1965

1965

Как много случилось за месяцы, что я не вел записей. Последнюю я сделал, видимо, в конце октября, или в начале ноября прошлого года, когда «Председатель»[60] еще не вышел на экран. Всё это время творилась мелкая, нервная, подлая, жалкая, изнурительная суетня. Картину сперва просто решили не выпускать на экран, потом ее искромсали и пустили по клубам, но в день премьеры, даже в самый час ее опять запретили; мы выступали перед зрителями в кинотеатре «Россия», а по всей Москве сдирали афиши с лицом Ульянова, сдергивали натянутые между домами плакаты, извещавшие о выходе фильма, рушили фанерные рекламные стенды.

Картину, в конце концов, разрешили. Она прошла с небывалым успехом, истинно народным. Не знаю, имела ли хоть одна наша картина такой успех. Может быть, «Броненосец «Потемкин»», «Чапаев», «Путевка в жизнь». Ее просмотрели буквально все взрослые люди, ибо детям до шестнадцати лет на картину вход был запрещен. Почему? В картине нет никакой эротики, но есть правда о прошлом, да и только ли о прошлом? — а это пострашнее альковных соблазнов. Правда приравнивается к порнографии. Успех картины был настолько велик, что даже пресса, настроенная поначалу крайне враждебно, сдалась и начала хвалить, сперва сквозь зубы, потом взахлеб.

Счастья всё это мне не принесло, но было забавно, азартно и порой весело. В одном мои ожидания не оправдались: картину не пустили за рубеж, мечты ездить с нею по белу свету рухнули. Мне фатально не везет с поездками, как будто уже не люди, а боги наложили вето на мои попытки увидеть мир.

(После моего выступления перед зрителями.)

— Здорово вы, Юрий Маркович, выступили, — сказал мне шофер Михаил Гаврилович. — На таком низком уровне, что каждое слово иоиягно было!..

Но куда более важное, чем возня с «Председателем», случилось в нашей бедной семье: Я. С. разбил левосторонний паралич. Маленькое затвердение в уголке рта и легкая нечеткость речи, обнаруженные им самим однажды утром, к исходу дня обернулись кривизной лица, — тромб.

Я не был на высоте в этом испытании. После неудачных попыток поместить Я. С. в седьмое, «кремлевское», отделение Боткинской больницы я запил. Тогда я еще не знал размеров бедствия, Лена скрыла от меня, что это паралич. Я жалел его покривившийся рот, смертельно сострадал этой малости, не ведая о худшем, панически боялся за себя, ни к черту не годного без него, и хотел пережить самое страшное в полузабытьи, полубреду.

Я измучил маму, всех близких, но не обманул судьбу. Когда я уже не мог больше пить и сознание вернулось ко мне, вместо успокоительных слов я услышал правду.

А потом был мучительный визит к Я. С. и новый уход в пьянство, столь же неспасительный, как и первый, и медленное выздоровление — мое. Впрочем, и Я. С. теперь лучше, насколько может быть лучше, когда самое страшное уже случилось. Мы радуемся тому, что он чуть двинул рукой, пошевелил пальцами ноги, сострил, отчетливее произнес слово. Новый источник радости возник в нашем доме.

На днях с дачи в Боткинскую больницу отправили и. Г. Антокольского с тяжелым инфарктом. По дороге лопнула шина, а домкрата у водителя не было. Машина долго стояла на шоссе, припав на лопнувшую шину. и. Г., полуопрокинутый, начал задыхаться.

А накануне он был у нас на Геллином дне рождения[61], но пил только лекарства. Правда, говорят, он все же хватил тайком рюмку коньяку и плясал, бедняжка, в Геллиной комнате, и сердце уже рвалось в старой его груди.

Из несчастий третьего сорта: жуткий распад Салтыкова. Ничего подобного по внезапности и неоправданности человеческого падения я не видел и даже нe предполагал, что подобное возможно. «Председатель» свихнул его слабую душу и куцые мозги, неомытые ни культурой, ни врожденной интеллигентностью, ни образованием. По самоуверенности, глупости, ослиной тупости, копеечному вероломству, дикарской хитрости и ледяному охамлению он мировой уникум. Интересно, к чему всё это приведет? Я, кажется, впервые испытываю чувство ненависти. У меня не было ненависти ни к Орловскому, ни к Цветову, ни к Аркадию Васильеву[62], я понимал неотвратимость велений, двигавших ими, и как?то оправдывал их. Я даже понимал гнуснейшего выжигу и лицемера Борисова[63] и других негодяев, нередко встречавшихся на моем пути. Но Салтыкову нет оправдания, ибо нет реальных мотивов для его метаморфозы. Есть отвратительная неспособность узкой души и темного мозга чуть выйти из своих пределов и оценить здраво происходящее. Впервые зародившаяся во мне ненависть и возводит эту очередную киношную неурядицу в ранг серьезного душевного переживания…

МЕЩЕРСКАЯ ОХОТА

Яростно разлагается начальник охотхозяйства Петр Иванович. Когда?то я видел его мучнисто — розового — ну, прямо купец Калашников, но соблюдающий спортивного режима — во главе большой красивой семьи. Провожали старшего сына в армию. Уже невестилась прекрасная дочь, юная Валькирия, озаряя присутствующих исподлобья взглядом серых тяжелых глаз; жена, равная габаритами и крепостью белых мясов статуе Свободы в Нью — Йорке, подавала дымящиеся блюда. Петр Иванович пил, не пьянея, грустил, не впадая в уныние, был хлебосолен, широк, ярок. Когда?то он сидел по уголовному делу, но легко верилось, что он жертва культа личности.

Я видел его однажды у костра на острове, когда он готовил уху, ловко, в два приема, сдирая с карасей их золотой чешуйчатый наряд. Я слышал его жуткий, леденящий душу вой, когда, подражая волчьему гласу, он заставлял откликаться переярков. «Есть у меня одна страстишка, — говорил он, — волчье племя истреблять». И он почти истребил волков в Клепиковском районе.

Затем он стал охотоведом на вновь открывшейся охотбазе. Интригами, доносами, нашептыванием, подсиживанием он выжил сперва одного, потом другого начальника и сам уселся на трон. При тех начальниках, людях грешных, Петр Иванович отличался безукоризненным, спартанским поведением: был трезв, бескорыстен, суховат, точен, чуть печален, как опальный вельможа. Но вот он стал хозяином клепиковских вод и лесов и сразу развернулся во всю ширь. Он тут же спутался с Раиской, солдаткой, работающей на базе судомойкой. Это молодая, по — деревенски пригожая девка, с красивыми стройными ногами, заветренным, но смазливым лицом. У нее милый мальчонка лет четырех и злая несчастная свекровь, пытавшаяся поначалу бороться с распутством невестки, но потом махнувшая на все рукой.

Петр Иванович живет с ней открыто. Он возненавидел всю нашу компанию за то, что Раиска пила с нами, горланила песни пронзительным, глупым голосом, а потом обнималась в лесу — вполне целомудренно — с Георгием Семеновым.

Жена запретила ему переступать порог дома. Но все же недавно он переступил и заночевал у нее, за что был нещадно бит Раиской на глазах всех егерей и какого?то заезжего мелкого начальника. Сейчас у них снова лад и мир. Раиска науськивает его на егерей, и он злобно их преследует. Конечно, Анатолий Иванович сразу попал в немилость: по его вине пьяная Раиска пошла в рощу с Семеновым. Спасаясь от гнева Петра Ивановича, Анатолий Иванович пытался даже вступить в партию, но ничего из этого не вышло.

И вот что страшно: Каширский, прежний директор, не бесчинствовал так открыто и нагло, как Петр Иванович, не допекал служащих, не нарушал столь шумно заповеди о прелюбодеянии, и всё же его спихнули без особых хлопот. Он не был доносчиком, отсюда его уязвимость. Петр Иванович — доносчик, и потому его голой рукой не возьмешь, он любезен начальству. Кстати, во всех областях жизни, в том числе в литературе, есть такие, поразительно прочные люди, уцелевающие при всех переменах и поворотах, несмотря на все свои пороки и ошибки; это — доносчики, служители «святого дела сыска», теперь я в этом твердо убежден.

В ядовитой атмосфере охотхозяйства мой друг Анатолий Иванович продолжает неуклонно катиться вниз. Теперь, едва завидев меня, он уже прямо с порога орет: «Ну, привез?» — имея в виду водку. Он без спроса затаскивает к нам в комнату егерей, поит их нашей водкой, сует толсто отрезанные куски колбасы, котлеты, — всё это с каким?то даже подчеркнутым нахальством. А когда мы спим, он обшаривает наши рюкзаки, сумки и похищает бутылки. Обставляет он нашу охоту плохо, небрежно, мотор у него вечно неисправен, он запаздывает с выездом, в дождь не торопится снять с номера, ленится поискать угнанную волной утку. Зато деньги он принимает без прежнего благородного ломанья и, вместо смущенного: «Спасибо», холодно бросает: «Ладно!» Ко мне настроен претензионно, хотя я устроил ему неплохой заработок на киносъемках.

Охота все же удалась. За первую зорю я убил трех матерых селезней, а по пути домой в придорожной луже уложил в шестидесяти метрах широконосого.

30 мая 1965 г.

Совершил прекрасную поездку в уездную Русь. Поехал я туда только потому, что Уваров, сам уездный человек, спутал расстояния, он уверял, что всего?то нам пути семьдесят километров, а оказалось все двести. И это только машиной от Москвы от Бежецка, потом мы еще по реке плыли километров сорок, если не больше. Развращенный бюрократической, со всеми удобствами, мещерской охотой, я бы не отважился на такое путешествие, если бы заранее представлял его масштабы.

Мы отправились в путь светлым пасхальным утром, и от Москвы до Бежецка не встретили ни одного трезвого человека. Шоферы, колхозники, лесники, какие?то военные люди — все, кого мы расспрашивали о дороге, были мертвецки пьяны.

В Бежецке, при самом въезде в город, охотников поджидала на водополье моторная лодка, рассчитанная на семь человек, а нас набралось вдвое больше. Все ринулись в лодку, едва ее не потопив прямо у причала, и моторист наотрез отказался везти нас. На край он брал восьмерых, что при сильном ветре и крутой волне представляло немалый риск. После долгих оскорбительных пререканий первыми покинули лодку мы, а за нами последовал генерал от авиации со своей свитой, остальные пустились в опасный путь.

Я почти не следил за ходом нудной баталии, настолько занимало меня происходящее на берегу. Сюда, с огромной самодельной лодки, две бабы и пять мужиков сгружали мешки, набитые репчатым луком. Бабы — колхозницы, мужики — складского обличья. Лук, конечно, с приусадебных участков, это я понял мгновенно, увидев энергичную, слаженную и серьезную работу всех участников лукового бизнеса. Люди работали за деньги, а не за палочки в тетрадке бригадира. Как отлично умеют работать даже наши разложившиеся, обленившиеся, полупьяные люди, когда есть реальный стимул! Мужики подставляли спину под тяжелый мешок, чуть приседали, пружинисто сгибая ноги в коленях, и валко, пошатываясь, несли груз на берег к пятитонному грузовику. Шофер со своим напарником, стоя в кузове, принимал мешки и укладывал экономно, впритык к другим мешкам. Никого не нужно было подгонять, каждый трудился не за страх, а за совесть. Одной из баб потребовалось на берег. Тут же молодой, справно одетый мужик подошел и, пригнувшись, подствил ей спину. Она села на него раскорякой, обхватив, руками за шею. Он деловито и бережно перенес ее на берег, поддерживая за ляжки, но но неловкости высоко задрал ей юбку. Баба мило видная, нарядная: вельветовый синий костюм, пуховый платок, резиновые высокие ботики, оказавшись на берегу, из приличия дала мужику тумака и пошла к плетню помочиться.

Потом она вернулась, одергивая юбку и уже на ходу выкрикивая какие?то приказания. Ее почтительно слушали. Она едет с луковым запасом в Ленинград, ее товарки надеются распродаться в Калинине, но если не выйдет, махнут в Москву или в Новгород, расстояния для них не имеют значения. Каждой бабе торговая операция должна принести по семьсот рублей новыми деньгами; накладные расходы — рублей по двести, сюда входит оплата лодочника, шофера, грузчиков, проживание в чужом городе. Значит, чистая прибыль составит пятьсот рублей на рыло, не малые деньги для сельских людей, у которых гарантированный трудодень исчисляется 50 коп. в день. Если даже колхозник выработает триста трудодней в год, а это в полеводстве почти невозможно, он получит сто пятьдесят рублей. Жалкие, урезанные Хрущевым приусадебные сотки дают в три с лишним раза больше, чем изнурительный, от зари до зари, труд на колхозной земле.

Меня всё это взволновало. Я как?то изнутри ощутил энергию этих луковых теток, энергию тех русских людей, что осваивали в свое время Сибирь, ее щедрые, девственные земли. Сельский труд может быть куда привлекательнее, разнообразней и живей фабрично — заводского, если люди не лишены частной инициативы. Ведь помимо всего прочего эти луковые тетки увидят чужие города, прикоснутся к незнакомой жизни, сведут новые знакомства, а может, и любовь закрутят — словом, встряхнутся душой и телом. В их деле есть и риск (у них всё левое — лодка, машина, бензин, солярка), и азарт крупной игры, возможность большой удачи и поражения — короче, тут есть всё, чем живо человеческое сердце.

Путь вам добрый, луковые тетки!..

С их лодкой, когда ее разгрузили, собрались в путь и мы. Лодочник, белобрысый симпатичный парень, согласился доставить нас на какой?нибудь необитаемый остров по пути на охотбазу, откуда нас неминуемо, рано или поздно, заберут. Сам он торопился засветло добраться домой. Он потребовал лишь полканистры бензина в смеси с автолом для заправки своей «Стрелы».

В последний момент к нам в лодку без спроса погрузилась генеральская компания. А едва мы отплыли, не на моторе даже, который упорно не желал заводиться, а на шесте, генерал со своей сворой перегрузился в «Казанку» начальника охотбазы, неожиданно оказавшуюся в бежецких водах. Тут выяснилось, что новенький катер на тридцать мест, только на прошлой неделе доставленный в охотбазу, страдает полным параличом мотора.

Генерал и его свита скрылись в вечереющем влажно — зыб ком воздухе, а мы еще около получаса слушали мертвые всхлипы не принимающего горючее двигателя. Но, как и всегда бывает, на самом пределе человеческого терпения, за ко торым — безумие, мотор чихнул, взревет, и винт забуровил воду. Мы поплыли вдоль растянувшегося по правому высокому берегу Бежецка.

Мы долго плыли мимо этого убого, скучного до сердеч ного спазма городка, потом прошли под мостом, потеряли Бе жецк из виду и обрели громадное пространство воды. Это не озеро — вешний разлив реки и впадающих в нее ручьев. И воды торчат кусты, деревья, сараи; вокруг по косогорам лепят ся деревни с высокими, красивыми, мертвыми церквями. Вода кишит ондатрами, они плавают, ныряют, забираются на ветви полузатонувших кустов и что?то жрут, помогая себе передними лапками. Они совсем не безвинны, эти крысы, они истребляют нелепых, слабых выхухолей, последних представителей древнего рода десманов. Кстати, мех выхухоля ценится много дороже ондатриного, и это преступление подсе лять ондатру к выхухолю. Но кто?то совершил сию, чисто лысенковскую новацию, и теперь ничего не поделаешь — потрава зачислена по ведомости достижений.

На топких островках застыли кулички; размахивая крыльями, как скоморохи длинными рукавами шутовского кафтана, переваливаются из черного в белое в медлительном полете чибисы. Их тоскливые голоса щемяще звучат в тишине озера, когда в очередной раз глохнет мотор. И множество уток: кряквы, чирки, чернеть, гоголи, шилохвость, пеганки, крохали, — стаями, парами, в одиночку козыряют в воздухе, или сидят на воде. Это и пролетные утки, чуть запоздало тянущие на север, и прибывшие сюда для гнездования, для серьезной оседлой жизни.

Уже в надвигающихся сумерках мы пристали к плоскому, унылому, совершенно голому острову. На берегу стоял краснолицый носатый старик в егерьской фуражке и длин ной, до земли, плащ — палатке, нагрузшей по низу глинистой грязью.

На берегу мы обнаружили его курень: шалашик, сложен ный из веток, грязи, старых. газет, камней и консервных ба нок. Возле очага привязан отличный русский гончак. Этому егерю предстоит жить на острове все десять дней весенней охоты. У него тут сложены в камышах шалашики, и он ждет клиентов.

Старик рассказал нам, как гонял лису его гончак, но взять не мог, лиса уходила в воду, и пес терял след. А ночью лиса душила почем зря уток. Егерь нашел ее нору с двумя выходами и завалил их камнями. Лиса задохлась в своем подземном логове. Меня примирило с ним то, что он, похоже, сам жалел об этой дерзкой, умной, ловкой лисе: так отлично морочившей его опытного гончака, но спасовавшей, как и все в природе, (перед коварством человека.

Вскоре мы услышали шум мотора — это мчался за нами |на «Казанке» начальник охотбазы. Я был уверен, что о нас (никто не вспомнит, и вдруг такая приятная неожиданность!.. Б К базе подойти не удалось из?за прибившегося к берегу льда. Мы высадились в стороне, против деревни Бежицы, и двинулись вверх по горбатому берегу, по его жидкой грязи, по жирной пашне, вязкой, как болото, через топкие ручьи, на всё отдаляющийся огонек охотничьего домика. И небо сперва с стеклянно зеленело, потом пасмурно притемнилось и, наконец, покрылось нездоровой сыпью мелких звезд. Идти становилось всё тяжелее, у меня нехорошо прихватываю сердце…

Переночевав на базе, — Михайловские горы называется место, — мы отправились на моторке к месту назначения. Это г лесной кордон в сорока километрах от Михайловских гор. Плыли долго, мотор «Москвич» тянет хорошо, если в лодке не больше двух — трех человек. Опять шли мимо затопленных кустов и рощ, сараюшек, балаганов. Разлив — широченный, а мы словно пробирались по узкому, извилистому коридору. Но так это, в сущности, и было: мы всё время искали русло узенькой Мологи, а когда теряли, то тут же садились на мель.

Много уток, куликовых и всяких других птиц. День пасмурный, с прояснениями. На полпути зашли в Еськово за горючим. Здесь — филиал охотбазы. На берегу мужики конопатили лодку, ловко и точно вбивая паклю в пазы деревянной [лопаточкой. На костре медленно плавятся, превращаясь в жгуче — черное варево, комья смолы.

Гусь потоптал гусыню и, еще находясь на ней, оповестил мир о своей победе громким криком и всхлопами крыльев.

Затем повторил салют на земле, только еще громче и ликующе. Вот так и должен происходить животворящий акт любви, а не тайком, не пугливо и застенчиво, как у людей. Пусть [гремят золотые трубы, оповещая вселенную о новом соитии. Человечество, превосходя зверье в смысле всегдашней способности к совокуплению, много отстало в эстетике любовного дела.

Затем мы отправились дальше и часа через два зашли в тихую заводь, где стояли готовые к угону узкие, длинны» плоты. В глубине берега на площадке, отвоеванной у леса, виднелись постройки лесничества.

Когда мы вошли в дом, плотовщики как раз кончали обедать. Стол был неопрятен, как бывает только в деревнях, откуда это неуважение к месту трапезы? — завален грудам рыбьих костей, мослами, корками хлеба, огуречной мякотью и еще какой?то непонятной слизлой дрянью. Еще там громоз дилась батарея опустошенных поллитровок. Плотовщикп были крепко пьяны, но не настолько, чтобы отменить рейс. И попрощавшись истово с хозяевами и нами, пришельцами, пло товщики нахлобучили шапки, подтянули ремни на чреслах и двинулись в путь.

Семью составляли небольшие красивые люди: муж, жена, мать жены, далеко не старая, семилетняя дочь и полуторагодовик. Они были похожи на последних представителей како го?то вымершего племени. Все низенькие, стройные, с ма ленькими руками и ногами, золотоволосые, с нежной, слабо загорелой кожей, чуть заветренной у крыльев носа, с тихими, мелодичными голосами. Правда, младенец, показавшийся вначале таким цветущим, таким сдобным и пышным, на по верку вышел чуть ли не кретином: он не говорит, не стоит, не ходит, только ползает, противно двигая толстенькими, в пе ретяжках ногами, не умеет жевать, принимает лишь полужид кую пищу. Считается, что ему надо подрезать язык, тогда он заговорит и есть начнет нормально. Но мне думается, что все его дефекты взаимосвязаны и отражают какое?то одно, главное, становое повреждение организма. По частям лечить его без пользы. Мать и отец холодны к нему, они не хотели второго ребенка в своей слишком трудной жизни, это бабка настояла. Теперь он состоит на ее попечении. Она его кормит, поит, моет, укладывает спать на воле, под марлевым пологом, в избе он не может заснуть, играет с ним в мячик. Игра состоит в том, что младенец роняет с печи облезлый, выпустивший воздух резиновый мячик, а бабка подбирает и сует ему в руки. Ко всему, она любит этого жалкого кретина, восхищается его красотой, весом, размерами и тем, что он гугнит: «Буб — бу!», узнавая ее издали.

Теперь я понимаю, что и с девочкой, живой, грациозной, прелестной, тоже не всё благополучно. Если она чего?то хочет, а ей не дают, она начинает трястись от гнева, ляскать зубами, холодеть в конечностях.

Хозяин дома — тихий, безответный человек, конечно, выпивох. Он пошел на трудную работу в лесу ради того, чтобы получить паспорт. Документ, выводящий из крепости, единст венная компенсация во всех моральных и материальных невзгодах, выпавших на долю ему и его семье.

Дом лесника — типовой. Представляю, сколько инстанций его утверждало! Он не пригоден для жилья: тонкие, щелястые стены осенью пробивает ветром, зимой — морозом; словно пакля, мохнатая изморозь заполняет пазы между досками, стены не засыпаны, верх не утеплен, потолок бел от инея, протопить дом невозможно, вода вымерзает в умывальнике, ведре, кадушке, даже в самоваре, хотя его оставляют на ночь горячим. Зимой, ложась спать, напяливают на себя все теплые вещи, валенки, рукавицы, повязывают голову шерстяным платком.

Прошлое лето им ужасно докучали медведи: повадились на огород, даже тропку проложили.

— Кажное утро, — жалующимся голосом рассказывала хозяйка, — прутся гуськом, дьяволы косолапые. Нахально так идут, будто знают, что их стрелить нельзя. Пасечка у нас была — разорили, мед сожрали. Овса мы немного посеяли — сожрали, просо — сожрали, ну никакого сладу нет. Я раз не выдержала, схватила палку и давай медведя по заднице лупить. Да разве его, черта гладкого, проймешь? Оглянулся, носом дернул да пошел вразвалочку со двора.

А еще с сообщением здесь плохо, разлив длится до июня месяца, и в апреле — начале мая опасно куда?нибудь плыть, того гляди льдинами затрет, а ближе к июню можно и на мель сесть, и в топь забраться, откуда самому не выбраться. Поэтому они и откладывают поездку к врачу.

Школы поблизости нету, и девочке придется пропустить учебный год, отец обязан еще сезон отработать на кордоне за паспорт, а потом он имеет право подыскать себе другое место. У них есть хороший дом в деревне, принадлежащий бабке, с садом, огородом, мебелью. Но чтобы жить в этом доме, надо опять стать колхозниками, и лучше перетерпеть стужу, одиночество, медведей, отсутствие медицинской помощи и прочие невзгоды лесного существования, но чувствовать себя полноправными (!) гражданами. Интересно, что прежде этот вопрос не стоял так остро для деревенских людей. Их скорее удручало экономическое положение, а сейчас вперед вышел моральный фактор. Ибо паспорт сам по себе вовсе не обеспечивает материального выигрыша. Семья лесничего тому пример. В колхозе им жилось лучше: сытнее, теплее да и веселее — клуб, кино, посидухи. Хозяин работал в колхозе шофером, значит, не за палочки трудился, шоферы получают зарплату, жена его заведовала сельпо. А они всё бросили ради «документа». В этом проглядывает нечто, что лет этак через пятьсот может дать всходы…

Всё же и эта бедная семья не уплатила бы положенной Дани богу неудачи, если б у них не было истории, связанной с судом и тюрьмой.

Хозяйку осудили на восемь лет за хищение восьми тысяч Рублей (новыми восемьсот). Она денег не брала. Ей подсунули накладную на десертное вино, которое она не получала со склада. Подпись ее подделали. Просидев десять месяцев в бежецкой тюрьме, она но совету своих однокамерникон написала заявление в Московскую прокуратуру. Приехали ревизоы, ее оправдали, присудив, правда, полтора года принудработ за халатность (эту часть рассказа хозяйки я так и не понял. В чем состояла ее халатность? В том, что она не заметила, как подделали ее подпись?). Она отбыла принудработы и получила справку о снятии судимости, а через четыре года районный суд пересмотрел ее дело и заставил выплачивать все восемь тысяч. Причем конфискованное у ее матери прежде имущество на сумму три тысячи семьсот рублей зачтено не было — прокурор забыл в свое время оформить конфискацию соответствующим актом.

Сей час семья выплачивает но сто рублей (десять новыми) в Месяц из пенсии хозяйкиной матери, которую придавила корова в хлеве. Вся пенсия, данная ей по инвалидности, составляет двенадцать рублей в месяц. Рассказывая мне об этом, старая хозяйка вообще?то веселая, радостная, отчаянно расплакалась. Не от жадности, от обиды, бесправия и бес немощности…

У меня был занятный егерь: краснорожий, глупоглазый, а на деле вовсе не дурак. Он из соседней деревни, доволен жизнью, вернее нынешним ее поворотом, до какого?то очумения. Еще бы, чем ие жизнь! Как служащий Максатинского охотхозяйства, оп — при паспорте, следовательно, всегда может вырвать из крепости жену — колхозницу и двоих детей. Ему положена зарплата: пятьдесят рублей в месяц. В колхозе с недавнего времени ввели гарантированный трудодень: пятьдесят копеек. При усердной работе можно заработать трудодень в день, т. е. каждый месяц получать по пятнадцать рублей. Он, хоть и егерь, помогает колхозу, на круг у него выходит рублей семь в месяц. Им вернули отторгнутую от приусадебного участка землю, разрешили пасти корову на колхозном пастбище, посулили обеспечить покосом для личных нужд. Кроме того еще налоги уменьшили. Всё это, надо сказать, уже оыло, «о спасение человеческого сердца в том и состоит, что вера его неисчерпаема.

Годовой бюджет моего егеря складывается таким образом: зарплата, трудодни — его и жены, отстрел лося (90 рублей, кроме того, голова и копыта, идущие на холодец), отстрел шести — семи рысей (14 рублей за рысь). Дети его собирают клюкву, которой здесь видимо — невидимо; клюква и лук — главные статьи местного экспорта. Если к этому прибавить, что он слегка браконьерит: то глухаря завалит, то тетерева, вальдшнепишку подстрелит, уточек парочку, да и сеточку забросит на язя и леща, — то жизнь у него просто выдающаяся.

Мы с ним ходили на вальдшнепа. Тяга была великолепная: девять вальдшнепов прошли надо мной, все на выстреле, но я безбожно мазал. У вальдшнепа угрюмое лицо, круглые, полные, как у спаниеля, глаза. Болотистая почва под ногами кишела лягушками. Они прыгали, спаривались, надсадно орали. Вскоре не слышен стал вальдшнепиный «хорк», кусты и травы сотрясались от чудовищного, страстного ора. Всё вокруг было полно отвратительного шевеления, а в конце просеки, в розовой грязце умирал день.

Вот я опять в Ленинграде, в номере «Астории». Из окна во весь рост и размах виден святой Исаакий Далматский, дом Мятлевых и скверик, где во время войны у семьи Гиппиус был огород. Вчера мне открылось одно мое заблуждение. Когда я в Москве думаю о Ленинграде, у меня спазм тоски, физическое ощущение боли от любви к нему. Когда я приезжаю, мне лень выйти на улицу. Нечто сходное происходит и во время поездок за рубеж. Я не потерял головы от счастья ни в Касабланке, ни в Афинах, ни даже в Париже. А глядя на скверные парижские фотографии, не могу поверить, что был там и остался жив, так он мне прекрасен. Видимо, когда притаскиваешь куда?либо свою грандиозную ненужность и сложность, всё как?то депоэтизируется, меркнет перед утомительным напором собственной беды. Поэтому самое ценное не поездка, а тоска по ней, тоска по Ленинграду, Парижу и невиданной сроду Ниагаре. Из этого могут возникнуть «дивные звуки» (да и возникли — «Моя Венеция»), а не из туристско — гостиничного мыкания.

Надо умнее использовать эту тоску и не пытаться утишить ее бессмысленным паломничеством в Ленинград, Псков, Пушкинские горы и Париж. Самая лучшая заграница — мой письменный стол на даче.

И снова Москва. Дача. Мой бедный дом, который после заболевания Якова Семеновича как будто изгнил внутри. И вялая тоска.

Прячусь за сценарии и заявки на сценарии, за рецензиро вание рукописей и совещания от болезни Я. С., от страха за маму, от страха смерти.

И водка, и эти мои нынешние дела — явления одного порядка: только бы спрятаться от действительности, от себя. А писать даже мои жалкие рассказы — это иметь дело с жизнью, а значит, и смертью.

На поле грачи враз подпрыгнули, распластав крылья, и тут же опустились на землю.

27 июня 1965 г.

Пишу это, как ни странно, в Спа, курортном городе Бель гии. Сижу в сквернейшем номере: три кровати, жалкий шкафик непонятного назначения, столик с красной столешницей, два стула, крошечный умывальник, зеркало. Из окна непритязательный, но в общем приятный вид на дворик, поросший зеленой травой, на крытые черепицей невысокие дома и крошечное кафе — веранду не то с одним, не то с двумя столиками. Вчера я видел, как неторопливо, истово и фундаментально там обедали две пожилые четы. А быть может, это частный пансион. За верандой высятся ящики с пустыми бутылками, у каменной ограды веранды растут красивые цветы: туберозы, розовый жасмин, герань, пионы.

На крышах — телевизионные антенны, вдалеке зеленые склоны гор.

В городке: казино, где выступают европейские знаменитости — Далида, Шарль Грене и местные «биттлы». Много симпатичных собак и оголтелых автомобилей.

До этого мы уже объездили крошечную страну Люксембург. Сам город того же названия был бы вполне зауряден, если б не рассекающий его надвое громадный ров. По дну рва течет узкий, заключенный в каменное руслице ручей, по сторонам — аллеи старых деревьев, мощно взбирающихся по крутым стенам оврага: клены, ивы, ели, пихты, вязы. Здесь внизу на скамейках мы видели лишь одну единственную влюбленную пару, тесно сплетенную конечностями, да двух дряхлых стариков.

Вообще Люксембург поражает своим малолюдством, город в дневные часы кажется вымершим; есть что?то устрашающее, в духе Бредбери, в этой раскрепощенности городского пейзажа от людей. То ли город после нашествия марсиан или термоядерной войны, то ли некие мистические декорации, ожидающие наполнения из космоса. Приготовлено всё: оча ровательные коттеджи, прекрасные машины вдоль тротуаров, афиши и рекламы (особенно часто — полногрудой матовосмуглой женщины в кружевном лифчике), ларьки с пестротой журнальных обложек, лавки, лотки зеленщиков с крупной клубникой в плетеных корзиночках, артишоками, бледной спаржей и краснорожими помидорами, светофоры, зажигающие поочередно в своих глазках то зеленого, то красного человечка, цветы, деревья, даже недвижные курчавые облака в синем небе.

Правда, в субботний вечер, накануне нашего отъезда, мы увидели тускло резвящихся люксембуржцев. Они ходили по улицам, ели жареный картофель из целлофановых мешочков, невкусное, какое?то сухое, прессованное мороженое, вяло атаковали двери кабаре с целомудренным стриптизом и двери немногочисленных кино. Во всем чувствовалось непроходимое бюргерство, приличие, заморозившее кровь.

Посольские работники говорили, что такова сущность здешнего народа: мещанские устремления к комфорту, уюту, достатку и тишине, способность до конца растворяться в необременительных служебных обязанностях, вечернем отдыхе возле телевизора и каникулярном кемпинге на берегу ручья. В Люксембурге нет рек, Мозель от стрежня принадлежит Западной Германии.

Любое увлажнение почвы привлекает к себе сотни туристов. У каждой лужи вырастает нарядный палаточный городок. Есть во всем этом что?то душноватое. Люксембург — не для людей, страдающих клаустрофобией. Впрочем, я забываю, что Люксембург распахнут во все четыре стороны света. Между ним и его соседями нет границ в нашем понимании. Лишь от Западной Германии его отделяет условная будочка при въезде на мост через Мозель и мирно покуривающий возле нее часовой. И все?таки, Люксембург душен — людьми, малостью их привычек, стремлений, обычаев…

Живописная семья хозяев гостиницы, где мы нашли приют. Мадам — сухощавая блондинка со скипидарным запахом изо рта; ее муж — порнографический красавец в усах, кудрях, с большим брюхом под грязной сеткой; очаровательная четырнадцатилетняя дочь, влюбленная в красавца — отца, угловато — грациозная, быстрая, как молния.

Мадам дьявольски ревнует своего мужа, который день-деньской ничего не делает, только болтается по ресторану или стоит в дверях, улыбаясь посетителям и проходящим женщинам. По ночам у них происходят шумные, бурные скандалы, мордобитие и, видимо, любовь. Они встают поздно, по утрам мадам тиха, вяла, расслабленно томна. В нежностях, которыми то и дело обмениваются отец и дочь, есть что?то двусмысленное, нечистое. Причем, нечистота эта идет от дочери, отец бессознательно поддается ее игре с щекоткой и поцелуями.

Несмотря на телеса и забалованность, он не лишен какой-то сутенерской мужественности. Он лихо водит машину, властно покрикивает на рассыльных и зеленщиков, грубо отталкивает от дверей пьяного, высмеивает подвыпившего подростка, у которого заглохла машина, отбирает у него ключи и с дерзкой ловкостью отгоняет машину задом к поребрику тротуара.

Он катал нас ночю но городу, это навсегда останется одним из самых острых впечатлений моей жизни. Здесь все шоферы, даже женщины, водят машины на бешеных скоростях. Отличные тормоза и резина гарантируют безопасность — аварий здесь меньше, чем у нас. Хозяин гостиницы обладал черным, распластанным, чем?то напоминающий камбалу, крыластым «Меркурием — комета». Ездили мы в центр Люксембурга, в унылое чрево его пресных наслаждений, затем долго носились по окраинам, мимо военных служб НАТО.

Экскурсия в средоточие люксембургского виноделия на берегу Мозеля. Здесь все колонны имеют форму бутылок из-под сухого мозельского. Мы спустились в подвалы, где прохлада и капает со стен, где бродит виноград в чанах и где двое рабочих ловко наполняли бутылки бледно — желтой влагой и затыкали пробками с помощью механического пресса. Зарабатывают тут рабочие от 20 до 50 франков в час — это много. Водил нас по винным подвалам студент — юрист, учащийся в Нанси.

Потом мы были в Люксембургской Швейцарии и здесь осматривали полуразрушенный величественный замок XIII столетия. Наш гид, старуха — голландка, потерявшая в двух войнах, навязанных Европе «добрыми немцами», всю семью и всех близких, вдохновенно импровизируя, дазала нам пояснения. «Это — кладовая оружия», — говорила она, указывая на камин. «Это будуар», — и она показывала на малый каземат местного значения. Бедняга выпила за обедом лишний бокальчик мозельского.

По той же причине в Грюнвальде она начала прыгать и обрывать дубовую ветвь. Она давно не была на природе, фирма использовала ее только в Брюсселе. Она трогательно предана нам, милая, доверчивая и невежественная. Она владеет четырьмя языками, но по причине мозельского забывает все, кроме французского.

Мы часто проезжали загоны, где без привязи паслись коровы. Порода ост — фриз, высокая упитанность, могучее, полное вымя. В жаркий уклон дня коровы величаво лежат на ярко — зеленых свежих лужайках. «Наши тоже лежат», — рассеянно сказал кто?то из туристов. «Да, — подхватил другой, — но по другой причине»…

Первый скандал. Он произошел между частью группы во главе с руководителем и Николаем Атаровым из?за выставки устарелого американского вооружения времени минувшей войны. Выставка открыта в честь годовщины освобождения Люксембурга от гитлеровцев. Танки, самоходки, бронетранспортеры, гаубицы, геликоптеры, пантонные мосты с наводящим устройством, палатки, устройства для радиоперехвата. Атаров начал орать, что это «провокация», что мы «проникли на территорию военной базы НАТО». И хотя абсурдность, глупость его воплей была очевидна: на воротах двухаршинными буквами было начертано слово «Exhibition»[64], каждый танк, вертолет, пушка были снабжены табличкой с их боевыми данными; наш руководитель перетрусил, публично покаялся, обругал нас, своих спутников, восславил бдительность и политическую зоркость Атарова, а вечером с горя напился и опоздал на другой день к столу. Атаров вышел в идейные вожди. Вот почему, при всем своем вопиющем бесплодии, он может так долго и уютно существовать в литературе. Ему бы давно пора сдохнуть с голода, а он живет, не тужит, даже по заграницам ездит. Уже в Спа его подвиг бдительности был вознагражден двойным номером с ванной.

Пародируя его, я сказал, когда автобус по просьбе дам остановился посреди леса, что не советую им выходить, ибо возможны провокации, лучше справить нужду на месте. В результате — худший номер, без ванны и даже без умывальника.

Наш старый автобус с нежным именем «Балерина» вчера вечером ушел в Москву под водительством брата нашего шофера. (Едва переехав советскую границу, этот незадачливый брат раздавил насмерть человека.)

Воскресный день в Льеже, грязном, замусоренном, как Медина в Касабланке, неживописном и людном. Хорош лишь дворец князей — епископов XII века.

В итальянском квартале, особенно грязном и вонючем, мы видели, как бандерша заманивала парней в заведение. Она и нам сделала пальчиком, но мы, закаменев лицами, гордо прошествовали мимо. На углу мы всё же отважились оглянуться — бандерша деловито опорожняла красное нарядное ведерко в водосток. Вид у нее был патриархальный, как у крестьянки в час вечерней дойки.

Насколько милое и трогательное впечатление осталось у меня от Намюра, Спа и других маленьких городов, настолько же противен Льеж. Здесь и Маас какой?то неопрятный, а люди опасноваты. Кажется, что в самом воздухе разлито нечто порочное и недоброе. Виной ли тому воскресный день, когда рабы, по выражению Селина, «гремят цепями», или базар, распространяющий свою нечистоту, бумажный и прочий сор по всему городу, вместе с запахом пива и дешевого вина, или переизбыток пролетариата (Льеж крупный промышленный центр), или совокупность всех этих причин — но знаю, но здесь тревожно, неуютно и печально.

Тир. Стреляют с моста по гирляндам разноцветных грушевидных воздушных шаров, натянутых над водой речушки. Шары громко лопаются, когда их поражают свинцовые пульки. Я сделал семь выстрелов и все мимо к вящему огорчению Геллы, уверенной, что я меткий стрелок.

Сегодня мы вновь ездили в Льеж, и в обычной, будничной, деловой обстановке он мне понравился больше. Живой, многообразный, густонабитый человечиной современный город.

Мы навестили квартал проституток. Вместо традиционного красного фонаря — розовая неоновая трубочка, объявление, как на дверях магазина, — «открыто», «закрыто», «вышла». На иных дверях, вместо объявлений, повышены крошечные светофоры; зеленый свет соответствует «открыто», красный — «закрыто», желтый — «вышла».

В эти предвечерние часы клиенты были у немногих. Остальные дамы сидели в окне за книжкой или журналом. Но лучше бы им так себя не афишировать, их облик скорее гасил желание, нежели возбуждал. Лишь одна, совсем молоденькая, была ярко и сильно красива: рыжеволосая, с прекрасным, полным ртом и сиреневыми глазами.

Б некоторых окнах можно разглядеть в полутьме кровать или широкую, низкую тахту. А вообще же, каждое такое гнез дышко любви считается баром, проституции в Бельгии нет. Лицемерие, напоминающее наши отечественные фокусы.

Помимо проституток мы видели сокровищницу кафедрального собора св. Поля и несколько хороших картин в Музее изобразительных искусств: «Синий дом» Шагала, какую?то набережную Марке, цыгана Мазереля, пейзажи Утрилло, да еще впервые меня тронул Синьяк.

Мне кажется, я наконец?то понял изнутри абстракционистов, вернее, тот зуд, который заставляет их испещрять холст или бумагу своими несуразицами. Я вдруг увидел в этом самовыражение.

В соборе мне понравилось, как переодеваются священники в ризнице, — словно актеры за кулисами: деловито, просто и быстро — публика не ждет!..

Вечером ходили в казино (Спа). Крупье обладал таким хищным и значительным лицом, словно соскочил со страниц «Волка среди волков». Великолепен артистизм и точность их феноменально отработанных движений. Игра идет некрупная, но люди отдаются ей до самозабвения, в основном старухи…

<31 декабря 1965 г.>

Кончается странный 1965 год. Подведем короткие итоги в сугубо личном плане. Начался год позорной историей с запрещением «Председателя»., кончился — позорным изъятием меня из списка представленных к Ленинской премии. В промежутке было много всякой дряни вокруг картины. Но одно всё же состоялось: я связал свое имя с лучшей послевоенной картиной. Теперь история советского кино читается так: от «Броненосца «Потемкина»» до «Председателя», — это все-таки кое?что.

Болезнь Якова Семеновича, ужасная и бессмысленная гибель Урбанского[65], разжалование Салтыкова в рядовые, сказочная поездка с Калатозовым по Норвегии, Швеции, Австрии, Италии, сказочная поездка Геллы во Францию, наша долгая ссора, с которой что?то кончилось в наших отношениях, Ленинград, Пеков, Малы, Пушкинские горы, а до этого еще весенняя охота, Бельгия и Люксембург, выход новой и хорошей книги — нет, скучать не приходилось.

Этот год — переломный в моей жизни. Впервые я сам почувствовал, что мой характер изменился. Я стал куда злее, суше, тверже, мстительнее. Во мне убавилось доброты, щедрости, умения прощать. Угнетают злые, давящие злые мысли на прогулках, в постели перед сном. Меня уже ничто не может глубоко растрогать, даже собаки. Наконец?то стали отыгрываться обиды, многолетняя затравленность, несправедливости всех видов. Я не рад этой перемене, хотя так легче будет встретить смерть близких и свою собственную. Злоба плоха тем, что она обесценивает жизнь. Недаром же я утратил былую пристальность к природе. Весь во власти мелких, дрянных, злобных счетов, я не воспринимаю доброту деревьев и снега.

В определенном смысле я подвожу сейчас наиболее печальные итоги за все прожитые годы. Хотя внешне я никогда не был столь благополучен: отстроил и обставил дачу, выпустил много книг и фильмов, при деньгах, все близкие живы. Но дьявол овладел моей душой. Я потерял в жизненной борьбе доброту, мягкость души. Это самая грустная потеря из всех потерь, и вот об этом я не мог не написать, перед тем, как ехать на встречу Нового года…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.