«Казарма»
«Казарма»
I
Какая? Этот вопрос имеет существенное значение, ибо жизнь казарменная носила различные черты, в зависимости от многих причин. От того округа, в котором расположена была часть — округа пограничные (Варшавский, Виленский, Киевский) и столичный во всех отношениях стояли выше внутренних; от рода оружия — в артиллерии, например, отношения начальника к солдату были мягче; от части, ее традиций, личности командира и т. д. Наконец, от периода: после японской войны и потрясений первой революции быт солдатский претерпел повсюду некоторые изменения к лучшему, много раньше намечавшиеся в передовых округах.
Тем не менее на всех долготах и широтах, во всех концах необъятной России казарма имела много черт общих, неизменных или очень медленно менявшихся. Ибо быт солдатский, помимо технических особенностей военной службы, являлся неотделимой частью народного быта, отражая в себе ступени культурного развития народа, его потребностей, привычек, домашних, общественных и социальных отношений.
А быт народа в нормальные периоды его жизни не меняется десятилетиями.
Я хочу дать некоторый синтез казармы, основанный на соприкосновении с нею во многих войсковых частях, в четырех округах, в различном служебном положении — от рядового до полкового командира. Внося лишь в общую картину пехотной казармы частные дополнения, обусловленные местом и временем.
* * *
В казармах — полное внешнее разнообразие. Инженерного ведомства, частновладельческие или просто приспособленные дома; просторные или тесные, в одну ротную палату или закоулками. Вдоль стен — сплошные нары, которые с 1901 г. инженерное ведомство стало заменять отдельными топчанами… На нарах— соломенные тюфяки и такие же подушки, без наволочек, больше ничего. По обидной аналогии это убогое оборудование на казенном языке носило название не постельной, а «подстилочной» принадлежности…
Покрывались солдаты шинелями. Холодно зимой — дровяная экономия одно из важнейших подсобных средств полкового хозяйства… Шинели коротки, после ученья — грязны, после дождя — влажны и пахнут прелой шерстью. «Насекомая» гуляет свободно по нарам. Нечистоплотно, негигиенично; от века — одно оправдание:
— Наш простолюдин привык.
Одеяла — мечта ротного, эскадронного. Они же — свидетели заботливости начальства, вызывающей похвалу и поощрение свыше. Какими путями приобрести их — неведомо; во всяком случае — «без расходов для казны». Покупали поэтому одеяла за счет полковой экономии, из сумм, вырученных на «вольных работах», но чаще всего путем «добровольных» вычетов при получке скудного солдатского содержания и денежных писем. Еще бы не добровольных, когда фельдфебель Иван Лукич на вечерней перекличке подымет корявый указательный палец кверху и внушительно скажет:
— Чтоб было! Неужто нам срамиться перед четвертой ротой?!
Только в 1905 г. введено было снабжение войск постельным бельем и одеялами, оказавшееся, таким образом, одним из «завоеваний» первой революции.
В казарме тесно. Тут же — умывальники и гимнастические приборы. На время занятий топчаны ставятся друг на друга в несколько ярусов. Особенно тесно стало после реорганизации 1910 г., когда состав многих пехотных дивизий возрос чуть не в полтора раза, и квартирный вопрос принял поэтому острые формы. Приходилось во многих пунктах пользоваться добавочными помещениями для частей роты на стороне, что затрудняло внутренний надзор, или тесниться, получая от города дополнительную квартирную плату, которая шла в полковую экономию. Днем в такой казарме было терпимо, но ночью… Вообще казарма ночью — это нечто едва переносимое…
Благоустройство и украшение казармы было предметом поощрения начальства и соревнования командиров. Конечно, думали о солдатском уюте, но и начальническое око служило стимулом немаловажным. Недаром военный психолог М. И. Драгомиров говорил: «В человеке первыми побеждаются глаза — это давно, еще Цезарем замечено».
И в этой области требовалась большая изобретательность, так как отпуск от казны был до крайности ничтожен, и приходилось обзаводиться также «без расходов для казны». Тем не менее роты, батареи, эскадроны умудрялись создавать подобие уюта. В редкой части не было в красном углу божницы или киота с неугасимой лампадой; по карнизам — выведенные своим доморощенным художником суворовско-драгомировские афоризмы; стены увешаны щитами со списком Георгиевских кавалеров и павших в боях; много картин — олеографий исторического и батального содержания, портретов лиц царской фамилии и военных героев. Этого рода графике придавалось всегда большое воспитательное значение; и редко случалось, чтобы на смотрах или при обходе казарм начальник не спросил солдат о содержании картин. И редко при этом не происходило курьезов, свидетельствовавших о том, с каким трудом рассеивался мрак в крестьянской по преимуществу толще армии, и как часто — только внешне, чисто механически усваивалась та нудная премудрость, которая в военном быту носила довольно двусмысленное название «словесности». Можно себе представить ужас ближайшего начальства, когда на смотру молодой солдат про известный портрет Суворова, где генералиссимус неудачно изображен с морщинистым женским лицом, скажет вдруг:
— Бабушка Государя…
Или другой — картину «Крещение Руси» переименует… в «Переправу через Дунай»… В Саратове, при обходе казарм Хвалынского полка (1909) командующим войсками, генералом Сандецким, я был свидетелем трагикомического эпизода. Сандецкий, указывая на известную картину «Подвиг бомбардира Агафона Никитина», спросил у одного солдата ее содержание и получил ответ:
— Так что, Василий Рябов, ваше-ство!
Спросил другого, третьего, — тот же ответ. Разгневанный и недоумевающий командующий перевел взгляд на другую стену и, увидев там картину с настоящим «Василием Рябовым», стал спрашивать про нее.
— Так что, подвиг бомбардира Агафона Никитина, ваше-ство!
Генерал Сандецкий обратился с тем же вопросом к молодцеватому унтер-офицеру, который без запинки, не глядя на картину, доложил:
— Бомбардир Никитин, который взят в плен текинцами, хотя им сдирали кожу и даже убили, однако по своим отказался стрелять.
Тут уже не только командующий, но и все присутствовавшие пришли в полнейшее недоумение. Командующий не щадил слов для разноса роты, полковой командир метал молнии по адресу ротного, а ротный был потрясен, подавлен и чувствовал себя погибшим.
Только потом дело разъяснилось… Подходит к ротному фельдфебель и, почтительно наклонившись к плечу, виновато шепчет:
— Мой грех, ваше высокоблагородие. Перед самым смотром перевесил одну картину заместо другой — для симетру.
На что ротный трагическим шепотом ответил:
— Хоть вы и подпрапорщик, но я тебе, так растак, покажу симетру, погоди!
По традиции в казармах развешивались портреты — из числа старших начальников — только командующих войсками округа; более близких — считалось неловким: это вызвало бы осуждение за угодливость, подхалимство… Конечно, угодничество существовало, где — к личностям, где — к своеобразным требованиям, к «пунктикам», предъявляемым начальством. Но едва ли в какой-либо другой среде это качество встречало столь отрицательное к себе отношение, как в военной. Одинаково — в кадетском корпусе, в военном училище, в войсковой части, в казарме. Острое слово, насмешка, иногда более существенные неприятности преследовали людей, чрезмерно льнущих к начальству. И клеймились грубыми, взятыми из заборной литературы словами, имевшими разный логический смысл, но одинаковое приложение:
— Безмыльник!
— Мыловар!
Чрезмерная угодливость встречала осуждение и со стороны более разборчивых начальников. В N-ском корпусе начальник штаба получил официальное письмо от одного из командиров полков с просьбою — осведомиться у командира корпуса, где можно достать его портрет, «дабы размножить и развесить его во всех эскадронах и командах вверенного (ему) полка»… Над письмом в штабе посмеялись, а корпусный в шутку пометил сбоку: «Это уж по № 4711».
Так бы и осталось оно подшитым к делу, если бы не оплошность адъютанта, который, не читая, подписал бумагу, с заготовленной писарем шаблонной надписью: «Командиру N-го полка — по резолюции командира корпуса».
Рассказывали потом, что в полку была поднята на ноги вся канцелярия в поисках бумаги за № 4711, пока наконец один веселый корнет не надоумил адъютанта:
— Напрасно ищете. Это не «входящая», а мыло такое есть — Брокаровское…
…Если к перечисленным выше предметам прибавить библиотечные шкафчики, затейливые сосуды с кипяченой водой — в обычное время пустые, ружейные стойки и стенные ящики для револьверов, то этим исчерпывается обычное оборудование казармы.
В годы, непосредственно предшествовавшие первой революции, сквозь ружейные скобы продевались цепи, и ружья и револьверы запирались на замки. Замки — символ тревожного времени — производили психологически неприятное впечатление. Официально эта мера, вынужденная обстоятельствами, объяснялась участившимися кражами оружия, шедшего на вооружение революции… Но чувствовалось в ней и другое — неполная уверенность в солдате.
Тем более что «запирали» не только ружья… Власти, чувствуя первые легкие колебания почвы под ногами, начали нервничать. Государь ездил напутствовать отправлявшиеся в Маньчжурию дивизии и был неприятно удивлен, узнав случайно, какие меры предосторожности принимались для его охраны… Командир строевой роты, отправлявшейся с запада на театр военных действий, по прибытии в Москву подал рапорт, в котором с горечью описывал, как его эшелон подошел к одной из узловых станций (Брест-Литовск, если не ошибаюсь) — случайно в то время, когда там стояли царские поезда… С каким волнением его люди ждали возможности увидеть своего Государя… И вместо этого — как все их теплушки приказано было запереть на замки и не выпускать никого, пока царские поезда не покинут станцию. Капитан доносил, что ему стыдно смотреть в глаза своим солдатам, которым не позволили даже в дверную щель посмотреть на Того, за которого они идут умирать.
Случай этот, оказавшийся далеко не единичными, произвел впечатление в военных кругах и вызвал Высочайшую немилость в отношении не в меру предусмотрительных начальников.
* * *
С раннего утра казарма гудит, точно улей. Подъем, одевание, чай, уборка. Потом начинаются утренние занятия по многочисленным группам, и в помещении стоит сумбурный гул от десятков голосов, от команд и топота увесистых солдатских сапог.
Потом обед.
Солдатский желудок всегда был предметом особенной заботливости начальников всех степеней и чувствительным барометром солдатских настроений. Недаром в старину все солдатские бунты начинались обычно с опрокидывания ротных котлов. Тухлая говядина или заплесневевшие сухари чаще всего бывали поводом к проявлению недовольства, имевшего несравненно более сложные причины. Черви в мясе были поводом и для бунта на броненосце «Потемкин»…
Основная дача мяса (или рыбы) в день на человека составляла до 1905 г. 1/2 фунта, позже — 3/4 фунта. Хлеба — 3 фунта.
Полная мирная дача, применительно к установленной свыше «нормальной раскладке», по числу калорий, а в последние годы и по сравнительному разнообразию пищи, была вообще удовлетворительной. Если возникали нарекания, то, главным образом, на несоответствие в некоторых пунктах приварочных окладов местным ценам, а в северных областях— на недостаток жиров. Во всяком случае, солдатская пища была многим питательнее, чем та, которую большинство солдат имело дома. Хозяйственные заготовки частей, комиссии для выработки раскладки, в которые, противно духу тогдашнего времени, привлекались иногда и представители самих «едоков», обязательные врачебные осмотры продуктов, участие в деле хранения и распределения их должностных нижних чинов — все это создавало и видимые и действительные гарантии. Злоупотребления встречались редко. «Проба» (пищи) — была прочно установившимся обрядом, выполнявшимся самым высоким начальником, не исключая Государя, при посещении казарм в часы обеда или ужина. Военный эпос полон веселых рассказов о состязании начальников, стремившихся «уловить» подчиненных, и довольствующей роты, старавшейся «втереть очки» или сочетать несовместимые требования двух начальников: корпусный, например, требует, чтобы борщ был хорошо проперчен, а дивизионный считает перец вредным для желудка… Ну и подают им, когда появятся одновременно, одну и ту же пробу, только корпусному — с деревянной ложкой, вываренной заранее с кайенским перцем… Оба похвалят, и от обоих достанется по серебряному рублю кашевару.
Но, помимо стороны анекдотической, внимания и забот в этой области проявлено было действительно много. Всеми, начиная с ученых трудов военно-медицинской академии, исследовавших вопросы солдатского питания, и кончая довольствующим фельдфебелем. Ибо, если и попадался такой фельдфебель, что от довольствия имел «безгрешный доход», то огромное большинство относилось к солдатскому питанию честно. И не только из формализма, но и в силу присущей русским людям сердечности, свободно уживавшейся с внешней грубостью военного обихода.
Тем более досадно было читать в революционных листовках и в левых газетах, выраставших, как грибы после дождя, в годы безвременья (после 1905 г.), неправду про отношения начальников к солдату в этой именно области. И не только — в революционных… Отдавая дань модному в то время огульному осуждению, даже правый орган кн. Ухтомского «С.-Петербургские Ведомости» предоставлял свои столбцы для такого обличения (1907): «Возьмем хотя бы, например, солдатское питание — повествовал какой-то псевдоним («Ом»), — Сплошь и рядом в солдатской каше попадаются дохлые крысы. Щи же варятся в котлах, в которых раньше и позже варки солдатам предлагается мыть свое грязное белье…»
Вообще пресса девятисотых годов интересовалась военным бытом, но не жалела темной краски для его изображения.
…«Очи всех на Тя, Господи, уповают…» — гремит под сводами столовой. Звенят котелки, дымятся баки с такими иногда щами или гороховым супом, какие не всегда найдешь в офицерском собрании… Поедают все — «порции», борщ; каши обыкновенно не хватает; оставляют только малонаварные похлебки и «кашицу», готовящиеся к ужину. Молодые солдаты в первый год службы жадно набрасывались и на хлеб — съедали всю 3-фунтовую дачу; только со второго года оставался «недоед». В прежние годы можно было видеть на базарах и у подъездов домов солдат, продающих за бесценок караваи хлеба; в последнее время за «недоед» выплачивало деньгами интендантство.
Поначалу выходили недоразумения от несоответствия универсального среднерусского стола с особенностями местного пищевого режима областей и народов огромной империи. Так, южане не любили кислых щей, северяне — пшенной каши; татары и евреи брезгали поджаренным салом, которым заправлялись макароны или каша. И почти все терпеть не могли чечевицы. Любопытно, что русская чечевица с 1888 г. перекочевала на германские рынки и считалась весьма ценным продуктом для питания германской армии.
В дни войсковых праздников, на Пасху и на Рождество полагалось улучшенное довольствие — колбасы, бочок, куличи, белый хлеб, пиво. В прежнее время выдавалась еще историческая «чарка» или, на официальном языке — «винная порция».
В армии, как и в стране вообще, взгляд на употребление спиртных напитков менялся, но до 1914 г. серьезных мер против народного пьянства не принималось. Хотя Россия по количеству душевого потребления спирта занимала пятое место (после Австрии, Германии, Франции и Америки), но и ее потребление было не малое. В 1910 г. на душу приходилось 111/4 бутылок водки и 101/2 бутылок пива; рабочий пропивал 12 % своего заработка, а вся страна истратила на спиртные напитки 1 078 млн рублей…
Пил конечно и народ в шинелях, хотя, мне кажется, меньше, чем «вольный». В программе преподавания гигиены в учебных командах, по инструкции, действовавшей с 1875 г., был даже пункт, поучающий «о пользе умеренного употребления водки»… В солдатских лавках, где была разрешена продажа спиртных напитков, доход от нее составлял не менее четверти всей прибыли. В маленьком масштабе полковое хозяйство чинило свои прорехи доходами от лавочки, в том числе и пьяными, подобно тому как в государственном масштабе — выручал «пьяный бюджет».
До 1886 г. выдавалась постоянная казенная «чарка» в некоторых местностях Казанского, Сибирского и Кавказского округов. В прочих — и до того, и позже — лишь в ознаменование табельных дней и войсковых праздников, как награда за удачный смотр или маневр, или просто — как знак расположения тороватого начальника.
Бывало, фельдфебель самолично, словно священнодействуя, разводит в деревянной кадке спирт или польскую «оковиту», и потом солдаты, выстроенные в затылок, подходят прикладываться, без закуски, вытирая рот рукавом. Пьяницы старались обмануть фельдфебельскую бдительность и «вздвоить», а непьющие, в особенности молодые, проглатывали иногда чарку с отвращением, боясь насмешек.
Между тем, в конце девяностых годов в особенности, отчеты и печать стали обращать внимание на пьяную статистику. Отмечали рост острого отравления спиртом в войсках, причем процент заболевших офицеров бывал выше, чем нижних чинов… Указывали, что число преступлений, совершаемых на службе под влиянием алкоголя, составляет более 40 % общей преступности… Пироговский съезд (1899), считая «чарку» одной из причин народного пьянства, поднял также голос за отмену ее. Постепенно и как бы неуверенно шло навстречу этому течению военное ведомство. В 1899 г. частным распоряжением командующих Петербургского и Сибирского округов воспрещена была торговля водкой в солдатских лавках; затем в 1902 г. последовал ряд общих ограничительных мер в порядке Устава внутренней службы. Наконец, после широкой анкеты, в результате которой 81 % начальников высказались против казенной винной порции, Высочайшим приказом 1908 г. историческая «чарка» была отменена; воспрещена была также продажа водки в солдатских лавках.
Все эти мероприятия трезвости не насадили, но, несомненно, очистили казарму от многих соблазнов.
В начале великой войны, как известно, продажа спиртных напитков была воспрещена по всей России. Но в действующей армии эта мера привела лишь к подчеркиванию бытового неравенства: офицерские чины всеми правдами и неправдами, по свидетельствам командиров и комендантов, по требованию лазаретов или по высокой цене доставали спирт, и пили водку — немногим, вероятно, меньше, чем в японскую войну. Военная иерархия смотрела на этот «уклон» чрезвычайно благодушно, и поэтому перечень «технических надобностей», на которые шел спирт в армию, был курьезен и неограничен. Мне, например, попалась на глаза переписка: ходатайство духовного лица о разрешении отпуска ведра спирта «на предмет чистки риз и церковной утвари», с резолюций коменданта: «Полагаю, для сей цели довольно будет и четверти»…
Что касается нижних чинов, то они были лишены почти вовсе такой возможности и крепко завидовали. Одним из источников винного довольствия для них была «военная добыча» в захваченных городах, пока начальство не успевало распорядиться — вылить содержимое складов или поставить к ним караулы; другим — перегонка денатурата через противогазы… После революции в некоторых частях распущенные солдаты гнали и пили самогон.
Вообще, насаждение трезвости в русском народе и армии — мерами правительственного и общественного воздействия — имело в основании цель благую, но в исполнении — лицемерие.
Так было и у других. В германской армии к 1901 г. из солдатских буфетов изъята была водка, но поощрялось пиво — национальный напиток и доходная статья отечественной промышленности — которым напивались не меньше, чем водкой. Французское министерство одной рукой насаждало трезвость (по отделу воспитания), а другой (по отделу хозяйства) — поощряло солдатские буфеты с «умеренной продажей вина» — настолько, что в циркуляре объявлена была даже благодарность одному ротмистру «за широкую постановку дела в кавалерийском полку»: ротмистр этот за полгода ухитрился продать 600 пятнадцативедерных бочек вина… (1909).
В германской и австрийской армиях во время войны спиртные напитки входили в довольствие, а перед атакой солдат, по-видимому, не раз спаивали: мы захватывали пленных — пьяными, а во взятых окопах — бочонки с дрянным, но крепким ромом.
* * *
«Красивая, изящная форма поднимает носителя ее как в собственных глазах, так и в глазах народа, заставляет внимательнее относиться к своей внешности и приучает его к порядку и дисциплинированности».
Такими словами объясняло официальное сообщение во второй половине царствования императора Николая II возвращение гвардии и кавалерии эффектных старых исторических форм, а в армейской пехоте и артиллерии — введение двубортных мундиров с металлическими пуговицами.
Действительно, опрощение формы одежды, введенной при императоре Александре III, достигая полного почти однообразия повсюду, удобства массовой пригонки при мобилизации, а главное дешевизны, не удовлетворяло минимальным требованиям эстетики. Армейское офицерство свою форму не любило, а солдаты перед уходом в запас шили себе фантастическое обмундирование, представлявшее обыкновенно смесь форм эпохи Александра II. Военная печать уделяла много места этому вопросу, указывая на психологическое его значение. Помнится остроумный парадокс нововременского фельетониста «А-т» (полк. Петерсон), который, полемизируя с собратьями по перу, вышучивавшими «культ погончиков петличек», предлагал довести упрощение до логического конца: одеть воинство в мешки («удобство пригонки»)… Причем для отличия — обер-офицерам на спине ставить один восклицательный знак («на страх врагам»), а штаб-офицерам — два («на страх врагам и… своим»).
Начиная с 1907 г. последовал целый ряд перемен в обмундировании войск, в особенности в бытность военным министром Сухомлинова, имевших целью придать более изящный вид военной одежде. Вводились и отменялись мундиры; круглые барашковые шапки, в качестве парадного головного убора, заменены были сначала обыкновенными фуражками с большою неуклюжею бляхою, в виде государственного герба, потом папахою; скромные шашки — вне строя — сменились гремящими саблями; промелькнули и исчезли кивера для генералов и Генерального штаба… Нововведения и отмены чередовались так быстро, что люди благоразумные остерегались заводить новое и, согласно закону, донашивали старое вплоть до великой войны.
В конце концов, для главной массы войск — пехоты и полевой артиллерии — военное ведомство остановилось в 1913 г. на однотипной походной одежде защитного цвета, которая для парадов мирного времени украшалась пристяжными лацканами (на груди) полковых цветов или бархатным. В военный обиход она войти не успела.
Роскошь иметь две формы — мирнопарадную и походную, при условии необходимости освежать громадные запасы, содержимые для мобилизации, была непосильной для страны. Она оказалась непосильной после великой войны и для стран богатых, и ныне повсюду воцарилось более или менее универсальное, более или менее привлекательного вида защитное походное обмундирование, вытеснившее пеструю, яркую, воспетую поэзией всех стран и народов военную форму былых времен.
Вероятно, навсегда.
Но обмундирование старой русской армии обладало и другими крупными недостатками. Во-первых, оно было одинаковым, для всех широт — для Архангельска и для Крыма; при этом до японской войны никаких отпусков на теплые вещи не полагалось, и тонкая шинелишка покрывала солдата и летом и в морозы во время маневров и ночлегов в поле. Части заводили «без расходов для казны», за счет своей экономии — в пехотных войсках суконные куртки из выслуживших сроки изношенных шинелей; в конных— полушубки. Во время японской войны, в суровые маньчжурские зимы войска поддевали ватные китайские кофты и халаты, а сапоги обматывали воловьими шкурами, вследствие чего пожилые «сражатели» теряли не только воинский вид, но и всякую подвижность.
Не отличалась солдатская одежда и доброкачественностью, в особенности белье и сапоги. Про белье само интендантство говорило (1904): «Образцы выработаны в 60-х годах… Рубашечный холст весьма грубый, а подкладочный (для подштанников) — настолько грубый и костричный, что в частном быту находит себе применение лишь как портновский поднаряд… Сапожный товар не имеет приглядного вида и надлежащей мягкости…»
Войска ругали интендантство, интендантство жаловалось на недостаточный отпуск денег от казны, солдаты распродавали за бесценок вещи, военное министерство «обращало внимание интендантства на широкое явление продажи солдатского белья и сапожного товара», интендантство… и т. д. Такой кругооборот по приказной литературе и военной печати можно наблюдать четверть века, если не больше.
Особенно многострадальною была участь солдатского сапога, хотя из школьных прописей известно было, что «победа пехоты — в ногах»… Этапы, пройденные казенным сапогом, обыкновенно бывали следующие: заводчик, интендантство, полк, солдат; солдат, скупщик, заводчик, интендантство, полк, солдат. И т. д. — до трех, четырех раз.
Интендантство уверяло, что такой кругооборот невозможен, так как товар — клейменый, но большой процесс варшавских поставщиков подтвердил (1910), что так именно и было. При этом выяснились и цифры тайной бухгалтерии: скупщик платил солдатам за пару сапог 1 р. 50 к. — 2 р., продавал поставщиками интендантства за 2 р. 50 — 2 р. 60 к., а последние получали контрактную цену 6 р. 90 к, — 7 р. 15 к. за пару…
Солдатская одежда разделялась на три «срока». Первый — неприкосновенный, одевавшийся только при мобилизации, второй — в парадных случаях, третий — в постоянной носке. Но «мундирная одежда» упорно отказывалась выдерживать уставные сроки, в особенности штаны, и изнашивалась до времени. Чтобы выйти из положения, войсковые части экономили, как умели: хитрили с фактическим перечислением из срока в срок, заставляли молодых солдат донашивать первые недели свою обувь и штаны, а где полковая экономия была незначительна, одевали их просто в рвань. Были командиры, которых не необходимость, а скопидомство или карьеризм побуждали накапливать добро в цейхгаузах для услады начальнического ока. Ибо находились наверху ценители и такой бережливости… О ней Драгомиров в приказе своем говорил: «Начальников частей, у которых окажется одежда четвертого срока, буду отрешать от должности».
Этот хронический дефект уживался как-то с постоянными приказами о чистоте, щеголеватости, опрятности и людей, и помещений. И не только их… Что зоркое око начальства следило, например, с величайшим вниманием за «туалетом» лошадей, это понятно всякому коннику, хозяину и спортсмену. Но некоторые любители порядка шли дальше. В качестве бытового курьеза М. И. Драгомиров приводил однажды приказ высокой инстанции:
«Для присмотра и ухода за порционным (убойным) скотом{На маневрах и на войне за войсками гнали гурты скота.} поставить нижних чинов из числа бывших землепашцев. Завести металлические гребенки и вычесывать ту шерсть, которая линяет. Клочья шерсти придают животным неряшливый вид».
Плохо ли, хорошо ли одетый солдат должен был принимать вид бодрый и молодцеватый, ибо внешняя выправка обыкновенно соответствовала внутренней подтянутости. Должен был и в своем сознании, и в глазах других поддерживать престиж своего высокого звания.
* * *
В казарме солдат находил совершенно непривычную обстановку в виде многостепенной иерархии и воинской дисциплины. Над рядовым стояли учитель, отделенный, взводный, фельдфебель (вахмистр), ротный командир (эскадронный, батарейный); все они обладали правами и обязанностями направлять его жизнь и службу. Только младший офицер, по заведенному обычаю, стоял обыкновенно в стороне от управления, занимаясь только обучением. И совсем далеко от личной жизни солдата стоял полковой командир и высшее начальство, направлявшее жизнь не отдельных людей, а войсковых соединений. Для ротного существовали хорошие или плохие солдаты, для полкового — хорошие или плохие роты.
Отношения между начальниками и подчиненными не всегда и не везде покоились на здоровых основаниях и, прежде всего, отражали на себе общий характер и нравы эпохи. Как я упоминал уже в 1-й книге, до 60-х годов, т. е. до великих реформ, телесные наказания и рукоприкладство являлись основным отражением воспитания войск. Физическое воздействие распространено было тогда широко в народном быту, и в школах, и в семьях. С 60-х годов и до первой революции телесное наказание было ограничено законом, допускаясь только в отношении нижних чинов, состоявших по судебному постановлению в разряде штрафованных{В английской армии телесные наказания были отменены только в 1880 г., а в английском флоте — в 1906 г.}.
Раз в жизни мне пришлось присутствовать при такого рода экзекуции — молодым офицером, только что выпущенным (1892). Командир батареи наложили взыскание — 10 розог — на провинившегося солдата, и мне приказано было привести приказ в исполнение. Выстроилась вся батарея покоем; посреди поставлен был помост из двух топчанов, и кадка с пучком березовых прутьев. Привели провинившегося. Фельдфебель скомандовал «Смирно!», и я срывавшимся от волнения голосом прочел приказ по батарее. После этого трубач сыграл сигнал, солдата положили на помост, подняли рубаху, и два бомбардира начали пороть его, меняя с каждым ударом лозу…
Я испытывал удручающее чувство. И не только от всего унизительного обряда, но от того еще, что на лице высеченного… не заметил особого смущения и стыда… Обобщать, однако, это явление отнюдь нельзя: бывало много случаев, когда солдаты, приговоренные к телесному наказанию, совершали тягчайшие уголовные преступления, чтобы подвергнуться более высокой мере наказания и избавиться от порки…
Что касается рукоприкладства, в указанный период оно сохранялось полузаконно, как обычай, редко преследуемое до 90-х годов, разве только в случае явного членовредительства. С 90-х годов, по почину Киевского округа, началось движение против этого явления и гонение на «дерущихся». В Киевском округе (ген. Драгомиров) требовалось даже о каждом случае рукоприкладства доносить по команде, до штаба округа включительно, как «о происшествии»; распоряжение это было отменено только за три года перед великой войной.
С тех пор кулачная расправа стала выводиться, в особенности после 1904 г., когда и телесные наказания в войсках были окончательно отменены — одновременно с отменою порки по приговорам волостных судов. Кулачная расправа стала изнанкой казарменного быта — скрываемой, осуждаемой и преследуемой.
Только в таком широком обобщении можно освещать этот больной вопрос, не рискуя впасть в ошибку и преувеличение. Ибо в жизни отдельных частей в этом отношении царило большое разнообразие: в бытовом укладе их, в законности и гуманности режима сдвигались и раздвигались грани времени.
Чрезвычайно разнообразна и галерея типов «дерущихся», с которыми мне приходилось сталкиваться за первую четверть века службы. Бившие «по принципу» или только в раздражении… За важный проступок или походя… В нормальном состоянии или только в нетрезвом виде…
Мрачные садисты, ненавидимые подчиненными, или люди типа «душа на распашку», которых, невзирая на кулачную расправу, нередко любили солдаты…
В 1902 г. в «Биржевых Ведомостях» было напечатано письмо отставного донского войскового старшины Б., «участника трех кампаний». «Все долгие годы службы, — писал старшина, — я бил, давал пощечины и оплеухи направо и налево, не разбирая ни правого, ни виноватого. Горько и до слез обидно становится и за себя, и за тех несчастных, которых я так часто незаслуженно оскорблял…» Это запоздалое покаяние, вынесенное на столбцы газеты и отзывавшееся более демагогией, чем искренностью, было в свое время использовано широко противниками армии, как свидетельство об общей язве казарменного быта.
А вот другого рода тип. В 1910 г., следовательно в период наибольшей эмансипации солдата, в Саратовском гарнизоне была отличная рота, которой командовал признанный выдающимся командир. На одном из инспекторских смотров солдат этой роты заявил жалобу, что ротный «отстегал его плетью». Произведенное дознание обнаружило весьма своеобразные порядки… Ротный, «во избежание большого расхода людей», а также «жалея солдата», — тем из них, которым за проступки и преступления грозил длительный арест или военная тюрьма, предлагал замену определенным числом ударов плетью. «Сделка» состоялась обыкновенно в присутствии фельдфебеля, а наказание приводил в исполнение сам ротный… Солдат, о котором идет речь, как оказалось, согласился на замену, а потом пожаловался…
Кроме понесенного ротным командиром наказания, эпизод этот сильно отразился на всей его служебной карьере. Но что замечательно — когда рота узнала об этом, пожаловавшемуся житья не стало в казарме от своих товарищей, пришлось перевести его в другую часть.
* * *
Когда в числе причин, приведших к столь быстрому распаду русской армии, преимущественное внимание отводят дурному обращению с солдатами, то к выводу этому надо подходить с большою осторожностью. Я приводил уже в первом томе некоторые данные о положении этого вопроса в армиях наших бывших противников. Если голос общества и печати в Германии и Австрии, свидетельствовавший с негодованием о жестоком и унизительном режиме казармы, можно было заподозривать в некотором преувеличении, то статистика не ошибалась. Ежегодные данные о числе осужденных за жестокое обращение с солдатами, о бегстве из рядов армии, о числе самоубийств — свидетельствовали наглядно, что в германской и в особенности в австрийской армиях режим много тяжелее, чем в других, и что русская армия быстрее изживает общий исторический недуг.
Наша артиллерия, где отношения между офицером и солдатом всегда бывали гуманнее, чем в других родах оружия, в смутные годы дольше пехоты сохранила относительную дисциплину и сносные взаимоотношения. Это казалось естественным… Но ведь то же самое произошло в кавалерии, где в мирное время взаимоотношения не были другими, чем в пехоте, а рукоприкладство практиковалось едва ли не чаще… Очевидно, темп, которым шло разложение, зависел в меньшей мере от недугов казарменного быта, нежели от других причин: от того, что кадровый состав пехоты растворялся при мобилизации несравненно более, чем в других родах оружия, что пехота несла в 6?10 раз большие потери, и пехотные полки во время кампании обращались в какие-то проходные этапы, через которые текла и переливалась человеческая волна.
Во всяком случае, ко времени великой войны рукоприкладство, где оно у нас существовало, являлось только больным пережитком изжитой системы и изживавшего себя обычая.
Одной из причин медленности процесса эмансипации казармы являлось то обстоятельство, что, в связи со степенью самосознания массы, с усложнившейся обстановкой службы, проникновением в казарму в большом числе элемента неблагонадежного, многие начальники, в особенности не умевшие сочетать методы воспитательные с карательными, поставлены были в большое затруднение в отношении точного соблюдения Дисциплинарного устава. Такое наказание, как «назначение не в очередь на службу», теряло всякий смысл во многих частях, где старослужащие и без того ходили в наряды через день. Арест для огромного большинства рядовых не имел морально устрашающего значения, а для бездельников являлся простыми отдыхом. Последнее взыскание было не применимо на походе, а на биваке заменялось «постановкой под ружье».
В последние годы все чаще раздавались голоса о необходимости изменений в системе наказаний. Одни, например, предлагали более суровый режим для военно-исправительных заведений и исключение дней, проведенных в заключении, из общего срока службы. Другие шли много дальше, предлагая бездушную и роняющую достоинство воина австрийскую систему. Случилось так, что последними словами последней статьи, продиктованной за неделю до смерти большим печальником о солдатской доле, М. И. Драгомировым, были: «Только что прочел («Русь»)… о предложении какого-то господина прибавить у нас к военно-дисциплинарным взысканиям и кандалы. Да неужели это правда? О, Господи! Ты видиши! Нет, я этому не верю, не могу поверить!»
Но, если русский Дисциплинарный устав, может быть, и требовал для мирного времени поправок, то в военное время и он, как и Воинский устав о наказаниях, оказались совершенно бессильными. И не только по причине неприменимости многих типов наказаний, а, главное, потому, что во время войны для элемента преступного, в частности для шкурников, праволишения не имеют никакого устрашающего значения, а всякое наказание, сопряженное с уходом из рядов, является только поощрением. В сущности, кроме смертной казни, закон не обладал никакими другими реальными способами репрессии.
Русские военные — практики и юристы — не сумели разрешить способом, более достойным человека-воина и менее опасным в смысле создания неблагоприятного настроения в войсках, этого вопроса. И в 1915 г. в армии было восстановлено наказание розгами властью начальника — отмененное полвека назад.
Но вот пришла революция и ниспровергла все: власть, закон, суд и дисциплину. Ниспровергла, чтобы через малое время восстановить многое, относимое к «грехам царского режима»…
Так, после полной демократизации, после завоевания всех свобод и даже верховной власти, Донской войсковой круг, весьма демократического состава (в большинстве — рядовое казачество), ввел в свою армию в 1919 г. наказание розгами за целый ряд воинских и общих преступлений…
В августе 1918 г. в Северокавказской красной армии съезд командиров и представителей солдатских советов, под председательством командовавшего фронтом Гайчинца, выработал дисциплинарный устав, которым предусматривались, в числе прочих, и следующие наказания:
«Сеющим панику по глупости 10?20 ударов розги».
«Самовольно оставляющим фронт. То же».
«За грабеж 50 ударов».
«За умышленную стрельбу из винтовки 5 розог и 25 р. штрафа».
Правда, меры эти не спасли Северокавказскую армию от разложения, но интересны, как парадоксы революции и народного самосознания.
* * *
В казарме царила атмосфера грубости. На внешних отношениях лежала печать всеобщей русской малокультурности, составлявшей свойство не одних народных масс, но часто и интеллигенции. Конечно, дело было не в обращении на «ты», а не «вы» — вопрос по тому времени совсем несущественный. Ругня и, в частности, матерщина — в качестве угрозы и даже одобрения — составляли непременную принадлежность казарменного лексикона, как в отношении высших к низшим (будь то офицер или унтер-офицер), так и между равными{Это не относится, конечно, ко взаимоотношениям офицеров между собой.}. Казарма приучала в последние годы к употреблению носового платка, но нисколько не смягчала нравов. А тут еще такие нервирующие обстоятельства, как непонятливость и неповоротливость обучаемых, в особенности «немых»{Не говорящих по-русски. О них будет сказано подробнее в другом очерке.}, приводившие не раз в ярость и отчаяние учителей… Или ответственность — не только за общее состояние части, команды, но и за провинности каждого подчиненного, за его незнание, неряшливость или оплошность.
Такого рода ответственность, практиковавшаяся по всем степеням военной иерархии, носила зачастую формы несправедливые и нецелесообразные. Встретит на улице начальник дивизии неряшливо одетого солдата — в ответе и полковой командир, и всегда — ротный. Обнаруженная в сундуке нижнего чина прокламация — это уже настоящее бедствие для всего ближайшего начальства. В подчиненном поэтому привыкали видеть человека, который каждую минуту может «подвести», испортить репутацию части и командира…
Был долгий период, когда за похищенную революционерами винтовку или револьвер — ротный (эскадронный) командир отчислялся от должности, а командиры полков не удостаивались повышения. Это знали солдаты, и это вызывало иногда со стороны преступного элемента провокацию, из мести или озорства.
За день до увольнения в запас солдат в полку, которым я командовал, из помещения одной роты пропал револьвер. Значит — быть беде… Собрал я запасных этой роты и сказал им:
— Жаль мне вас. Все поедут домой, а вас, из-за одного какого-то негодяя, придется задержать дня на два. Сами понимаете, пока суд да дело, дознание, обыски…
Настроившиеся к отъезду запасные волновались. Послышались в роте речи: «Дознаемся — кто это сделал, забьем». А фельдфебель уверял, что «дознаемся беспременно», так как вечером он собирался к гадалке, которая в кадке с заговоренной водой сумеет опознать лицо вора… Что помогло — не знаю, но револьвер в тот же вечер был подброшен на видное место, и все окончилось благополучно.
Ответственность — без вины — за отдельного подчиненного, как и любой изъян армейского быта, получала совсем уже анекдотическое отражение в кривом зеркале Казанского округа, когда им правил ген. Сандецкий. Однажды в карауле при дворце командующего случилось «происшествие». Кто-то из караульных нижних чинов, не то заболев, не то из озорства, в дворцовом палисаднике оставил «след»… Вышедший из себя от негодования, ген. Сандецкий вызвал по телефону командира того корпуса, из состава которого был наряжен караул, ген. С-са, и, указывая палкой на «след» в резкой форме сделал ему замечание по поводу невоспитанности чинов его корпуса… Ген. С-с недолго после этого оставался в Казанском округе, переведясь в Киевский.
* * *
Внешняя грубость казарменного режима в глазах сторонних наблюдателей заслоняла его положительные черты, не всегда видные со стороны и недостаточно оцененные — сердечность, едва ли существовавшую в такой степени в какой-либо из иностранных армий, и заботливость о солдате. В длинной галерее типов, встающих перед моими глазами, наряду с мордобоями и бездушными формалистами, чередуются, и не в малом числе, настоящие подвижники долга, отдававшие бескорыстно свои силы службе, свое сердце, досуг и даже иногда скудные сбережения солдату; отстаивавшие интересы и благополучие своих подчиненных, в явный ущерб своему спокойствию и служебному положению, перед формальным законом и не в меру требовательным начальством; и пробивавшие кору черствости и недоверия, привлекая к себе сердца подчиненных. Как часто и трогательно проявлялось это отношение подчиненного к начальнику в годы войн, в окопной жизни: к живому — заботами о его маленьких удобствах и сравнительной безопасности; к убитому — в искреннем горе о его утрате…
А между этими двумя антиподами стояла масса военных начальников — и офицеров, и нижних чинов — чрезвычайно разнообразная, как и всякая другая организация, по своим человеческим и служебным свойствам. И вносившая свет или тень в жизнь солдатскую.
В последнее время перед войною с командных высот все чаще раздавался призыв к офицерам:
— Станьте ближе к солдату!
Призыв понятный. Но не всегда следование ему зависело от доброй воли офицера. «Подойти» к солдату — это было своего рода искусством — врожденным или благоприобретенным. Были люди, долго не могшие постичь его. Вот, например, поручик один — исправный служака и хороший по натуре человек— не умел разговаривать с солдатами попросту, не по службе. Под влиянием очередного приказа на тему «станьте ближе к солдату» и упреков товарищей, он решил попытаться… Вернувшись из собрания домой, долго тер лоб и наконец обратился к денщику:
— А что, есть у вас в деревне волки?
Солдат, не привыкший ни к каким интимным обращениям своего поручика, просиял:
— Никак нет, нету!
Поручик снова потер лоб, нахмурился и, ничего больше не придумав, сердито бросил:
— Пшел к черту!
На этом и кончилась попытка сближения.
Это офицер или застенчивый от природы, или принадлежащий к типу «ни горячих, ни холодных», про которых так образно выразился фейерверкер в живой сцене, зарисованной одним анонимным автором. Поручик прощается, уезжая в Академию…
— Как жаль, ваше благородие, что вы уезжаете…
— С какой стати вам жалеть обо мне, ведь я же вас дул здорово.
— За проступки, ваше благородие дули здорово — это правда. Зато, когда нужно было, и жалели здорово. А нонешние господа офицеры в нашей батарее и не дуют, и не жалеют…
У меня в полку был молодой подпоручик, славный во всех отношениях и очень трудолюбивый. При обучении солдат он обращался с ними, как с юнкерами, и иногда, по юнкерской привычке, у него срывалось:
— Стройтесь, господа!
Вот это «господа» — подвело его больше всего: не только ротный посмеялся, но и сами солдаты. Подпоручика они любили, но за глаза подтрунивали над ним и, вообще, считали начальником «ненастоящим».
Были, наконец, офицеры — необязательно из народа, — которые серьезностью тона, доступностью обращения и простыми, без подыгрывания, словами умели с первых же шагов завладеть доверием солдата, вызвать на откровенность и заставить его сквозь призму чинопочитания и подчиненности видеть в начальнике «своего человека».
Не большие ли трудности испытывали в 70-х годах и позже самоотверженные идеалисты-интеллигенты, уходившие в народ, и, вместо сердечного отклика, находившие там непонимание, иногда ярую враждебность?
Я не говорю про тех, что будили в народе зверя: их работа была удачнее…