Владимире» они разглядели наследника престола, живущего в Испании, Великого князя Владимира Кирилловича Романова.

Можно ли было тогда представить, что Владимир Кириллович официально триумфально приедет в Россию? И что он будет торжественно погребен в санкт-петербургской усыпальнице? Строка моя плачет из темных времен.

Как и многие мировые писатели, Артур и Инга больны Россией. Как хочется им, чтобы наша жизнь стала человечнее, открытее! В книге Артур радуется смелости коренастого Чингиза Айтматова, но одновременно подмечает, что за его «независимым литературным форумом» стоит государство, оплатившее расходы. Его на мякине не проведешь. Помню, как сразу после встречи в Кремле они с Ингой позвонили мне и, опасаясь прослушки, пригласили поговорить в кафе. Артур был взволнован, его восхищал Горбачев, поражал смелостью и образованностью, неожиданной для советского лидера: «Нам он твои стихи наизусть читал, без бумажки. Говорил об общечеловеческих ценностях». Как радовались они за Россию, казалось бы чужестранцы, были полны надежд…

Через несколько лет я оказался на их даче в Роксбери.

Мы глядели теленовости о Беловежской пуще. Он говорил о расколе с Украиной, о распаде страны, как будто речь шла о его семье, о дочке Ребекке. Наша боль стала его болью.

Размышления Миллера, великого реалиста, актуальны для нас. Мы избавлены ныне от иллюзий по поводу и коммунистического рая, и рая капиталистического. Мы должны понять мир, какой он есть.

На его юбилей я сотворил его портрет в виде долговязого деревянного циркуля, подобного тому, каким учитель чертит мелом на школьных досках. Он и кронциркуль, и измеритель. Его круг очерчивает и Англию, и Китай — до горизонта. Для меня, как и для любого, честь находиться в этом круге. Моя судьба интересна в данном случае лишь как пример его отзывчивости каждому. И это не на словах, не на бумаге, как чаще случается, а в жизни, в поступках. На себе я это испытал. Когда я в очередной раз был невыездным и вдруг по приглашению Трюдо меня выпустили на десять дней в Канаду, Артур и Инга шесть часов, меняясь за рулем, вели машину по обледенелому шоссе из Нью-Йорка в Монреаль, лишь для того, чтобы повидаться, чтобы ободрить, узнать, как жив; узнать новости о стране, о друзьях. Такое не забывается. Он же, Артур, поселил меня в первый приезд в Нью-Йорк в своих апартаментах в «Челси» и ввел меня в общество зачумленного Стенли Барта и его богемных обитателей. С тех пор «Челси» стал моим пристанищем. Он многое объяснил мне в Америке. Когда меня пригласили в Белый Дом, Артур несколько часов терпеливо растолковывал мне смысл власти: «Отцы нашей демократии, создатели Декларации были глубоко образованными людьми, блестяще знали латынь, римское право…»

Человеку за жизнь положено посадить хотя бы одно дерево. Артур с женой посадили перед своей фермой несколько тысяч сосен, вдвоем, своими руками, с помощью только канавокопалки. Эти сосны разрослись на Артуровой земле рядом с жилищами Колдера, Стайронов, Татьяны и Алекса Либерман. А сколько он вырастил людей! В том числе и в нашей стране.

Он написал предисловие к американскому изданию моей книги «Ностальгия по настоящему», объяснял стиховой резонанс поэзии в России, стране поэзии.

* * *

Другое предисловие к «Ностальгии по настоящему» написал Тед Кеннеди, младший (и оставшийся в живых) из трех братьев, лидеров нации, в которых была не только Божья искра предназначения, но и на которых шла всемирная смертельная охота. Словно рок какой-то.

Вдумчивый крепыш Тед бойцовски живет, набычившись, как бык на всемирной корриде.

«Поэты дают нам грацию. Благодаря их дару предвидения, они помогают нам поднять ступни от пыльной дороги и воздеть глаза на горизонт, благодаря им существо жизни становится более понятным», — писал он в предисловии. И конечно, это было написано им самим в отличие от многих наших сенаторов.

«Я был с Вознесенским на его чтении в библиотеке Конгресса в Вашингтоне. Это позволило мне не только почувствовать в нашей столице одного из величайших живущих поэтов мира, но и также возобновить личную дружбу, которая имеет особое значение для меня и моей семьи.

Во время моего визита в Советский Союз он был настолько широк, что пригласил меня домой в Москве, где я провел упоительный вечер».

Этот упоительный вечер, вернее ночь, окончился довольно забавно.

Жили мы тогда в высотном доме на Котельнической набережной. Лифты там скоростные. Этажи высоченные — 2,8 метра. Так вот, за полночь к нам заехал Тед Кеннеди с веселым окружением — тут были и корреспондент «Тайм», и дочка посла Кеннена — Грейс. Жена Теда Джоан играла на фортепиано из прокофьевского «Пети и волка». На следующее утро своим самолетом Тед улетал в Тбилиси. Он пригласил меня прокатиться вместе. Увы, я, конечно, отказался. Уже рассветало, когда гости собрались расходиться. Я вышел на площадку.

На площадке стоял статный русский body-guard. Нарушив обет молчания, он произнес: «Лифт не работает». Вероятно, ночью никто не пользовался лифтом, к тому же для открывания дверей у нас были особые ключи — вот он и решил, что лифт, как обычно, не работает. Я патриотично достал ключ из широких штанин. И в открытую дверь лифта набилась веселая компания. Последним впрыгнул body-guard. В лифте погас свет. Перегруз. И ехидный голосок, вероятно Грейс, сказал: «Кто-то есть тут лишний». Все глядели на body-guard’a. Он вспыхнул. Вышел. Хохочущий лифт ринулся вниз.

Каково же было наше изумление, когда нас встречал внизу, слегка запыхавшийся, невозмутимый body-guard.

На этом удивительные вещи не кончились. Когда я вернулся, мы обнаружили забытую кем-то косметичку. Это оказалась сумочка Джоан — в ней лежали две губные помады и толстенная пачка зеленых купюр, стянутых резинкой. Что делать? Долг советского человека требовал обратиться в милицию. Но я, дождавшись утра, позвонил послу.

Кеннеди уже улетели. Под взглядами мировых спецслужб злополучная сумочка была передана в лимузин посла. А вдруг в ней был советского завода план?

Сейчас все это кажется смехотворным. Но тогда мы так жили.

Сенатор Юджин Маккарти, уходя из нашей квартиры, что-то растерянно искал. Оказывается, он по американской привычке снял и оставил перед дверью калоши — такие тонкие «калоши-презервативы», которые натягиваются на подошвы. «Калоши сперли», — решил я. И представил заголовки завтрашних газет.

Гостю я сказал: «Вероятно, это наша консьержка. Она обычно берет мыть калоши». И на всякий случай спустился к лифтерше. «Ну конечно, я прибрала их. Решила — ты пьяный приполз и сдуру их оставил перед дверью».

«Одно из стихотворений, которые он читал в библиотеке Конгресса, было посвящено моему брату Бобу», — следует дальше в предисловии.

За месяц перед убийством Роберта мы сидели с ним и Робертом Лоуэллом в доме у Жаклин, в тот вечер Роберт особенно походил на Сергея Есенина, вполоборота, может быть, это было предчувствие смерти. Мы все вместе сравнили фотографии его и поэта — оказалось, действительно похожи.

Что молвить о Лоуэлле?

Вижу его, высокого, отстраненного, посреди гулкой аудитории, или в гостиной, или на опустевшей предутренней улице, — вижу его, слегка склонившего голову к левому плечу так, что подбородок чуть касается шеи.

Мне всегда кажется, что он играет на скрипке.

Скрипка невидима. Его веки полуприкрыты. Он вслушивается в музыку, которая обычно называется Историей, Человеческим бытием, Летой. И иногда морщится, когда оркестр особенно дисгармоничен.

Партитура его сложна. У него свой мир, своя логика. Ему приходилось проводить месяцы в психушке. В него вселялись то Калигула, то Гитлер. В ЦДЛ он вошел в зеркало.

Когда-то в стихах, посвященных ему, я сближал по звуку слова «Лоуэлл» и «колокол». Бешеный фанатизм проповедника, порой барокко, а порой метафизика XVII века, нарочитая старомодность английского лада, порой мифология, порой трогательность Чехова и Флобера соседствует у него с дерзким экспериментатором.

Так вот, мы ужинали с ним у Кеннеди. По телевизору в тот вечер показывали теледуэль между Робертом Кеннеди и Рейганом. Живой осунувшийся Роберт Кеннеди сидел рядом с Лоуэллом в кресле и цепко вглядывался в своего элегантного виртуального бесплотного двойника на экране. Был май. В окна небоскреба с балкона самоубийственно светили белые яблони. Разве чувствовал кто, что скоро мертвое тело сенатора вывалится из телеэкранов во все дома оцепеневшей Америки?

Один Лоуэлл улавливал что-то. В улыбке его были беспомощность и тоска.

Об этом я и написал стихи. Электрический, импульсивный Роберт был, пожалуй, самым харизматическим лидером, когда-либо встречавшемся мне. В нем было сильнейшее биополе, магнетизм личности. Он не был для меня посторонним. Когда наши власти не выпускали меня из страны, Роберт Кеннеди послал пригласительную телеграмму. Мне сразу дали выездную визу.

Как-то он привел меня на свою пресс-конференцию. Сначала предложил журналистам обстрелять меня, а потом уверенно разобрался с ними. Он думал на аудитории.

Ах, как цвели яблони на балконе американского небоскреба за окнами Жаклин…

Жаклин, уже не Кеннеди, а Онассис, была для меня одной из самых дорогих и необходимых мне фигур западной культуры. Рафинированная европейка, со звездностью и безошибочностью вкуса, она бывала на моих вечерах, когда находилась в Нью-Йорке.

Россия была ее страстью. Она выпустила альбом «Русские костюмы». Во время распада нашей страны сказала мне: «Россию растащат, как свою добычу, соседние хищные птицы»… Я еще тогда не понимал этого, но она, иностранка, чувствовала.

Работая в издательстве «Даблдэй», предложила издать книгу моих стихов и живописи. Но мне не хотелось омрачать высоту наших отношений отношениями деловыми. Я отказался. Я ей подарил свой видеом «Бабочка Набокова», которую она, понятно, хотела купить на выставке. Собиралась вставить эту бабочку в стекло своей квартиры на Пятой авеню, чтобы сквозь нее был виден Центральный парк. Потом разрешила мне свозить эту бабочку на выставку в Париж, а затем в Москву, на мою выставку в Музей имени Пушкина. Когда я привез в Нью-Йорк отдавать ее, бабочка, увы, прилетела на похороны хозяйки.

Отпевали Жаклин, первую леди Америки, в нью-йоркском соборе. Тед Кеннеди говорил надгробную речь. Он был подавлен, с набрякшими подглазьями. Меня поразило, что в речи он нашел нужным пошутить. Несмотря на то что на отпевании были только близкие, любящие Жаклин люди, церковь грохнула от хохота. Я недоуменно спросил у соседей: «Почему?» — «Это ирландский обычай, — ответили мне. — Там положено, чтобы на похоронах было веселье».

Бабочка так и осталась у меня. Квартиру на Пятой авеню, кажется, продали. Любимица Жаклин все равно бы осталась без места жительства. Осыпая пыльцу, она летела обратно через океан.

* * *

Артур был подозрителен к власти. Он не раз едко говорил о либеральных гарвардских профессорах, которые развязали вьетнамскую войну.

Как и большинство интеллектуалов, он не жаловал тогдашнего президента Рейгана. Он помнил его со времен маккартизма.

Жил я тогда в «Челси». Паспорт мой был на продлении в нашем посольстве в Вашингтоне. Я ожидал звонка — продлили или нет. Раздался звонок из Вашингтона:

— Говорят из Белого Дома. Президент Рейган приглашает вас на беседу в четверг, в Овальном кабинете. Вы согласны?

Надо напомнить, что тогда был пик наихудших отношений между нашими державами. Только что Рейган назвал нашу страну Империей зла. Я понимал, как мне врежут в Москве за этот визит. Вот еще приключение на мою голову. Я ответил:

— Я очень рад, но прошу, чтобы не было прессы и телевидения.

Трубка удивленно помолчала и обещала сообщить Президенту.

Через полчаса позвонили: «Президент ждет вас».

В проходной Белого Дома охрана потребовала паспорт. «Ну, тогда какие-нибудь водительские права…» Прав у меня тоже не было. «Ну, ладно, я пошел, а вы разбирайтесь с Президентом сами». Пришел секретарь, опознал меня. И сказал по дороге: «Вы, наверное, единственный прошедший в Белый Дом без документов. Впрочем, вы единственный русский писатель, которого Президент принимает в Овальном кабинете».

Единственный шел и думал: «А может, это судьба не хотела пустить меня? Ну и достанется мне в Москве…» Он уже имел опыт беседы с Хрущевым. Тоже единственный из писателей.

В предбаннике толпились радушные американские улыбки. Едва мы поздоровались с Рейганом, как на нас наехала телекамера, вспышки фоторепортеров. «Не волнуйтесь, — успокоил Президент, — это все для внутреннего употребления Белого Дома».

Но едва мы переступили порог Овального кабинета, как все преобразилось. Передо мной застыли служители Империи, обретшие римское величие. Там у камина стоят два кресла с высокими спинками. Как для короля и королевы. Гость и хозяин сели в них. Остальные шесть членов их Политбюро — среди них я заметил Буша, он тогда был директор ЦРУ, Макфарлейна, Джека Мэтлока — разместились на двух диванах пониже уровнем. На них были строгие темные костюмы, и только Президент и гость были одеты в светло-серое. Ради Державы я даже нацепил галстук, а расстегнутый воротничок над приспущенным узлом символизировал независимость.

Повеяло историей. У гостя появилась дрожь в коленках.

— Где вы шили свой пиджак? Очень элегантный, — начал беседу Президент.

Я не мог патриотично соврать, как подобало бы советскому гражданину: «Мол, конечно, Москвошвей». Ведь они могли лейбл посмотреть.

— От Валентино, — честно признался я.

— У меня есть такой же, в клетку, но поярче.

— Сейчас уже поярче не носят, господин Президент, — пошутил я.

Напряжение разрядилось. Опытный хозяин знал, как снять его. Он не был похож на ковбойского персонажа, которого он играл в теледуэли с Кеннеди. И через пять минут я чувствовал, что я уже под обаянием его харизмы. Беседа шла о культуре, хозяин был осведомлен об интересах гостя. Политбюро не проронило ни слова. Среди беседы я спросил:

— Кто из русских классиков больше повлиял на формирование вашего характера в молодости — Толстой, Достоевский или Чехов?

Президент помедлил. «То-то же удивится Артур, когда я ему расскажу, что не так уж невинен в вопросах культуры Президент».

— В юности я читал классиков мировой литературы, — последовал ответ.

Будучи через год в России, чета Рейганов покорила нашу интеллигенцию. В своих речах он упоминал Кандинского, цитировал стихи Пастернака из «Доктора Живаго». На прощальном его обеде в Москве гости были рассажены по шесть человек за столиками. Я прочитал его разложенную речь-тост и удивленно сказал сидящему за нашим столиком Горбачеву: «Он сейчас прочитает две строфы из Пастернака». Горбачев мгновенно, не обратясь к помощнику и не подглядывая в шпаргалку, прочитал по памяти две других строфы Пастернака. Ну и Генсеки пошли…

Потом я получил письмо от его помощника, в котором тот удивлялся моей независимости в обращении с Президентом нашей державы. Видно, он привык к другому…

Но вернемся в Овальный кабинет. «Вы куда сейчас, в аэропорт?» — «Нет. Я заеду в посольство. Там мой паспорт на продлении». — «Возьмите мой кар»…

На длинном президентском лимузине я подкатил к обалдевшему посольству. Взял паспорт. «Вас посол зовет». — «Ну, началось», — подумалось.

Послом тогда был А. Ф. Добрынин, добросердечный, радушный к культуре человек.

— Какими судьбами?

— Да вот, у Рейгана был.

Посол побледнел: «Как так?! Вы б предупредили, посоветовались бы».

(Да, вас предупредишь — вы бы полгода согласовывали и т. д.)

Прощаясь, Добрынин вытирал загривок платком и сокрушенно качал головой: «Ну и непредсказуемые вы, поэты…»

К счастью для меня, через месяц, когда я вернулся, отношения между державами начали теплеть. А Артур, когда я ему рассказал о беседе, пошутил: «Ты знаешь, почему он не назвал имени, повлиявшего на него русского писателя? Он боялся, что один из них может оказаться „комми“». (То есть коммунистом.)

Потом с друзьями мы все пытались понять, почему Президент, не знаток поэзии, выбрал меня для визита. Думается, Белый Дом уже тогда разработал тезисы Бжезинского о признаках сверхдержавы. В них культура страны следовала за ядерной мощью. Вероятно, его советники прочитали за две недели до этого в журнале «Тайм» подпись под моей фотографией из «Карнеги-холл»: «Самый великий из живущих поэтов своей страны». Белый Дом доверял журналу «Тайм».

Долгое время спустя о Рейгане мне напомнили удары топора за моим переделкинским окном. Я проснулся от того, что рухнул гигантский плющ, укрывающий полдома. На участке незнакомые рабочие рубили кусты. По улице красили заборы с наружной стороны. Госпожа Нэнси Рейган ехала обедать к нам на дачу. Охрана, и наша и американская, готовила безопасный плацдарм. Мне было неловко за убогость наших арендованных у Литфонда комнат. Но все обошлось, Зоя напекла блинов, мы купили большую банку икры, что было доступно тогда. Нэнси Рейган говорила за столом о «Докторе Живаго», оглядела пастернаковский музей и посетила переделкинскую церковь. Охранники оттесняли от нашего полисадника толпу восторженных переделкинских бабушек.

Ну, а когда я приехал в Рим, от Валентино мне подарили новый пиджак. За вкус, вероятно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.