XXIV Музей. Поиски места для него. Малютин
XXIV
Музей. Поиски места для него. Малютин
Князь ненавидел старину. Она раздражала его. При жизни его, выполняя обязанности жены и хозяйки дома, дорожа больше всего семейным миром и избегая раздражать мужа и давать повод для нескончамых насмешек, я прятала свое собрание старинных вещей повсюду, заваливала чердаки и чуланы и даже хорошенько не знала, чем я владею. После его смерти мне захотелось привести в порядок собранные сокровища, и, только вынеся на свет все, что годами лежало в укромных уголках, я увидала, что у меня создалась целая богатая коллекция, нуждающаяся в достойном помещении.
Еще при жизни мужа я стала хлопотать о том, чтобы город дал мне какой-нибудь кусок земли, на котором бы я могла выстроить здание для музея. Так как это должен был быть музей русской старины, и в большей своей части смоленских древностей и этнографии, то я задумала поместить его в старинную обстановку, которая так бы гармонировала с содержимым. И вот насмотрела я одну из башен старинного смоленского кремля. Эти башни частью превращены в архивы, частью пустуют и разрушаются за недостатком средств для их поддержания. В одной из них, над Молоховскими воротами, помещается полковая церковь. Не стану говорить о том, кто и как несет на себе обязанности охранения "драгоценного ожерелья земли русской", что делается для этой цели, но только некоторые башни приходят в полный упадок, а это, конечно, очень жалко. Одна из них, под названием "Никольская", в которой был когда-то проезд, остановила мое внимание. Проезд был уничтожен по тесноте и неудобству, а рядом в стене были пробиты широкие ворота и проведена дорога. Башня стояла заброшенной, запустелой, без всякого употребления, и даже без крыши, которую подпалили какие-то хулиганы, гуляя по стене. Зубцы этой башни были наполовину разрушены. По фасаду с Никольской улицы над воротами висела икона под маленьким навесиком. Вокруг иконы было накрашено яркой синей краской, что производило впечатление какой-то грубой заплаты на старой облупившейся кирпичной стене. С двух сторон к башне примыкали стены, а с тылу был пустырь.
Я обратилась к нашему тогдашнему губернатору, Звегинцеву, прося его помочь мне выхлопотать в Археологической комиссии эту башню для устройства там хранилища древностей, беря на себя все расходы по устройству. Смета, составленная городским архитектором В., доходила до сорока тысяч. Я предлагала не трогать фасада с Никольской улицы, а также стен с обеих сторон, но с четвертой стороны, где был пустырь, я предлагала расширить окна, сделавши наличники одинакового размера. В этом месте стены были двухаршинной толщины, а окна — узкие бойницы. Для того чтобы удовлетвориться башней, не делая надстройки, я предполагала в каждом этаже сделать галерейки, на которых стояли бы витрины, в нижнем этаже тоже поставить витрины во всех направлениях таким образом, чтобы хранитель музея, оставаясь в нижнем этаже, мог бы видеть посетителей снизу и следить за ними. Для того же, чтобы дать хорошее освещение, я предполагала сделать стеклянную крышу, не превышающую зубцов башни, чтобы таким образом не портить внешнего облика древнего памятника.
Звегинцев, найдя мою просьбу основательной и радуясь случаю быть мне полезным, а заодно спасти одну из исторических башен, немедленно написал в Археологическую комиссию о пользе такого музея в нашем старинном городе. К сожалению, когда был прислан сюда член Археологической комиссии, я была в Париже при умирающем муже и не могла поддержать своего плана. То же, что было передано мне, глубоко огорчило меня. Был прислан г. Покрышкин, который нашел, что это "кощунство — трогать древние башни", предпочитая, повидимому, их полное разрушение. Этот же Покрышкин, так "ревностно" отстаивавший древности в Смоленске, был откомандирован однажды в Спасо-Нередицкий храм в Новгород для реставрации и там, не боясь "кощунства", совершенно его изуродовал… Но это не мое дело. Пусть гг. Покрышкины творят безобразия, если их терпят. Я только жалею, что благодаря ему и Спасо-Нередицкий храм потерял свой прежний дивный облик, да и от Никольской башни скоро ничего не останется. Итак, в результате, после переговоров с Археологической комиссией, я получила отказ.
Город, к которому я обратилась с просьбой дать мне землю для музея, не нашел ничего лучшего, как предложить мне огромный пустырь, за стеной, в совершенно глухом месте (далеко позади Сосновского бульвара). Это был просто кусок вала и рядом огромная яма. Весь грунт в этом месте был наносный, и, чтобы построить там здание, надо было бы вывести фундамент в два раза выше обыкновенного, дабы здание стало на поверхность земли. Чего бы стоили одни земляные работы? Кроме того, отцы города забыли, что кругом немощеное болото, непроходимое осенью, зимой и весной, летом же поднимается столбом пыль, что вредно для музея, так как никакая упаковка не могла бы предохранить от нее вещи. Место было глухое, отдаленное от всего, точно нарочно придуманное для удобства громил и соблазна воров, в котором и простым-то людям жить жутко, а для хранения дорогих, редких предметов совершенно неподходящее. Но что было смешнее всего, это то, что, когда гласные собрались обсудить мое ходатайство, один из них сказал: "Надо еще посмотреть, какой она нам выстроит фасад!" Не знаю, могла ли бы я, при всем желании, сделать что-нибудь хуже тех фасадов, которые встречаются в нашем богоспасаемом городе.
Не видя ни с чьей стороны поддержки, я, было, уже приуныла. Выручила меня Киту, предложив мне построить музей на ее земле, на том месте, где когда-то стояла рисовальная школа. Я, конечно, с радостью согласилась. Таким образом, за Молоховскими воротами, по Рославльскому шоссе, рядом с маленьким домом, в котором мы всегда останавливались наездами в город, возник музей. Постройка его была задумана самым практичным способом. Я применила на ней весь опыт, вынесенный мной из заграничных путешествий по музеям…
В Смоленске я вообще не видала никакого сочувствия к своей деятельности. Невольно вспомнился мне еще один эпизод, рисующий отношение ко мне городского управления. Как-то раз, сидя на балконе и дружно беседуя с нашим смоленским губернатором, В.О.Сосновским, еще при жизни мужа, мы заговорили о пожарах, которых в том году было очень много. В.О. и говорит:
— Вот я недавно был в Вязьме. Маленький уездный городок, а как хорошо там устроен пожарный обоз. Город на свои средства купил паровую машину, и как великолепно она действует.
На мой вопрос, есть ли такая же в Смоленске, В.О. отвечал, что, к сожалению, никак не может подбить город на эту покупку, городская управа все ссылается на безденежье, и теперь у нас часты пожары, а помочь мы бессильны.
Прошло некоторое время, и разговор этот был забыт.
В это время умер один знакомый мужа, Гольденберг, бывший с ним в крупных делах. Видно, он остался очень довольным результатами этих дел, потому что даже оставил мне по завещанию на мои благотворительные дела четыре с половиной тысячи рублей. Мне сейчас же пришла мысль употребить эти деньги на какое-нибудь общественное дело, и я вспомнила о разговоре с Василием Осиповичем, которому я немедленно сообщила о своем намерении пожертвовать городу хорошую пожарную паровую машину. Так как я ничего в этом не понимала, то просила его взять это дело в свои руки. Конечно, В.О. любезно откликнулся на мое предложение и вызвал с этой целью в Смоленск Густава Листа. Вместе с городским головой они обсудили этот вопрос и пришли к соглашению. Так как Днепр отстоит далеко от центра города, то потребовался рукав в две версты длиной, что несколько увеличило стоимость машины. Я согласилась на доплату, лишь бы только дело было хорошо сделано, и через некоторое время в город торжественно прибыла прекрасная машина с длинным рукавом. Принята она была с благодарностью, и казалось, успех ее был обеспечен, но тут вскоре ушел В.О., а с его отъездом вопрос о машине отошел на второй план, о ней совсем забыли.
Как-то раз произошел большой пожар недалеко от того дома, в котором мы всегда останавливались, приезжая в город. Дело было осенью. Я давно слышала, что машина стоит без употребления и нарочно пошла на пожар, чтобы убедиться, правду ли мне говорят. Придя на пожар, я увидала, что действительно никакой машины нет, а какая-то крошечная жалкая бочка скачет на двухколеске с одного ухаба на другой, наполовину выплескивая воду, и, конечно, ничего залить не может. Тогда я сделала запрос городской управе, почему не употребляется машина, и косвенно через кого-то получила ответ: "Откуда же им взять лошадей для машины, механика и т.д.?" Тон ответа был обиженный, и в нем чувствовался упрек, как это я могла подарить городу машину, не подарив заодно и лошадей, не воображаю ли я в самом деле, что много сделала, подарив городу только машину и больше ничего?
Так с тех пор и осталась машина стоять в сарае и фигурирует только раз в году, в день пожарного праздника, 28 июня. В конце концов я же почувствовала себя виноватой в том, что сделала этот дар.
* * *
Талашкино совсем преобразилось. Бывало, куда ни пойдешь, везде жизнь кипит. В мастерской строгают, режут по дереву, украшают резную мебель камнями, тканями, металлами. В углу стоят муфеля, и здесь, втихомолку, я давно уже приводила в исполнение свою заветную мечту, о которой даже говорить боялась вслух: делаю опыты, ищу, тружусь над эмалью. В другой мастерской девушки сидят за пяльцами и громко распевают песни. Мимо мастерской проходят бабы с котомками за пазухой: принесли работу или получили новую. Идешь — и сердце радуется.
Руководителем моей мастерской был С.В.Малютин. Тщедушный, маленький, он и был маленьким во всем, кроме таланта. Вначале скромный, податливый, он признавал за мной вкус, опыт, а главное, понимание комфорта, которое в нем совершенно отсутствовало, и потому, когда мы начинали создавать разные вещи домашнего обихода в новом русском стиле, он прислушивался к моим советам и следовал моим указаниям. Сам же он делал вещи совершенно невозможные для жизни - столы с острыми углами, о которые все больно стукались коленями, кресла, которых никто не мог сдвинуть с места, а раз он сделал табурет, с крупной рельефной резьбой на сиденье, необыкновенно неудобный. Этот табурет даже сделался знаменитым, и многие просили его фотографию на память как курьез.
Хотя Малютин был неречист, ребята его отлично понимали. "Столбушечки, красочки, вершочки, зайчики" составляли весь незатейливый обиход его речи. Характер у него был тяжелый. Он решительно нигде и ни с кем не мог ужиться. Болезненная подозрительность, обидчивость и самолюбие не давали ему покоя. Он подозревал всех своих помощников в том, что они заимствуют его рисунки и могут выдать за свои, всегда на кого-то жаловался и всегда считал себя обиженным.
По приезде в Смоленск он поселился с семьей на квартире, но пошли неприятности с хозяином, попросили очистить квартиру. Тогда он устроился у одного мелкопоместного соседа, Крона, в двух верстах от Талашкина, но тоже не поладил. В имении Путято — то же самое. Пришлось выстроить ему дом в Талашкине на шоссе. Чтобы заинтересовать его и привязать немного к Талашкину, дом строился по его рисункам, в русском стиле. Теперь он сам был себе хозяином, ссориться было уже не с кем. К сожалению, новый хорошенький домик скоро превратился в хлев…
Заинтересовалась я его старшей дочерью Ольгой. Бедная девочка в 13 лет еще не умела читать, о чистоте понятия не имела, к правде приучена не была, росла в грязи, невежестве. И таких неумытых ребятишек у него было четверо. Косноязычная жена его, совсем простая женщина, не могла дать им никакого воспитания. Грязь с нее самой так и сыпалась. Страшно было у них в доме сесть на стул, насекомые так и бегали…
Я позвала Ольгу к себе погостить, обмыла ее и приодела. Наш школьный учитель Соколов стал давать ей уроки, но это стоило ему большого труда. До тринадцати лет она ничему не училась и совсем не привыкла трудиться, была ленива, упряма, но я многое ей прощала ради ее прирожденного таланта к рисованию и удивительного чувства красок. Вместе с талантом она унаследовала от отца и все его недостатки. Прожила она у меня два года. Когда отец снова взял ее к себе, она не выразила никакого сожаления, расставаясь со мной. Дома ей было вольготнее, никто не заставлял ни учиться, ни быть опрятной. Впоследствии я слышала, что она поступила в Московское училище живописи и ваяния, обнаружила большие способности, подражала отцу, но затем я потеряла ее из виду.
У Малютина бывали и светлые минуты. Тогда мы с ним дружно беседовали, он угощал меня "красочками", "столбушечками", "зайчиками", "лисаньками" — это было очень забавно. Пуще всего я боялась его философствований. Это был какой-то сумбур, полное отсутствие логики, некультурность, туман и больше ничего. В сущности, он был очень практичный, хитрый, себе на уме, простой русский мужичок. Я любила его за направление его сказочной фантазии и чудный колорит. Люблю и теперь за это и хочу помнить только хорошее.
В Талашкине против дома стоял старый несуразный флигель для гостей. Мы его превратили в театр. Под руководством Малютина покрыли его резьбой, расписали, наделали декораций, деревянных резных лавок для зрителей. В керамической мастерской обожгли приборы для стенных и стоячих ламп, отделанных кованым железом. Рисунки для ламп сделала я, а железные части выполнили наши кузнецы, и очень хорошо. Говорю так потому, что ведь это делали простые мужики, которые еще недавно и не слыхали ни о каком искусстве.
Малютин написал занавес и одну декорацию, для остальных выписали из Москвы, по совету Малютина, двух молодых художников, окончивших Строгановское училище, Зиновьева и Бекетова. Они были большими приятелями и работали очень дружно.
Наш старый флигель сделался неузнаваемым и ожил. Каждый день в нем происходили репетиции, спевки, а по вечерам зимой устраивался рисовальный класс под руководством Зиновьева для наших ребят, мастеровых и учеников…
Почему Малютин вдруг ушел — я до сих пор не понимаю. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Рассказать все это гораздо легче, чем переживалось. За три года каких только каприз, обид, историй, претензий, жалоб, придирок не пришлось мне разбирать и улаживать! Но я все это терпела и была снисходительна. Бог с ним. Много он мне крови испортил…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.