Майское маянье

Майское маянье

Письмо от Щ.: не сметь приезжать;74 во имя данного Щ. обещанья, — спешу с отъездом; письмо от Блока: вежливо изложенная неохота со мной увидеться: он держит экзамены;75 всю зиму звал! Еду к Щ., — не к нему; а ему прибавится один только лишний экзамен: короткий ответ на короткое извещение: Щ. и я поедем в Италию; от Александры Андреевны вскрик: не приезжать, не являться: «Сашеньку» разговоры рассеют. Я — бомбою: в Питер;76 но — двери Щ. замкнуты; я — в переднюю Блоков; Александра Андреевна, суясь в щель двери, делает вид, что не видит меня: глазки — прыгают! «Саша» же:

— «Здравствуй, Боря!»

Л. Д. еле-еле пускает меня в кабинет, где сидит, развалясь, молодой переводчик Ганс Гюнтер, рассказывавший, что старик-литератор, вообразивший, что он — педераст, приударил за ним; тут же: рыжий, раздутый, багровый латышский поэт77 восхищен перспективами Санкт-Петербурга; Блок задерживает посетителей: не остаться со мной; звонок: влетает Сергей Городецкий; а я — удаляюсь.

Но я — вернусь, хотя бы закрыв лицо маской, закутавши плечи и грудь домино.

Щ. — таки приняла;78 поняла, что не «Боря» сорвет замок с двери, а кто-то неведомый, с кинжалом под домино; надо снять «домино»; надо вынуть из пальцев «кинжал»;79 и поэтому — дипломатия усовещаний, советов; пущены в ход и «глазки»: сначала — «сестринские»; вдруг — «влюбленные»; вспыхивает «тигрица» в них; в который раз позиции мною взяты, ибо она признается, удостоверившись, что готов я на все для нее: — она любит меня; истинная любовь — торжествует.

Мы — едем в Италию!80

Я, размягченный, счастливый, великодушный, — в который раз верю; нехотя уступаю ей: оба устали-де; небо Италии не для истерики; мне на два месяца — уединиться-де; уединиться — и ей; в августе — встреча; что значат два месяца? Впереди — вместе жизнь!

Блок знает об этом; иду к нему; на этот раз внятно он скажется — дуэлью, слезами или хоть… оскорблением. Он:

— «Здравствуй, Боря! Пойдем: мама хочет увидеть тебя».

И — мимо белых стен, мимо шкапчиков, мимо зеленых кресел: в оранжевую столовую с открытыми окнами на сине-зеленоватую глубину вод, всю изблещенную; «Саша» подсаживает к Александре Андреевне, которая наливает мне чай; завтра экзамен; и он — уходит: к книге; иду вторично: его нет дома: после экзамена он поехал рассеяться на острова; мы сидим без него; вот и он — нетвердой походкою мимо проходит; лицо его — серое.

— «Ты — пьян?»

— «Да, Люба, — пьян»81.

На другой день читается написанная на островах «Незнакомка», или — о том, как повис «крендель булочный»82; пьяница, клюнув носом с последней строки, восклицает:

— «In vino veritas!»83

Я спросил Щ., как относится Блок к нашему будущему:

— «Сел на ковер и сделал из себя раскоряку, сказавши: „Вот так со мной будет“».

— «И все?»

Не убедительно!

Убедительны: вызов, отчаянье или мольба; даже — пролитие крови; но — ни вызова, ни «человеческих» слез (разве я-то не выплакал прав своих?); и — решаю: с придорожным кустом — не теряют слов: проходят мимо; коли зацепит — отломят ветвь84.

Две темы, определявшие тогдашнюю жизнь, перепутались: «логика» чувств нашептала ложную аксиому: одинаковый эффект, высекаемый из разных причин, свидетельствует о том, что «причины» — одна причина: Николая Второго вижу я Александром Блоком, сидящим на троне; правительственные репрессии подливают масла в огонь моего гнева на Блока; бегаю под дворцами по набережным гранитам; и вот — шпиц Петропавловской крепости; сижу у Медного Всадника; лунными ночами смотрю на янтарные огонечки заневских зданий от перегиба Зимней Канавки, припоминая, как в феврале мы с Щ. стояли здесь, «глядя на луч пурпурного заката»85, мечтая о будущем: о лагунах Венеции; отблески этого — в «Петербурге», романе моем86.

Если бомбою лишь доконаешь сидящего в нас «угнетателя», — брошенной бомбою доконаю его; разотру ее собственною пятой под собою; и, взрываясь, разброшусь своими составами:

— «К вечному счастью!»

Этими бредами объяснимо мое поведение перед зданием открываемой Государственной думы87, где закачался с толпою, качавшей меня перед мордою лошади, на которой качался усатый жандарм; но вот я разрываю свой рот до ушей и бегу за пролеткою… Родичева, которому прокричали «ура».

Внешние впечатления Питера — пестрь «сред» Вячеслава Иванова; в башне огромного нового дома над Государственной думой я что-то сказал об искусстве88, за что Бакст жал руку, а Габрилович из «Речи» знакомился; слово сказал тогда длинный, с бородкой, блондин, — не седой — во всем прочем такой, как сейчас, Константин Александрович Эрберг; он высказался за анархию: точно, прилично; анархия получалась кургузенькая, скучноватенькая, как цвет пары: не то — серо-пегонькой, а не то — пего-серенькой.

Тоже жал руку Зиновий Исаевич Гржебин, впоследствии издатель «Шиповника», а пока — чернобрадый художник, с лиловым бантом, но — в твердых, огромных очках роговых; скелетиком вышмыгнул из-за плеча поэт Дике; подмигнул; и опять ушмыгнул: за плечо; на другой день проснулся я: бухают два кулака; неодетый, выскакиваю из постели; и отпираю дверь; в щель ее высунулась головка, как — чертика:

— «Это я — Дике: с кузиною Лелею;89 вы — надпишите».

И — книга вышмыгнула; а головка слизнулась; одевшись кой-как, заглянул в коридор; там стояло и радостно улыбалось мне желтое нечто (наверное, волосы).

— «Кузина Леля!»

С Ольгою Николаевной Анненковой познакомился коротко я за границею, лет через шесть, не узнав в ней «кузины»90.

Запомнился у Иванова начинающий пролетарский писатель Чапыгин, теперь уже крупный писатель; и врезался в память короткий и толстый, такой краснощекий, такой пухлогубый, с усищами, с густой бородкой, Евгений Васильич Аничков; казалось, что сам петергофский Самсон [Самый большой фонтан в Петергофе] бил — не он говорил; потрясая рукой, приподнявшись на цыпочки, храбро бросая в атаку живот, едва стянутый белым жилетом, казался скорее гусарским полковником он, чем профессором-меньшевиком; он поздней агитировал за «Петербург» — мой роман; и — спасибо ему.

В час расхода гостей, когда толстое солнце палило над. крышами, мы очутились на крыше огромного дома, где толстый профессор-гусар ужаснул своей живостью; стоя на желобе одною ногой, он пятой другой резко дрыгал над крышею Государственной думы, воскинувши руку в зенит и приветствуя толстое солнце; схватясь за него, убеждали его: не низринуться; он же сопротивлялся, пыхтя.

Вот и все, что осталося от литературного Питера; все — как во сне; отрезвляюсь лишь в Дедове91, когда — два удара: бац, бац! И один оглушил меня: разгон Думы;92 другой — раздавил: это — Щ.; извещала она, что любовь наша — вздор, что меня никогда не любила; о нет, не допустит она моего появления осенью в Питере; Гильда [Из пьесы Ибсена «Строитель Сольнес»], ее героиня, имеет «здоровую» совесть, которой она и последует93.

Знать, не Аничкову толстою дрыгать ногою от желоба крыши над бездною, а мне — в бездну броситься!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.