С. А. Долгополова «Как взрослые печальны…»
С. А. Долгополова
«Как взрослые печальны…»
«От долгой с вами заочной жизни я от вас отвык. Поэтому в гости вас приглашаю дышать свежим воздухом и жить в саду. Но сердца моего с вами делить не буду», — так написал своим детям 84-летний дед Моисей за три года до смерти. Из двенадцати детей Агриппины Федоровны и Моисея Николаевича Макушкиных до зрелых лет дожили только трое: моя мама, ее сестра Анастасия и брат Алексей, вернувшийся с войны капитаном, пройдя в пехоте от Вязьмы до Берлина. Еще двое сыновей пропали без вести в первые месяцы войны. Остальные семеро умерли в отрочестве.
В сентябре 1947 года, после смерти моего отца, военного летчика, мама осталась с двумя детьми: моему брату Геннадию было десять лет, а мне еще не исполнилось и года. Из Кировабада, где в авиационном полку служил отец, мама переехала к родителям на Дон. Станция Чир, находящаяся рядом с Волго-Донским каналом, после войны стала обителью стариков, калек, вдов и детей. Сказать прямо, не самое лучшее место проживания для молодой женщины со стройными ногами, как у голливудских красавиц. Через несколько лет мама перебралась в Рыбинск, чтобы помочь брату, когда он после окончания техникума стал работать там на судостроительном заводе. А я осталась у бабушки с дедушкой.
Мои родители с братом Геннадием, 1940
Из детворы, кроме нас с братом, в доме деда жили мой двоюродный брат Жорка (его отец пропал без вести, а мама умерла), Люда и Толя, для которых тетя Настя стала приемной матерью, выйдя замуж за их овдовевшего отца. Нам не приходилось скучать, но все-таки это было всеобщее сиротство. В пятилетнем возрасте меня поражал печальный вид взрослых. Я даже помню, как через мое детское сознание проходят слова: «Как взрослые печальны, как взрослые печальны, наверное, у них что-то случилось». Потом кто-то из старших рассказал, что совсем недавно была большая война, что степи вокруг были покрыты мертвыми телами защитников и врагов, что их вынуждены были вместе стаскивать в балки, так как у оставшихся в живых не было сил хоронить их по отдельности. Было страшно. Но кроме того, меня почти никогда не покидал какой-то мистический страх. Мне не давал покоя вопрос: «Зачем люди живут?» До четырех лет я не говорила, не произнесла ни единого слова. Боялась, что если заговорю, то взрослые могут задать мне этот вопрос, а я не знала ответа. Спросить их самих тоже боялась: вдруг они сами этого не знают. Тогда все будут ввергнуты в смущение. Мама была уверена, что я останусь немой, но все-таки повезла меня к какому-то врачу в Сталинград. Врач, рассмеявшись, сказал: «Все будет в порядке».
Отец за две недели до смерти (шестой слева), Кировабад, 1947
Когда мне было четыре с половиной года, мы поехали в Сухуми к брату моей мамы, дяде Леше. Офицерские семьи жили в маленьких, барачного типа домиках на берегу горной речки. Там оказалась целая ватага детей, моих сверстников. Все они с утра до вечера были предоставлены сами себе и пребывали в каком-то оголтелом состоянии.
Глядя на них, я подумала: «Похоже на то, что их никто и не спрашивал, зачем живут люди». Взрослые предупредили детвору, что я не умею говорить и что ко мне нужно относиться бережно. В один из дней я увидела, как дети купают в реке маленького рыжего котенка. Несчастный громко кричал. Я бросилась к жене моего дяди:
— Тетя Вера, можно ли купать в реке котенка?
— Как? Ты говоришь? — удивилась она. Котенка у детей отняли, и они решили, что я притвора. С тех пор я стала говорить.
Когда мы, вернувшись, поднялись по ступенькам дедушкиного дома, я вновь приготовилась замолчать. Родственники сидели за столом в сумерках. От только что сваренного картофеля валил пар. Помните едоков картофеля Ван Гога? У меня внутри поднялся столб стыда до самого неба, а в голове появились слова: «Неужели я смогу скрыть от них, что на свете есть море, солнце и сочные груши?!» — и, переступив порог, сказала:
— Здравствуйте!
Однако вопрос о смысле жизни оставался для меня нерешенным. Когда я узнала от старшего брата о печальной судьбе поэта Маяковского и услышала его слова «И жизнь хороша, и жить хорошо!», то поспешила спросить у мамы: «Зачем же он тогда застрелился?»
Судьба поэтов волновала меня не единожды. В марте 1963 года я узнала из газет о встрече Хрущева с деятелями литературы и искусства. На уроке труда, проходившем в мастерской на школьном дворе, я высказала одноклассникам свою позицию: глава государства не может руководить работой поэтов и писателей, так как они — творцы, а для творчества нужна свобода. Мои слова случайно услышал директор. Он вызвал дедушку на ковер. Возвратившись домой, дед не сказал мне ни слова. Он предоставлял детям полную свободу развития.
Я (слева) с бабушкой и сестрой, 1948
Нам он рассказывал чаще всего о своем дореволюционном прошлом. Он также помнил рассказы своего деда, уходившие в глубь истории до 1840 года. В 1905 году донской казак Моисей Макушкин проходил действительную службу в Петербурге. Во время известных событий его, новобранца, оставили в казарме, но он видел, как казаки жестоко избивали беззащитных рабочих. Это до глубины души потрясло его: он потерял веру в Бога. Вернулся на родную землю другим человеком, с жаждой справедливости и равенства для всех. Во время Гражданской войны двое из братьев Макушкиных оказались у белых, двое — у красных. В числе последних был и мой дед Моисей. Его двоюродный брат говорил бабушке: «Ну, Груня, поймаю Моисея — запорю у тебя на глазах». Когда было восстание казаков в станице Суворовская, деда схватили как помощника красного командира и посадили в тюрьму в станице Нижне-Чирская. Там он был помещен отдельно от остальных членов отряда и по ночам слышал, как их расстреливали. Потом его под конвоем отправили в Сальские степи к Мамонтову. Конвоирами оказались два его бывших однополчанина (по действительной службе). Давшие совместную присягу казаки на всю жизнь сохраняли особое родство, наверное, поэтому деду было сказано, что его отпускают на расстояние пятисот шагов, а потом будут стрелять. Деду удалось остаться в живых. В ту мартовскую ночь «вскрылась» река. Тетя запомнила, каким мокрым и обессиленным пришел в дом ее отец. Двоюродная сестра деда была замужем за атаманом. Благодаря этому обстоятельству бабушка раздобыла для себя пропуск, положила деда в телегу, накрыла соломой и повезла в Суровикино. Там стояли эшелоны Ворошилова. Так дед стал пулеметчиком на ворошиловском бронепоезде.
Моисей Николаевич Макушкин
Бабушку из-за того, что дед был у красных, хотели расстрелять. На нее указал один из казаков. Другой казак, дедов однополчанин, вступился: «Нет-нет, он ушел с нами, просто жена не знает, где он». Спустя годы деду сообщили имя того, кто хотел отправить бабушку на расстрел. Дед побелел и сказал: «Пойду его убью». Бабушка повисла на муже: «Моисей, было так много крови, я осталась жива, зачем же еще проливать кровь?!» Вскоре этот человек, чуть было не ставший жертвой возмездия, покинул родные места — боялся деда.
Конечно, дед не мог не замечать того ужаса и беззакония, которые творились вокруг после установления советской власти. Его борьба за справедливость, за устройство новой жизни обернулась страшной трагедией. Можно только представить, что он испытывал, когда началось «расказачивание», когда людей целыми семьями сталкивали в балки, не позволяя никому к ним подойти и даже бросить несчастным кусок хлеба. Тетя рассказывала, как со станции в вагонах, в которых раньше перевозили скот, отправляли казаков в Сибирь. Оттуда доносилась песня «Сторона ты моя, сторонушка…»
В 1937 году дедушка руководил элеватором. Его арестовали. Бабушка поехала разыскивать его в Сталинград. И снова, по странному стечению обстоятельств, на помощь пришел дедов бывший однополчанин по действительной службе, которого бабушка случайно встретила в городе. Он стоял во главе НКВД бывшего Царицына. Через какое-то время дед вернулся, но никогда никому не рассказывал, что с ним произошло. Взрослые также хранили тайны других людей. Например, только спустя годы, уже в Москве, моя престарелая тетя поведала мне историю про Саломатиху.
Дядя Леша, донской казак, 1947
Через двор от нашего большого деревянного куреня стояла мазанка, глиняное сооружение с камышовой крышей. Там жили две женщины. Одна из них, Саломатиха, работала на железной дороге, клала шпалы. Помню ее грубый голос и кулаки, как гири. Другая — Вера Васильевна, полная противоположность первой. Тонкокостная и элегантная, как я бы сказала теперь. Саломатиху я панически боялась и обходила стороной, особенно после ее «расправы» с нашими гусями. Дело в том, что соседи призывали Саломатиху, когда нужно было забить какую-нибудь домашнюю живность. Я, разумеется, не прикоснулась к мясу гусей, за лето ставших моими друзьями. В детстве я всегда удивлялась внешнему и внутреннему несходству этих двух женщин, которых принимала за сестер. Но тетя уже в Москве рассказала мне, что они вообще не состояли в родстве. Муж Саломатихи во время германской войны служил денщиком у командира полка, мужа Веры Васильевны. Потом они вместе добирались до Новочеркасска, чтобы примкнуть к белым. Командир полка оставил свою жену на попечении Саломатихи. Они надеялись в скором времени вернуться в прежнюю Россию. «Ты должна относиться к ней как к сестре», — наказал денщик своей жене. Мужчины ушли, и больше от них не было вестей. А Саломатиха и Вера Васильевна так и прожили вместе всю жизнь. Вера Васильевна занимала горницу, переднюю часть мазанки, где было много икон и куда приезжал священник тайно служить литургию. Во время этой службы многие причащались.
Подготовка к 1 мая в парке, 13 лет, 1960
Дед, повторю, утратил в молодости веру в Бога, а бабушка была очень набожна. В начале войны местные жители переправлялись через Дон на неоккупированные территории и эвакуировали технику, в том числе сельскохозяйственную. Бабушка рассказывала, что немцы бомбили переправу в Калаче, кругом гибли паромы, а она в это время непрестанно молилась.
Дед Моисей не раз корил бабушку за ее «нищелюбие». Действительно, в послевоенное время она как могла подкармливала и помогала всем, кто нуждался. Эта черта передалась и моей маме. Непростительным поступком с ее стороны, по словам деда, было отдать свое теплое синее пальто тетке, дедушкиной сестре. По стоимости пальто в то время приравнивалось чуть ли не к машине. Помогала мама и некоей Тане — банщице. У нее было трое детей. Муж во время войны пропал без вести, поэтому семья не получала «аттестат», то есть пенсию, и очень бедствовала. Когда я впервые от мамы услышала выражение «пропал без вести», я буквально захлебнулась от ужаса: не просто умереть, не просто погибнуть, а пропасть, да еще — без вести! А узнала я о жизни Тани-банщицы от мамы вот при каких обстоятельствах. Однажды утром я не увидела своей любимой шубки на гвоздике, где она обычно висела, и сказала маме:
— На гвоздике нет моей шубки.
— Прости, я не успела тебе сказать, что отдала ее детям Тани-банщицы, — ответила мама и сообщила мне историю их семьи.
— Скажи им, чтобы они любили эту шубку, — попросила я.
Позже, когда на том же гвоздике появилась маленькая вешалка с моим новым костюмчиком (кофточка горчичного цвета и юбка в желто-коричневую клетку), я стала готовить себя к неизбежному будущему: «Только бы не очень полюбить их, потому что скоро мама отдаст их Тане-банщице».
Вбитые в стену гвозди характеризуют весьма скудную обстановку дедовского дома. Несколько кроватей, столы, стулья. Во время войны, когда семья деда была в эвакуации, в доме жило мелкое немецкое командование. У них была ванна. После войны дед сделал из нее основной поливальный узел: набирал в нее холодной воды из колодца, она потом грелась на солнце и растекалась по земляным канавкам в грядки.
Но, несмотря на суровый быт, в доме умели веселиться: пели песни, плясали, шутили. У каждого был набор метких слов, прозвищ. Помню какую-то старушку с запрокинутой головой. Когда она появлялась на улице, дед Моисей шутил: «Опять прошла подлодка». Дедушка сохранял жизнелюбие и тогда, когда бабушка слегла в постель. Последние восемь лет жизни она не могла двигаться, так как у нее были сведены руки и ноги. Чтобы ее переложить, нужно было одному человеку брать ее под ноги, а другому — за спину. Дед Моисей, которому тогда было семьдесят с лишним лет, все эти годы подходил к ней каждые полтора часа, чтобы подбодрить, стереть со лба пот, подать лекарство, да и просто поговорить. Дедушка воспринимал это не как наказание или нагрузку, а как радостное служение жене. Дом всегда был полон детьми: внуками и их многочисленными друзьями, которые порой приходили только для того, чтобы посмотреть, как дед Моисей заботится об Агриппине Федоровне. В детских глазах читалась какая-то глубокая нескрываемая почтительность.
Семь лет работы в музее-усадьбе Мураново, 1978
Сердечная потребность любить не оставляла дедушку и после ухода жены. Всю свою любовь он перенес на меня. Учась в институте, я всегда приезжала к деду на каникулы. Через два дня после приезда он говорил мне: «Сядь, посиди со мной. Начну с этой минуты с тобой прощаться. Иначе после твоего отъезда у меня разорвется сердце».
Дед Моисей в последние годы жизни
В 1990 году мне посчастливилось побывать в Париже и познакомиться с эмигрантами первой волны. Среди них был «дроздовец», образованнейший Владимир Иванович Лабунский. Работая таксистом, он собрал огромную библиотеку эмигрантских изданий. Стены его небольшой двухкомнатной квартиры были увешаны фотографиями соотечественников, прошедших Гражданскую войну. Самым большим был портрет А. В. Колчака. Среди прочих раритетов — шашка. Я спросила:
— Владимир Иванович, а за что вы воевали?
Он посмотрел на меня с недоумением:
— Как за что?! За Учредительное собрание!
И тут я с предельной остротой почувствовала всю драматичность их судеб — Лабунского и моего деда Моисея, всю бессмысленность и слепоту Гражданской войны. На миг в окнах парижской квартиры показались жалкие мазанки, среди которых прошло мое детство, и выжженная солнцем степь. «Как взрослые печальны, как взрослые печальны, наверное, у них что-то случилось…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.