XVII Учителя. В.А.Лидин. Миша и Хамченко. Выставка в Смоленске
XVII
Учителя. В.А.Лидин. Миша и Хамченко. Выставка в Смоленске
Наша жизнь в Петербурге, временами за границей, не мешала мне заботиться о моей школе, следить за ней и постоянно вносить в нее разные улучшения. Я никогда не упускала ее из виду и, где бы я ни была, продолжала работать для нее. Ничто не могло меня отвлечь, оторвать от этого дела, которое я считала важным, даже святым. Я просто с каким-то любовным чувством смотрела на школу, как на свое детище, создавшееся благодаря моим трудам и усилиям. Я жертвовала для своей любимой идеи всем — материальными средствами, временем, заботами, не говоря о той постоянной борьбе с мужем, которую мне приходилось вечно выносить, натыкаясь на его несочувствие и урезывание необходимых средств для школы; неудовольствие, когда я ездила в Смоленск на праздники Рождества и Пасхи, чтобы устроить детям во Фленове елку или спектакль, порадовать гостинцами, подарками, или поздней осенью, несмотря на его письма, задерживалась в деревне, чтобы присутствовать при приеме ребятишек в школу, или следить за какой-нибудь новой постройкой. То же бывало и летом. Муж обыкновенно не мог проводить все лето в деревне, приезжал на короткое время и рано уезжал в Петербург, а я оставалась с Киту до поздней осени, всячески оттягивая свой отъезд и покидая Талашкино с сожалением только после многих настойчивых писем, и телеграмм мужа, призывавших меня в Петербург.
Далеко не все относились к моему делу с таким же чувством, как я. С первых же шагов мне пришлось столкнуться с самыми разнообразными тормозящими обстоятельствами, недобросовестностью, ленью, равнодушием и даже явным недоброжелательством к тому делу, на которое я смотрела с такими надеждами.
Самое трудное было найти дельного, честного, преданного своему делу управляющего школой, а затем и учителей, от которых если не все, то почти все зависело для успеха школы. Очень трудно подыскать такой состав учителей, которые были бы единодушны в общем деле, не ссорились, не враждовали. Не малую роль в отношениях учителей между собой играли их жены.
Я отнеслась с такой преданностью к школе, с таким рвением, вкладывала в это дело столько души, что мне казалось — и другие иначе не могут к ней относиться. Я заранее предполагала в каждом учителе любовь и призвание к делу и приписывала им те качества, которые мне хотелось в них видеть. Словом, я относилась к ним с полным доверием, и мне достаточно было, что человек избрал учительскую карьеру, чтобы быть уверенной в его полной искренности и преданности одной идее со мной.
Завьялов был человек лет тридцати, ленивый, грубоватый и некультурный. Но грубость его не мешала завоевать ему симпатии учеников, и в сердцах детей он имел огромный перевес над Панковым, заведующим школой. Завьялов умел как-то обходиться с учениками, он был популярен. Это обстоятельство породило с первых же пор несогласия между ним и Панковым, соревнование, в особенности же еще и потому, что Завьялов был по образованию выше Панкова и, несомненно, по праву мог бы играть большую роль в школе.
Начались претензии, ссоры, интриги, и каждый по очереди приходил ко мне жаловаться на другого. Положение это обостряла жена Завьялова, крупная интриганка, лет на пятнадцать старше мужа, женщина без образования, на которой он как-то под хмельком и женился. Хмелек этот был главным недостатком Завьялова, и для школы это было очень дурным примером. Ученики нередко видели его выпившим. Завьялова усердно укрывала недостаток мужа, и мне это открылось не сразу. Однажды, гуляя, я встретила его. Он возвращался из города в тележке, на козлах сидел один из его учеников. Я остановила его, чтобы о чем-то спросить, и сама убедилась в том, что он, как говорится, лыка не вязал. Мне пришлось с ним по этому поводу иметь объяснение, он извинился, обещал исправиться и не пить.
Отношения учителей между собой были не лучше. Они постоянно враждовали, не проходило дня, чтобы не вспыхивала какая-нибудь история. В особенности жены обостряли их дурные отношения. Многие из них, горожанки, не приученные ни к труду, ни к хозяйству, ни к тихой семейной жизни, скучали в деревне, не умели заинтересоваться делом мужа, поддержать его и парализовали своей неопытностью все его усилия. Они капризничали, искали развлечений и если знакомились между собой, то сейчас же ссорились, создавая удушливую атмосферу претензий и сплетен. Кончалось всегда тем, что под давлением жен учителя начинали хлопотать о переводе в город, перемене службы, переходили в министерство и т.п. Бывали случаи, когда вновь поступивший преподаватель немедленно же начинал хлопотать себе место в акциз или в другое учреждение, чтобы хоть на чердаке, но жить в городе и пользоваться городскими привилегиями, как то: мелочной лавочкой, гостиным двором и всем, чего мещанской душе не хватает. Немало труда приложила я, ухаживая за этими барынями, улаживая недоразумения, примиряя враждующие стороны, но натыкалась на таких тупиц, что руки опускались.
Меня еще больше удивляло то, что, несмотря на все мои заискивания — признаюсь в этом со стыдом, — несмотря на всю мою ласку, учителя смотрели на меня как-то враждебно, дичились, чуждались. Я всегда видела в них какую-то принужденность, насупленные лица, недоверчивое отношение. Но я тогда не объясняла себе этого и надеялась со временем завоевать их уважение.
Я ничего не жалела, чтобы скрасить жизнь учителям, в богатую же учительскую библиотеку я выписывала на сто рублей в год всевозможных журналов, специальных и беллетристических. Мне присылали постоянно новые книги, очень для них полезные, которыми они могли бы заинтересоваться. Но к моему большому удивлению, все эти кипы журналов, за исключением немногих литературных отделов, оставались неразрезанными, накопляясь на столах за целые годы. В специальные же издания никто и не заглядывал.
Но и кроме книг во Фленове было чем заинтересоваться. У каждого учителя был свой маленький садик, огород, свое хозяйство, к которому надо было только приложить немного труда, чтобы иметь и фрукты, и цветы, и овощи. Была превосходная пасека и пчеловодный музей с наглядным павильоном, где можно было бы изучить пчеловодство. Наконец, Фленово вовсе не было таким глухим местом: в трех верстах от станции железной дороги, по которой до Смоленска было всего полчаса езды, рядом с Талашкиным, где был телефон и постоянные сношения с городом по шоссе, с ежедневной доставкой почты.
В школе было введено обучение игре на балалайке, образовался прекрасный оркестр. Некоторые учителя принимали участие и охотно играли по праздникам. В талашкинском театре устраивались спектакли с участием учителей и учеников. Так ли приходится иногда жить учителям, в глухой местности, далеко от железной дороги, без общества, без малейших развлечений?
Вместо того чтобы найти сочувствие у заведующих школой к моим начинаниям, я, наоборот, часто встречала явное противодействие, нежелание мне помочь. Так, например, когда я ввела в школе уроки на балалайке и уроки рукоделия, Завьяловы отнеслись к этому несочувственно. Трудно было насадить в деревенской школе, среди крестьянских детей, первые задатки художественного вкуса, приучить к вышиванию девочек, приохотить к урокам музыки мальчиков, но, однако, это все очень привилось впоследствии. Вначале же дело шло туго. Завьяловы и их единомышленники не скрывали, что считают часы, потраченные на изучение народной песни и музыки или рукоделие, потерянными, узоры и рисунки для шитья - нелепыми, и все это - вообще пустым занятием. Критическое отношение не могло не передаваться детям, и они сперва неохотно посещали эти уроки, но когда мне пришлось впоследствии расстаться с Завьяловыми, то дети примкнули к этим занятиям гораздо успешнее, доказав таким образом, что их первоначальное нерасположение было внушено им со стороны.
Чтобы поставить игру на балалайке на твердую ногу, я пригласила постоянным преподавателем Василия Александровича Лидина, бывшего сотрудника кружка Андреева, опытного, любящего свое дело человека. Он поставил дело очень хорошо, разделив школу на два отделения: был оркестр из опытных и хорошо играющих учеников и класс начинающих, которые подготовлялись к вступлению в оркестр.
В.А.Лидин, кроме занятия балалайкой, имел еще одну серьезную страсть — рыбоводство — и много лет приставал ко мне с просьбой уступить ему в аренду клочок земли, на которой были богатые родники с чистой, холодной ключевой водой, для устройства там прудов для рыбоводства. Каждый раз я смеялась, не принимая всерьез его слов. Но он нашел по соседству такие же подходящие условия и сказал мне, что, вероятно, возьмет в аренду эту землю у моих соседей. Тогда я уступила. Таким образом, он покинул кружок Андреева и поселился в Талашкине, отдавшись всей душой любимому делу, и через немного времени уже достиг очень хороших результатов. Так как уроки в школе отнимали у него очень много времени, то я сделала его заведующим моими мастерскими по хозяйственной части. На его попечении были материалы, инструменты, раздача жалованья, надзор за мастеровыми, учениками, которые здесь же квартировали в особом для них общежитии. Он сделался понемногу моей правой рукой и помогал мне во всех начинаниях, во всем принимал участие, облегчал первые шаги и, благодаря своему спокойному, ровному характеру, облегчал мне все возникающие затруднения и шероховатости в отношениях с учителями, учениками и художниками, которые впоследствии работали в моих мастерских.
* * *
Меня всегда мучила мысль, как может иметь облагораживающее влияние школа и как могут укрепиться всякие житейские правила порядочности в крестьянском ребенке, если он уходит на продолжительное время в свою среду, где видит и слышит все то, против чего школа борется и от чего старается его отлучить и оградить? А что он видит у себя дома и в особенности на праздниках? Пьянство, ругань, драки, зачастую кражи, когда под пьяную руку похваляются друг другу разными проделками как молодечеством? Ведь мораль такова: попался — значит дурак, а украсть всегда можно. Когда ученик становится старше, лет в 15-16, опасность не так велика, он делается сознательнее, школа накладывает на него свой отпечаток, пробуждается критика. Но малышей просто жаль. Какой должен получаться сумбур в этих еще неокрепших головах?
Чтобы уяснить себе, как в деревне проводят праздники, я задала детям сочинение на тему "Как я провел святки". Сочинения эти сослужили мне большую службу. Почти в каждой тетради, за малыми исключениями, встречались такие фразы: "Был в гостях у крестного, пил водку" или "Катался с гор, тятька дал горилки" и т.п. Вот тут и воспитывай юношество в нравственных правилах и трезвости…
Я положительно набросилась на театральные увеселения, урезывая рождественские и пасхальные каникулы, и старалась приезжать на это время из Петербурга даже из-за границы, чтобы занять мой маленький люд. Несмотря на мою антипатию к театру вообще, нахожу, что в воспитательном смысле это большое подспорье, в особенности деревенский театр, и он послужил мне с пользой в моей школе для сближения с учениками. Мы временно составляли как бы одну семью, сливаясь в одно целое, стараясь сыграть пьесу как можно лучше.
Крестьянский ребенок мало развит, внимание его спит, реакция слабая, речь несвободная. Школьные уроки передаются или на заученном книжном языке, или на своем разговорном, бедном, затрудненном, красноречие отсутствует. Разговорить ученика, особенно мне, было всегда трудно. Я попечительница, значит, начальство, другими словами: держи ухо востро. Чувствовалась всегда принужденность со стороны учеников. Кроме того, способствовали этому в огромной мере сами учителя. Театр же давал мне временно возможность устранить эту отдаленность, которую я чувствовала и от которой страдала.
Роли я старалась распределить по силам, характеру и данным исполнителя, и некоторые типы удавались превосходно, сами собой, как, например, роль жениха в пьесе "Жених из ножевой линии". Ее исполнял учитель-костромич Второв, мешковатый медведь, сильно говорящий на "о", давший превосходный тип. Сперва мы играли в школьном здании и там исполнили "Ревизора" и "Женитьбу" Гоголя.
Я заметила, что ребята очень увлекаются игрой на сцене. Первое представление состоялось на Рождество. Все праздники прошли в репетициях и приготовлениях, и, таким образом, школьникам не удалось пойти в отпуск на все праздники.
Актерами у нас были ученики, ученицы, учителя и мои домашние. Мы исполняли разных авторов: Гоголя, Островского, Чехова и других. Играли и мои две пьесы: "Трефовый король на сердце" — шутка-водевиль, и "Заблуждение" — пьеса с тенденцией, с героем учителем, где я вывела тип учителя, о котором всегда мечтала для жизни. К сожалению, таких нет в жизни.
Между учениками обнаружились очень способные исполнители. Режиссером была я сама. Мы вместе читали роли, я объясняла характер изображаемого лица, требования сценических условностей, учила плавной, ясной читке, умению бойко подавать реплики. Все это будило мышление учеников, развивало их, делало игру сознательнее.
Балалайка тоже сослужила мне службу. Наш оркестр из 30 человек (мальчиков и девочек) дошел до совершенства. Ребята увлекались игрой. Иногда по праздникам мы устраивали под управлением Лидина концерты в Смоленске с благотворительной целью. Играли то в Народном доме, то в думском зале, то в Дворянском собрании.
Когда собирались ехать в Смоленск, сколько было приготовлений!… Приносился огромный сундук со старыми мебельными чехлами, в них заворачивались балалайки и укладывались в этот сундук. Накануне под вечер запрягалось несколько розвальней, наваливалось много сена и на одни из них ставился сундук, на другие усаживались ученики и ученицы с дежурным учителем. Кроме того, ехал столяр на случай порчи инструмента. В городе для ребят отводилась комната в нашем доме, наваливали им сена, и они спали, как блаженные, до утра. Девочек я брала к себе, их было в оркестре пять-шесть.
Утром в день концерта делали репетицию, расставляли пюпитры в той зале, где играли. В дни концертов чай пили, завтракали и обедали в соседней с нашим домом чайной или в столовой Народного дома. Мы обыкновенно устраивались в читальной комнате. Кушали вволю, кто сколько хотел и чего душа просила, — два супа, например, три жарких и т.п. Потом мальчиков вели стричься, одевали в чистое платье: бархатные синие шаровары и красные рубахи, девочек — в темно-синие платья с красными бантами в волосах, и отправлялись в концерт. Успех всегда был большой, встречали нас хорошо, ребята были довольны. После концерта, облачившись в старое платье, марш на розвальнях домой. Обратное шествие сонного каравана направлялось прямо во Фленово. Дети очень любили эти поездки, были веселы, шутили, и я чувствовала свою близость с ними.
Мне случалось несколько раз во время моих наездов зимой делать детям елку. Это было очень сложно и хлопотливо, потому что, кроме полутораста учеников, приходилось звать также и детей служащих, которых набиралось до шестидесяти. Вначале мы делали елку в школьном здании, но это было ужасно неприятно, так как вместе с детьми набиралась масса народу, приходили родители смотреть на детей, жара и духота становились невыносимыми, свечи еле были видны, а после этой спертой, нагретой атмосферы бывало всегда много простуженных и больных. Тогда я перенесла елку в театр, и там она имела уже гораздо более торжественный вид. Срубалась огромная ель и устанавливалась плотниками в зрительном зале, на ней развешивались мешки с орехами, пряниками, конфетами, карандашами, тетрадями, раздаривались рубахи, картузы; для детей служащих тоже подарки, игрушки и сласти; подарки женам учителей.
Иногда, когда мне не удавалось приехать зимой, я переносила этот детский праздник на лето и в теплые майские вечера зажигала елку на школьном дворе, что производило чарующее, оригинальное впечатление. Место увеселения надо было оцеплять кордоном, потому что в темноте, окружающей освещенное место, к елке прорывались любопытные соседние крестьяне и происходили злоупотребления, таскались конфеты, пряники, что было неприятно. Дети веселились беззаветно и радовали мое сердце.
Я присматривалась ко многим ученикам и видела, что поступит, бывало, мальчик в школу, учится, учится, а толку нет, что-то в нем другое, наука не дается. Жалуются на него учителя, бранят, отметки плохие. Обыкновенно в школах, гимназиях просто отстраняют неспособного. Ребенок теряет в глазах родителей, иногда его презирают, и часто он утрачивает веру в себя — пропадает.
Так ли это? Есть ли безусловно неспособные люди, за исключением полного вырождения?
Нет, я твердо верю, что всякому человеку можно найти применение и собственный путь. Наука не дается — надо попытаться попробовать силы на другом. Надо подметить, изучить склонности и, поощрив их, направить на что-нибудь подходящее. Так я поступала с моими учениками. Отстраняя их от школы, я посылала их к садовнику, на кухню, в конюшню, и результат получался всегда удовлетворительный.
Раз в школе я задала сочинение на тему: "Кем бы я хотел быть". Один написал: хочу быть офицером, другой — поваром, третий — парикмахером. Я удивилась и спросила автора:
— Как? Почему парикмахером?
— У меня крестный в Смоленске в цирульниках живет.
Я отправила малого в Петербург, к модному куаферу Делькруа. Теперь он стал "мосье Арсен", зарабатывает несколько сот рублей в месяц — это из лентяя Артюшки-то…
Школа дала мне еще и художников. Вышли отличные резчики по дереву, рисовальщики. В русском мужичке всего найдешь, только покопайся. Приходит в школу бессознательным дикарем — ступить не умеет, а там смотришь, понемногу обтесывается, слезает грубая кора — человеком делается. В массе много способных и даже талантливых. Я любила разгадывать эти натуры, работать над ними, направлять их… Да, я люблю свой народ и верю, что в нем вся будущность России, нужно только честно направить его силы и способности.
Прискорбная история произошла у меня с одним моим учеником, Мишоновым. Он поступил при открытии школы в 1889 г. Сирота, плохенький, неразговорчивый, все больше исподлобья смотрит. Он мало обещал. Так и жил он у меня маленький да плохенький.
Раз прибегает ко мне Завьялов: "Мишонов пропал. Так в одной рубахе и ушел…" Я в ужасе, чуть не плачу. Каждый из этих плохеньких был дорог мне как свой. Умоляю Завьялова поехать на поиски. Узнаем, что Мишонов добрался до Смоленска, живет у богомаза. Я успокоилась, решила ждать.
Прошло два месяца. Говорят мне: "Мишонов в школу вернулся". Управляющий не принимает, велит ко мне идти, что скажу. Пришел с повинной, хмурый такой, грязный, волоса дыбом, в глаза не глядит.
— Ну что, Мишонов?
— Возьмите меня назад…
— Зачем же ты уходил?
— Хочу быть художником…
— Что же ты там не остался?
— Да нет, нехорошо…
— Научился, что ли, у богомаза художеству?
— Нет…
— А что же там делал два месяца?
— Дрова колол…
Тут мы помирились, блудный сын возвратился. На радостях баню истопили, отмыли Мишонова, остригли, в чистую рубаху облекли и снова откормили — захудал.
* * *
Мне давно хотелось осуществить в Талашкине еще один замысел. Русский стиль, как его до сих пор трактовали, был совершенно забыт. Все смотрели на него как на что-то устарелое, мертвое, неспособное возродиться и занять место в современном искусстве. Наши деды сидели на деревянных скамьях, спали на пуховиках, и конечно, эта обстановка уже перестала удовлетворять современников, но почему же нельзя было построить все наши кресла, диваны, ширмы и трюмо в русском духе, не копируя старины, а только вдохновляясь ею? Мне хотелось попробовать, попытать мои силы в этом направлении, призвав к себе в помощь художника с большой фантазией, работающего тоже над этим старинным русским, сказочным прошлым, найти лицо, с которым могла бы создать художественную атмосферу, которой мне недоставало.
Меня окружали милые, близкие люди, но совершенно непричастные к искусству. К тому же я не могла отдаться всецело намеченной цели, так как муж не любил деревни, с трудом проживал в ней два-три месяца, да и то в хорошую погоду, а как только вечера становились длинными и темными, он под всевозможными предлогами удирал в Петербург или за границу, предоставляя мне остаться еще некоторое время, но вообще не любил долгого моего отсутствия. Оставлять же мои мастерские без руководителя было невозможно.
Врубель во время своего пребывания в Талашкине[54] указал мне на художника Малютина как на человека, вполне подходящего для моего дела и по характеру своего творчества могущего выполнить все мои художественные затеи.
Киту пришлось по делам быть в Москве в это время, и я поручила ей отыскать Малютина, переговорить с ним и пригласить к себе в Талашкино на постоянную службу. Она застала его в ужасающей нищете, у него была жена и несколько человек детей. Он охотно отозвался на мое предложение и переехал к нам со всей семьей. Он оказался очень полезным и, по-видимому, сам увлекся моими задачами и целями.
Талашкино сделалось целым особым мирком, где на каждом шагу кипела жизнь, бился нерв, создавалось что-то, ковалась и завязывалась, звено за звеном, сложная цепь. Набралась кучка способных мальчиков, частью из школьников, в которых я подметила способности (как, например, Мишонов), частью из пришлых, прослышавших, что в Талашкине можно поучиться художествам.
Недалеко от будущей церкви, на склоне горы, на фоне елей и сосен, мне захотелось построить себе особый домик в русском стиле, и по рисунку Малютина был выстроен хорошенький, уютный "теремок", с красным резным фронтоном, исполненным в наших мастерских, с гармоничной раскраской*[55]. Из окон его расстилался чудный вид, а у подножия горы раскинут был школьный фруктовый сад, дальше шли поля, окаймленные лесами. В этом теремке поместилась учительская читальня, пианино, а в нижнем этаже читальня для учеников.
* * *
Наши талашкинские рукоделия достигли уже известного совершенства, но все еще не удовлетворяли меня. Приходилось вышивать покупным материалом. Мы покупали английские нитки, которые придавали вышивкам банальный оттенок, что-то безличное. У меня возникла мысль воспользоваться сохранившейся еще среди наших смоленских крестьянок традицией и привлечь тех из них, которые еще не забыли украшенных вышивками своих нарядов и помнили способ старинной растительной окраски. Мне нужен был помощник в этом деле. И вот однажды в бытность мою в Петербурге, зайдя в Пассаж и остановившись перед магазином, в котором были выставлены мордовские костюмы, белые вышивки и какие-то деревянные солонки, я, заинтересованная, вошла в магазин. Заведующей магазином оказалась представительная седая дама, очень обходительная, разговорчивая и, видимо, любящая и понимающая кустарное дело, госпожа Погосская. Заметив мою слабую струнку — интерес к народному творчеству, — она мигом овладела моим вниманием. Это ей ничего не стоило, она была ловкая женщина, побывавшая всюду, и в России, и за границей, изведавшая силу своего слова. Она умела прекрасно говорить на эту тему и, слушая меня, только горевала об одном, что ей большей частью приходится иметь дело с людьми, не понимающими кустарного дела, что сожаления ее будут удвоены теперь, когда она познакомилась с такой личностью, как я, которая с полуслова ее понимает. Какой бы получился результат, если бы она работала со мной заодно! У нее была дочь, тоже занимавшаяся кустарными вышивками, по ее словам, очень преданная делу матери, поставившая себе целью найти потерянный секрет старинной растительной окраски льняных тканей и шелка.
Эта седовласая женщина внушила мне такое доверие, что я сразу предложила и матери, и дочери поступить ко мне на службу для совместной работы. Решено было, что ее дочь приедет ко мне в Смоленск, а так как дело было осенью и строить специальную красильню было невозможно, то я предоставила ей один из моих "мусорных" домов во Фленове.
Г-жа Погосская должна была руководить всем делом, и мы предполагали открыть в Москве небольшой магазин для сбыта наших кустарных вышивок и произведений столярной, резчицкой и керамической мастерской.
В эту зиму начались выставочные постройки в Париже[56], и муж ни в коем случае не разрешил бы мне оставаться в деревне дольше. С грустью пришлось покинуть Талашкино, и я успела только водворить девицу Погосскую на ее зимней квартире, устроив ей там удобную мастерскую и временно красильню. Жить я предоставила ей в моем милом "теремке" и приставила к ней прислугу.
* * *
Когда я однажды весной вернулась из-за границы в Талашкино, ко мне прибежала Завьялова с докладом о том, как все обстоит во Фленове. Она, видимо, была непокойна, но прикрывалась развязностью и с большим увлечением стала мне рассказывать об одном новом ученике, расхваливая его на все лады. История, по ее словам, выходила необыкновенно трогательной. Однажды по большаку, направляясь в Рославль, шел бедный мальчик-сирота и, проходя мимо поворота во Фленово, прочитал на столбе надпись: "Народная школа". Он решился завернуть туда, там его приютили, обогрели, приласкали, а он привел всех в умиление своим умом и развитием. Тогда Завьяловы, сжалившись над бездомным сиротой, решились на свой страх оставить его в школе пансионером, будучи уверены, что когда я узнаю этого ребенка, то тоже буду от него в восторге.
Каково же было мое изумление, когда я, вместо ребенка, среди детей 13-ти, 14-ти лет увидала рыжего детину, лет 24-х, с признаками тщательно выбритой бороды!…
Неудивительно, что Хамченко — так звали его — сделался немедленно первым учеником и ослепил своими способностями и умом учителей… Этот парень, видимо, прошел уже через огонь и воду. Где только он не перебывал, начитанный, неглупый и себе на уме.
Несмотря на то что он проходил за ребенка, он был, несомненно, во сто раз развитее учителей и любил над ними иногда очень зло подшутить. Подмигнув товарищам, он вызывал их на какой-нибудь отвлеченный разговор, задавал сложные вопросы, наивно прося объяснения, и торжествовал, когда ставил их в затруднительное положение, или, вычитав в энциклопедическом словаре какой-нибудь исторический или научный факт, запомнив имена и годы, обращался с вопросами к учителям, тоже, конечно, в присутствии товарищей; учителя снова попадались впросак. Между тем ученики шли целой гурьбой на эти диспуты и потом вместе с Хамченко смеялись над учителями, а он делал это с расчетом подорвать доверие к ним ребят.
Несмотря на все старания Завьяловой, я продолжала коситься на этого великовозрастного питомца и предчувствовала, что от него можно ожидать чего-нибудь недоброго. Мой инстинкт не обманул меня.
У жены Панкова было три брата, Солнцевы. Один — армейский офицер, ничего из себя не представляющий, однако, когда я узнала лучше дух этой семьи, я подумала, что вряд ли такие офицеры полезны в армии, в смысле благонадежности и хорошего влияния на солдат. Второй, которого мы называли "вечный студент", — громадный детина, с бородой, лет 30-ти. Обыкновенно, знакомясь, он развязно рекомендовал себя: "социал-демократ". Третий — таинственный гимназист, вечно где-то скрывавшийся и постоянно находившийся под надзором полиции. Когда приходилось где-нибудь с ним сталкиваться, он демонстративно не кланялся, вероятно, выражая этим свои более чем либеральные убеждения. Вся эта компания со студентом во главе вносила в мою школу нежелательный дух. Пока ребята были еще малы, я хотя и косо смотрела на их пребывание во Фленове, но думала, что они не могут еще иметь никакого влияния на детей, имея дело с такими юными умами. Однако случилось одно обстоятельство, которое убедило меня в противном.
Своими постоянными интригами, а главное, близостью своей с Солнцевыми, которых я считала вредными для школы, Панков сильно расхолодил меня в отношении к себе. Я потеряла понемногу всякое уважение к нему и потому была рада, когда он ушел от меня и перебрался в Москву. Я надеялась, что отъезд его навсегда избавит мою школу от того духа, который он со своей родней внес во Фленово. Я заменила его преподавателем Симоновым, взятым по рекомендации и получившим от него все указания для ведения пасеки.
Вначале Симонов казался очень старательным и преданным делу. Но я никак не могла разгадать его. С виду он был общительный, разговорчивый, но в нем всегда была какая-то двойственность, что-то неискреннее, что, впрочем, в конце концов и обнаружилось. Сомнения мои вполне оправдались. В 1903 году, когда уже чувствовалось в школе какое-то брожение, в котором я, к сожалению, не отдавала себе отчета, Симонов, как и многие другие учителя, принадлежал к кучке красных и недовольных. Пробывши в моей школе два года, перед самым началом занятий, в мое отсутствие, как раз накануне моего приезда, Симонов, не предупредив меня как попечительницу, в полном смысле слова бежал из Фленова. С вечера накануне забрал жену, детей и уехал на станцию. Чего он страшился? Что натворил? Я никогда не могла понять. Не отъезд его, а способ, отношение к делу меня глубоко возмутили. Его неожиданный отъезд, как раз перед началом занятий, поставил меня в очень затруднительное положение. Мне пришлось спешно телеграфировать в Министерство, прося выслать мне нового преподавателя. Свои же обязанности он бесцеремонно взвалил на товарищей, и до приезда нового учителя они работали за него все его часы. Оказалось, что и это было дело рук Панкова, у которого чувства порядочности никогда не существовало.
Пришлось расстаться и с Завьяловым. Он не исполнил своего слова и не исправился, окружив себя самыми неблагонадежными людьми, стал подстрекать учителей и создал невозможную для школы атмосферу. Пока он был скромен и старался, жена его тоже стушевывалась, но затем она забрала его и всех учителей в руки, вздумала всегда первенствовать, всем распоряжаться, во все вмешиваться, сплетничать и поселила такой раздор в среде учителей, что выносить ее дольше стало невозможно, не говоря уже о ее мелком взяточничестве курами, рыбой от родителей неспособных учеников, которых она мне навязывала на шею. Я заменила Завьялова милым, тихим, скромным, очень порядочным, дельным и честным человеком, Масленниковым.
Злое семя, посеянное Панковым, дало неожиданные всходы. Миша Григорьев, один из старших в своем классе, нервный, способный и милый ребенок, вероятно, помня мое доброе к нему отношение, был со мной всегда приветлив. Это был тот самый мальчик, которого я приняла по просьбе маляров, работавших во Фленове в самый день открытия школы, и мать которого, по слухам, погибла на Ходынке. Но по приезде я не узнала Мишу. Он был насупленный, избегал моего взгляда, держался поодаль и стал водить постоянную компанию с Хамченко. Почему у них дружба? На какой почве? Я понять не могла. Но понемногу из разговоров я узнала, что в зимние вечера у Панкова, под предлогом балалайки, собирались, что-то читали. Вечный студент, конечно, играл первую скрипку и усердно просвещал компанию. Из учеников туда были допущены Миша и Хамченко. Тогда у меня стали понемногу раскрываться глаза: я поняла, откуда ветер дует.
В то время в школе служил садоводом С.А.Ярошевич, литовец, очень способный, энергичный и очень трудолюбивый. Он заметно отличался от остальных преподавателей, исполнявших свои обязанности спустя рукава. Некоторые были просто лентяями. Это усердие не нравилось учительской компании, потому что подчеркивало их общий недостаток. На огороде, в полях — Ярошевича всюду было видно. Когда ни приедешь, Ярошевич всегда за делом. Вставал он раньше всех, компании не водил ни с кем. Да это и трудно было — все его сторонились. Узнавать от него мне кое-что иногда удавалось, но, видимо, он был чем-то запуган.
Раз в школе, не помню по какому поводу, вышла с ним неприятная история. Хамченко и Миша, неизвестно кем подстрекаемые, пришли к управляющему сказать, что если Ярошевича не прогонят, то они уйдут из школы. Управляющий, Масленников, пришел мне доложить об этом. Я не могла потворствовать капризам учеников и в угоду им отстранять преподавателя. После этого каждый из учеников мог бы тоже потребовать устранения непонравившегося преподавателя. Поэтому я взяла сторону Ярошевича и всеми силами старалась отговорить Мишу от задуманного, тем более что ему оставалось всего два месяца до окончания курса. Ему было 16 лет, он был на хорошем счету, учился отлично, и было обидно, если бы он ушел из школы, не получив свидетельства об окончании. Все его труды в течение 4 лет пропали бы даром. Мне на помощь явилась Киту. Масленников был очень огорчен и тоже отговаривал его. Но ни мои хорошие слова, ни наши общие увещания не повлияли на Мишу. Он, видимо, боролся с собой, страдал, плакал, но решения уйти не изменил.
Хамченки мне не было жаль. Я рада была от него избавиться. Предчувствие мое не обмануло меня. Я всегда ждала от него какой-нибудь неприятности, но Мишу очень жалела. И они ушли.
Как обнаружилось потом, у Миши были деньги, и они-то и послужили приманкой для Хамченко. История этих денег такова. Спустя месяц после поступления Миши в школу откуда ни возьмись явилась его мать, которую уже считали погибшей во время ходынской катастрофы. Это была богомолка, бродячая женщина, продувная баба, отправившаяся после Ходынки на какое-то богомолье. Года через полтора придя в Смоленск, она как-то узнала, что ее сына приютили в школе, и пришла навестить его. Пожила у одного из учителей в кухарках, а потом, отдав Мише книжку сберегательной кассы, на которой у нее было двести рублей, снова отправилась странствовать.
Хамченко примазался к этим деньгам и бессовестно увлек Мишу за собой, враждебно настроив против меня и взвинтив ему голову всевозможными идеями, которые они черпали из уроков братьев Солнцевых. Впрочем, Хамченко из того же теста, учиться ему было нечему. Миша, как неопытный мальчик, всецело попал под их влияние, и они ловко его одурачили.
Впоследствии я узнала, что Завьялова приняла этого огромного парня, Хамченко, взявши с него пять рублей взятки, и вот почему так сильно мне расхваливала его. Но недаром я никогда не могла разделить ее восхищения. Он ловко пристроился на три года и за свое воспитание, одежду, пищу и квартиру в течение трех лет заплатил всего только пять рублей… Мой инстинкт не обманул меня.
Новый управляющий школой, заменивший Завьялова, недолго пробыл во Фленове. Он принес большую пользу, и я была им очень довольна, но, к сожалению, ему пришлось уйти по семейным обстоятельствам, вскоре же он был вызван ратником ополчения и уехал отбывать свой срок. Я лишилась хорошего и ценного сотрудника.
* * *
У меня накопилось так много работ из моих мастерских, что я для поощрения моих учеников смогла устроить выставку талашкинских изделий в Смоленске[57], в том самом здании, где была рисовальная студия при Куренном, так что эта постройка сослужила мне еще службу. Мы очень живописно убрали комнаты и разместили предметы. Там были сани, украшенные живописью и резьбой, дуги, балалайки, дудки, скамейки, рамки, полотенца, мебель, шкафчики, шкатулки, стулья, а также много вышивок — все труды моих учениц и учеников.
Собралась очень разнообразная и живописная выставка. Цену за вход назначили дешевую, десять копеек, и с благотворительной целью. К сожалению, посетителей за весь месяц перебывало не более пятидесяти человек, и между прочим, произошла маленькая забавная сценка, которую мне передала заведующая выставкой. Явилась дама, не то помещица, не то купчиха, и, молча, с лорнетом, обошла залу. Остановившись перед расписными санями, окаменела… Долго, долго она стояла, и так как в эту минуту была единственной посетительницей, то заведующая выставкой вежливо стала за ее спиной, чтобы дать объяснения. Наконец дама обернулась и говорит:
— Скажите, пожалуйста, это — сани?
Та вежливо ответила.
— Нет, скажите, пожалуйста, как же вы хотите, чтобы я села в такие сани?
Заведующая молча, навытяжку, стояла перед нею, не зная, что ей отвечать.
— Нет, я вас спрашиваю, скажите мне, как могла бы я сесть в такие сани?
Молчание. Не успокаиваясь, дама опять пристала:
— Нет, прошу вас мне сказать, как я сяду в такие сани?
Неизвестно, чем бы и скоро ли кончилась эта сцена, если бы не вошли новые посетители и не прекратили ее.
Вообще, наши вещи не вызвали восторга, а только немое удивление, которое мы не знали чему приписать: признанию или отрицанию подобного производства, сочувствию или порицанию. Но через несколько лет публика вошла во вкус, и мне пришлось видеть во многих домах мебель и убранство, скопированные с тех вещей, которые сначала вызывали только немое остолбенение. В то же время талашкинское производство привлекло к себе внимание художественной критики. Снимки с наших изделий были помещены в "Мире искусства" и в иностранных художественных журналах.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.