У Роберта Фроста

У Роберта Фроста

Я в Бостоне, в гостинице, названия которой уже и не помню.

Всю ночь меня мучили неполадки с сердцем, не спал ни минуты. Бессонница может быть двух видов. Тихая, ясная, когда не спишь, но и не страдаешь. Лежишь себе полеживаешь, не то явь, не то сон, дрема. Но чаще отсутствие сна повышает нервозность, переводит ее в раздражительность. Мысли рваные, мечутся, жалят, вспоминается обязательно что?нибудь неприятное. Ворочаешься с боку на бок, без конца меняешь положение подушки, натягиваешь на себя одеяло, потом сбрасываешь его, опять силишься натянуть и злишься, что никак не можешь ухватить его пальцами за кончик.

В этот раз бессонница была именно второго рода. Мучился, ждал рассвета. Наконец?то начал просыпаться город.

Программа плотная: утром в Гарвардский университет, днем к Роберту Фросту, вечером американский балет. Но мне ни до чего. Господи, долететь бы до Москвы и помереть там, а то — на другом континенте, один, в гостинице…

Утром приходит наша сопровождающая от Госдепартамента, переводчица Кудрявцева. Лицо у меня, видимо, страдальческое, и Таня спрашивает:

— Господин Розов, что с вами?

— Ничего, Таня, сейчас встану.

— Нет, нет, лежите, я сейчас же вызову доктора. Нельзя шутить. — И она скрывается за дверью.

Доктора так доктора, тем более даром. У нас у каждого месячная лечебная страховка, выданная все тем же всесильным Госдепартаментом.

Появляются Фрида Анатольевна Лурье и Валентин Петрович Катаев. Выражают соболезнование, охают, предлагают помощь.

— Ничего, ничего, идите в Гарвардский, я сегодня полежу.

— Может, остаться с вами? — предлагает Фрида.

— Спасибо, милая Фрида Анатольевна, не надо, идите.

— Виктор Сергеевич, — говорит Фрида, — Таня останется с вами, мы будем выполнять программу без нее.

— Прекрасно. Счастливо вам!

Опять остаюсь один. Сердце стучит прямо в уши, бьет в ребра, в грудную клетку. Худо мне, очень худо, ох!

Через час Таня вводит в номер доктора. Как из книжки: черный котелок, черная визитка, белая манишка, черная «бабочка», в руке саквояж. Фу — ты ну — ты, классический доктор из романов Диккенса. Надо же так сохраниться за целое столетие!

Пододвигает стул к кровати, садится, берет мою руку, слушает пульс. Достает костяную трубочку — стетоскоп, прикладывает к груди, приникает к трубочке ухом. Внимателен, молчалив, точен. Осмотр продолжается долго, тщательно, минут двадцать. Двадцать минут тишины. Только мое дыхание.

— Слава Богу, у вас ничего нет, — говорит доктор абсолютно уверенно. — Мне сказали — плохо с сердцем. Я захватил шприц и все необходимое, но ваше недомогание нервного характера. Я вам выпишу лекарство.

Пишет.

— Доктор, а можно мне встать и идти в город?

— Обязательно. Вам лежать вредно… До свидания. Госпожа Кудрявцева сейчас принесет вам лекарство. Две — три пилюли в день.

Я благодарю доктора, сую ему в руки приготовленный сувенир — непременную матрешку. Лицо доктора слегка оживает, почти улыбается. Он ласково вертит игрушку в руках, со словами: «Это детям» — кладет ее в саквояж и, сопровождаемый той же Таней, исчезает за дверью.

И происходит чудо: у меня все прошло! Я перестал слышать свое сердце, голова сделалась свежей, ясной, тело почувствовало свою крепость и готовность хоть к подвигам. Доктор унес мою болезнь с собой в своем волшебном саквояже. Ай да доктор! Да, да, слова и вера лечат. Врач сказал — болезни нет, я абсолютно поверил, и болезнь исчезла. Действительно, это было что?то нервное.

Я встал, принял ванну, л обрился и, когда вернулась Таня, был уже в полной боевой готовности. Таня принесла пузырек желтого аптечного цвета. Я отвинтил пробку, высыпал на ладонь какие?то пилюльки: с одного кончика красные, с другого — черные, очень красивенькие пилюльки, и с удовольствием проглотил штучку.

— Господин Розов, знаете, что о вас сказал доктор?

— Что?

— «У него болит тут», — Таня ткнула пальцем себе в голову.

Ай да доктор, как он точно поставил диагноз! Да, да, у меня болит тут. Что?то в мозгу неправильно работает, и организм, особенно сердечно — сосудистая система, начинает сбоить. Гаснет пожар в мозгу, и все приходит в норму. Функциональное, как говорят доктора; отголосок страха смерти, которой я в свое время заглянул в глаза во время инфаркта.

Я завинтил пробку и хотел сунуть пузырек в карман, но Таня остановила меня:

— Виктор Сергеевич, вы не могли бы дать мне несколько пилюль? Мне очень надо.

— Пожалуйста! — с радостью воскликнул я, протягивая Тане флакон.

Совсем сделалось хорошо: приятно, когда ты уже в компании. Таня отсчитала себе пилюльки, бережно завернула в бумажку, спрятала в сумочку, и мы пошли завтракать.

Кстати говоря, хотя у меня и была страховка, но я обязан был уплатить врачебной гильдии десять долларов за визит врача. Так полагается. Первый визит — платный, дальше все даром. Но дальше у меня ничего не было, и фактически страховка моя пропала зря. Но стоит ли об этом жалеть!

В Гарвардский университет я уже опоздал, зато как раз было время ехать к Фросту. Фрост был стар и болен, ему шел девяностый год, он лежал в одной из больниц Бостона.

Я, грешный, думал, что такой знаменитый поэт, национальная гордость Америки, лежит в какой?нибудь экстраклассной больнице для особ высшего пилотажа. Ничего подобного, он находился в обыкновенной частной больнице, где* по его словам, было и не очень дорого, и хорошо лечили, и милый медицинский персонал.

Когда мы с Таней подъехали к больнице, произошло нечто странное. На нашу машину кинулась толпа людей. Дверцы распахнулись, меня почти за шиворот выволокли на мостовую и стали поворачивать в разные стороны. Я сразу понял: мы попали в руки репортеров. Фрост был знаменит, и всякая новость, связанная с его именем, мгновенно делалась предметом внимания прессы. Этот бросок на нас — отблеск лучей славы Фроста. Да кроме того, мы были первыми посетителями, которых он принял после сложной операции.

Мне крутили голову в фас и профиль, подталкивали в спину, ложились передо мной на мостовую на спину, нацелив объектив куда?то в подбородок. Таня пыталась хоть как?то организовать порядок и оберечь меня. Не тут?то было! Со мной расправлялись, как будто я был неодушевленный предмет.

На наше счастье, к подъезду подкатила машина с Катаевым. Вся орава отшвырнула меня, как дочиста обглоданную кость, рванулась к вновь прибывшим. Таня бросилась туда же; и я, совершенно одинокий, никому не нужный, пришел в себя и с наслаждением наблюдал, как вампиры расправлялись с новой добычей.

Объединившись, мы двинулись к больничной двери. Репортеры — за нами. Им преградил путь больничный персонал. Началась суматоха. Кто?то ловко отъединил нас от преследователей, и мы очутились по ту сторону барьера, отделявшего вестибюль от больничного коридора. Репортеры расселись по лавкам и на полу в вестибюле — ждать нашего обратного хода. Волнение, вызванное всем этим происшествием, улеглось, и мы двинулись по коридорам и лестницам больницы. Теперь я волновался уже совсем по другому поводу.

Зачем, собственно, мы идем, что мы скажем Фросту, о чем его спросим? Не удовлетворяем ли мы свое пустое и тщеславное любопытство? Кроме того, разница в возрасте между мной и Фростом чересчур велика, а я всегда чувствую себя стеснительно с людьми не своего возраста, особенно с незнакомыми пожилыми. Очевидно, осталось от детского домашнего воспитания почтение к взрослым. А сверх того, мы все трое совсем недавно, правда, в другом городе, были у очень известного американского писателя Икс, и посещение его загородной виллы оставило крайне неприятное воспоминание. Не буду называть фамилии этого известного писателя, потому что не хочется писать о людях дурное, да и кроме того, мы сами, в конце концов, изъявили желание встретиться с ним, он нас принял, а мог бы и не принять. Когда я читаю в иных заметках путешественников о том, как он, этот путешественник, был в гостях у такого?то (называется имя и фамилия полностью), пил чай, ужинал или просто вел беседу, а теперь костит хозяина на все корки, мне прежде всего делается несимпатичен сам путешественник. Уж если тебе хочется описать подобный визит с какой- нибудь необходимой целью, то лучше всего заменить имя хозяина условным алгебраическим знаком Икс. Раньше в литературе это делалось довольно часто и не без надобности.

Мы долго искали загородную виллу знаменитого писателя Икс, но так как дома в этом крае были разбросаны беспорядочно и редко, а спросить было не у кого из?за полного безлюдья, то блуждание наше могло быть просто бесконечным, если бы не упорство и настойчивость шофера.

Мы въехали во дворик. Шофер на всякий случай погудел в гудок в надежде на то, что кто?нибудь выйдет навстречу путникам. Нет, кругом глухо. Однако по всем приметам это должен быть именно искомый нами приют. Мы вышли из машины, взошли на крыльцо, постучали в дверь изящным старинным молоточком и, полминуты помявшись у порога, услышали неторопливое шарканье ног за дверью. Да, нас встретил сам знаменитый писатель Икс. Пожилой, высокий, с длинной красноватой шеей, как у кондора, в черном плотном свитере и мягких домашних туфлях.

Мы прошли в кабинет. Знаменитый Икс сел напротив нас, закинул ногу на ногу, смотрел гордо и молчал. Вся его поза говорила: ну — с, господа, что вам угодно?

Лично мне ничего не было угодно, и я рассматривал кабинет. Портрет жены, писанный маслом, несколько портретов хозяина, безделушки черного дерева, низкие книжные полки вдоль стен, покрытых деревянными панелями, множество отточенных карандашей на столе и рядом пишущая машинка.

— Простите, какие у вас книги? — робко пискнул я.

— Это мои книги. Чужих книг я в доме не держу.

Странно… Но, как любит говорить в подобных случаях Людмила Яковлевна Штейн — Путиевская, ничего, как?нибудь перемучаемся.

Книг много и на самых разных языках. Еще раз убеждаемся на глаз: очень известный писатель.

У Катаева, такого интересного собеседника и полемиста, фразы не лезут из горла. Сидим тупо, напряженно, надсадно.

— Хотите посмотреть мой новый бильярд? — предлагает хозяин.

Ради Бога! Что?нибудь! Бильярд, кухню, попугая, золотистых рыбок, черта в банке, только чем?нибудь заполнить этот вакуум.

Бильярд стоит в отдельной комнате. Новый, сверкающий и еще более загадочный оттого, что весь с головы до ног обернут целлофаном. Шторки на окнах задернуты, а за окном золотой солнечный день. В комнате же полумрак.

— Его подарили мне в день рождения, — объясняет хозяин.

— Простите, — очень галантно спрашивает Катаев, — а зачем бильярдный стол в целлофане?

— Чтоб сукно не пылилось.

— А почему задернуты шторы? — вякаю я.

— Сукно может выгореть.

Стоим молча. То ли у бильярдного стола, то ли у свежей могильной плиты.

В углу деревянный иконостас — щит, от пола до потолка оклеенный обложками книг знаменитого писателя Икс. Еще два — три его портрета на стенах. Еще одна пишущая машинка на маленьком столике в стороне.

Возвращаемся в кабинет. Садимся на прежние места.

Подали напитки. Налили. Выпили за хозяина.

— Я вам подарю на память свои книги. — Он наклонился и, как фокусник, достал, откуда?то из?под стола стопку небольших книжек в мягких обложках.

Подарок недорогой и указывающий на широкую популярность автора. В мягких обложках книги издаются большим тиражом, это указывает на популярность и материальное преуспеяние. Большой тираж — платят много.

Известный писатель Икс достал ручку и на всех книгах расписался. Мы раскланялись и вернулись в прихожую, оделись.

— Скажите, пожалуйста, — спрашивает Фрида Анатольевна, — вы не знаете, где живет господин Сэлинджер?

У нас был проект встретиться с этим писателем, только что прославившимся у нас своей прекрасной книгой «Над пропастью во ржи».

Лицо господина Икс делается прямо?таки злым и саркастическим.

— Не знаю и знать не желаю. — И добавил: — Если бы Сэлинджер поселился поблизости, я бы сразу переехал в другое место.

…Уф, скорее на воздух! Прощаемся и уходим.

Во дворе волшебно. В глаза ударил огромный куст, осыпанный ярко — красными ягодами, нежная голубизна неба, холмистые зеленые дали. Мы молча сели в машину и молча двинулись в обратный путь. Достигнув вершины очередного холма, Катаев вдруг резко сказал, почти крикнул:

— Стоп!

Машина вцепилась зубами в землю и застыла. Валентин Петрович распахнул дверцу, порывисто выбрался из машины, держа в руках три дарованных томика, и, подойдя к краю вершины, с размаху швырнул книги в воздух. Они рассыпались веером, описали дугу и исчезли где?то внизу. Катаев снова сел в машину, и мы по- прежнему молча тронулись дальше. Я понимал чувства Катаева, но не до конца.

— Зачем это вы, Валентин Петрович?

— А что он мне, как институтке, сверху свою поганую фамилию написал!

Ага, вот в чем дело! Дарить книгу, да еще такому писателю, как Валентин Петрович Катаев, и небрежно расписаться, даже без указания имени, кому ты эту книжку подписываешь, конечно же, неприлично. Если учесть, что Катаев, как мне кажется, художник не меньшего, а может быть, даже большего масштаба, чем известный писатель Икс, то уж и совсем конфуз.

Я свои книги не выбросил, а подарил в Москве другу, знающему английский язык. Это были славные книги, они могли доставить моему другу удовольствие или хотя бы практику в языке.

Поднимаемся на третий этаж. Снова идем вдоль коридора. Как и во всякой больнице, то тут, то там в кажущемся беспорядке лежит медицинский инвентарь. Двери налево и направо. Заглядываю на ходу в те, которые приоткрыты. Небольшие комнатки — видимо, каждая на одного больного.

Коридор кончается, и мы упираемся в дверь, как раз в ту, которая нам требуется. Тихо, почтительно входим. Комната точно такая же, как другие. Высокая хирургическая кровать, и на ней под белой простыней дряхлый, иссохший мужчина. Волосы белые, легкие, пушистые, негустые. Кожа на лице и руках рыбья — тонкая и прозрачная. Глаза глубоко запавшие и от этого кажутся черными. Нос орлиный, неестественно заостренный от худобы. Библейский старец, праотец.

Располагаемся вокруг кровати. Катаев и Фрида Анатольевна — по правую его руку, я — по левую, в ногах — Таня. Невдалеке маленький столик, за которым молоденькая женщина, как я потом узнал, стенографистка. У изголовья дежурная сестра.

Прямо перед Фростом, перед его глазами, в двух — трех метрах от постели ширма, и на ней висит небольшого формата картина: деревенский домик, амбар, плетень, темно — зеленые кусты, дерево, сине — серое небо в разодранных клочьях облаков. Мало что выражающий пейзаж, во всяком случае для чужого глаза, не «Тайная вечеря», не «Ночной дозор».

Начинается беседа. Первые слова самые стереотипные: как здоровье, как поживаете?

Люди только что приходили в себя от минувшего Карибского кризиса, и, естественно, после известных общих слов разговор перешел на тему, будет ли война. Фрост предполагал, что, возможно, будет. Говорил об этом сурово, трезво, но дважды повторил:

— Только не надо обрывать плоды в садах и отравлять воду в колодцах.

На это его замечание Катаев улыбнулся:

— Если бы все были такие добрые, как вы…

И вдруг с Фростом произошла перемена. Его глаза сверкнули зеленым огнем и швырнули молнию. Я поймал ее и спрятал на память. Голос его сделался жестким, лицо властным.

Я совсем не добрый, — сказал он.

Я даже не понял этого его ответа, да и всей вспышки. Видимо, ему хотелось сказать, что он тоже боец, и он сразу доказал это своим истинно воинственным видом. А может быть, переводчица перевела ему что?нибудь не совсем точно.

Принесли шампанское. Сестра нажала какой?то рычажок в кровати. Верхняя ее часть зашевелилась и перевела Фроста из лежачего положения в сидячее. Нам дали бокалы. Руки Фроста сильно дрожали. Разлили напиток, и Фрост произнес маленький тост:

— За товарищей советских и американских! За дружбу двух народов. — И он выпил. Не весь бокал, но выпил.

Я видел в нем все: и совершенно ясный ум, и огонь эмоций, и полет духа. Но тело его почти отсутствовало. Обыкновенно говорят: душа оставила тело. В данном случае было наоборот: тело оставляло душу. Дух был весь целиком, но тело, черт его побери, трещало по всем швам и таяло на глазах. Да, да, я очень остро еще раз ощутил эти две ипостаси человека — тело и дух.

Впервые мне это пришло, как поразившее меня откровение, вот когда. В 1940 году я, окончив театральную школу, остался работать в том же Театре Революции в качестве актера вспомогательного состава. Вечером 3 июня мы играли спектакль «Ромео и Джульетта». Время близилось к отпуску, и настроение у всех было радостное. После конца спектакля, когда я еще не успел переодеться и разгримироваться, меня вызвал к себе заведующий труппой Плотников. Провинностей за мной не было. Иду легко.

— Садитесь, — предлагает Николай Сергеевич.

О, что?то серьезное. Молодым людям, актерам вспомогательного состава, начальство не часто предлагает сесть.

— Скажите, у вас мама старенькая?

Я тут же понимаю: мама умерла. Так сразу и вскрикнул: «Мама умерла!» Хотя у меня никогда и мысли не было о маминой смерти, и здорова она была, и только что накануне я получил из дома письмо, полное заботы обо мне и всяческих надежд на мое будущее.

— Да, — сказал заведующий труппой. — Мы уже вам билет купили на поезд. — И протянул железнодорожный билет и телеграмму из дома.

Телеграмма пришла перед спектаклем, а театральный закон гласит: актерам до окончания спектакля не передавать ни писем, ни телеграмм, мало ли что там написано, может, такое, что актер не в силах будет совладать с собой, не сможет доиграть спектакль. Зритель ничего не должен знать, он пришел получить удовольствие. По время не прошло даром, мне уже купили билет на поезд, который шел ночью, через час.

Я очень любил мать и был ее любимцем. Ночь в вагоне я лежал на полке с раскрытыми глазами, разрываемый новыми, непонятными и странными чувствами. Среди этих непонятных чувств было и такое: боязнь отчаяния при виде мертвой матери.

На вокзале в Костроме меня встретили родные. О чем мы говорили длинной дорогой до дома, не помню. Но вот я поднимаюсь по ступеням родной лестницы — лестницы в двадцать одну ступеньку, которые я пересчитывал маленьким, когда, открыв настежь нижнюю дверь, старался взлететь сразу наверх и позвонить до того, как дверь внизу успеет захлопнуться. Вхожу в дом, полный каких?то людей.

Глухие шепоты, терпкий запах цветов и тлена. Иду к стоящему на столе гробу, вижу мать… и чувствую странное и сильное облегчение, как будто с души столкнули огромный валун и он свалился куда?то в бездну. То, что лежит в гробу, никакого отношения к моей любимой матери не имеет, и я чувствую, что мать целиком жива, существует — во мне, в отце, в брате Борисе, во всех, ее знавших и любивших. Она не умерла. Как будто там, в гробу, лежит только ее платье. Я это ощутил остро и точно. Словами я сейчас, видимо, и не сумею передать это чувство, а тогда я о нем никому не сказал. На тело ее я смотрел почти спокойно, оно не отождествлялось с моей матерью. И разрыдался я только через день, когда гроб был закрыт и надо было отходить от могилы.

Разговаривая с Фростом, я продолжал украдкой рассматривать палату.

— Скажите, пожалуйста, господин Фрост, почему вы повесили перед глазами эту картину? — не вытерпев, спросил я.

— Она мне дорога, — ответил старец. — Ее написал лечащий меня доктор по мотивам одного из моих стихотворений. Это место, где я родился и жил ребенком.

Вот она, отгадка. Вот почему не «Тайная вечеря», не «Ночной дозор». Откровенно признаюсь, именно это обстоятельство больше всего меня поразило при встрече с Фростом. Глядя на эту скромную картину, девяностолетний старец жил своим нежным, как звон колокольчика, детством. Оттуда он брал силы, оттуда бил на него чистый целебный свет.

Недавно я прочел в газете о том, что гипертонию хорошо лечить воспоминаниями о тех днях или хотя бы часах, когда ты был наиболее здоров и счастлив. Фрост и лечился подобным образом. Многие, очень многие, даже не сознавая этого, лечатся именно так. Я в том числе.

И меня еще раз порадовало это родство людей. Для знаменитого Фроста и любого простого смертного, для всех дано одно. Эмоциональный мир людей один, как клавиатура рояля. Каждый играет свою мелодию, но в принципе на каждом можно сыграть все.

Мы провели у кровати больного тридцать — тридцать пять минут, все время чувствуя необходимость не перегружать Фроста беседой. Прощаясь, он еще раз сказал нам о том большом впечатлении, которое осталось у него после поездки в Советский Союз, и пожелал нам успеха.

Я подошел к стенографистке и попросил: не будем ли мы иметь возможность получить для себя стенограмму беседы с Фростом? Стенографистка сказала: о, непременно! Она пришлет стенограмму завтра же в отель, где мы остановились, и оставит у портье. Но, к сожалению, на следующий день стенограмма в отель не поступила. Увы, ее не оказалось ни завтра, ни послезавтра, никогда. Как говорится, замотали по тихой. По какой причине, не знаю. Может быть, эта стенограмма рассматривалась как материальная ценность в будущем. Может быть, Фрост говорил не то, что хотелось бы передать всем. Лично я такого не помню, но думаю, что это не было простой небрежностью стенографистки или, вернее, тех, кто просил ее вести запись беседы.

Еще через день мы улетели в Нью — Йорк и буквально на следующее утро пришла весть о кончине Фроста. Кажется, мы трое были последними, кого принял великий американский поэт.

Мы выразили пожелание принять участие в похоронах, но наши хозяева сказали, что похороны будут семейными, без какой- либо официальности. Мы только отправили телеграмму соболезнования семье поэта.

В моем письменном столе хранится маленькая книжечка, подаренная Фростом каждому из нас. Называется она «Рождественское пожелание на 1962 год Роберта Фроста».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.