Волшебник из Гура-Кальварии
Волшебник из Гура-Кальварии
В советском паспорте, выданном Мессингу после прибытия в СССР, значилось, что он родился 10 сентября 1899 года в городе Гура-Кальвария Варшавской губернии. В том же документе впервые называлось его полное имя — Вольф Гершикович Мессинг, хотя позже телепат предпочитал называть себя Вольфом Григорьевичем. Есть сведения, что в детстве он носил другое имя — Велвел, на древнееврейском «волчонок», что соответствовало идишскому Вольф. Фамилия Мессинг, по-немецки означающая «латунь», известна с XVI века; в Польше ее носили исключительно евреи, главным образом мастера-жестянщики, которые работали в Варшаве, а жили в соседних «спальных» городах, включая Гура-Кальварию.
Название этого городка переводится как «Лысая гора», то есть Голгофа. В начале XIX века его населяло всего 500 жителей, но потом он начал бурно расти — прежде всего за счет евреев, переселявшихся из глухомани поближе к столице Царства Польского. Век спустя здесь жили более 5000 человек, из которых евреи составляли больше половины. В 1859 году здесь поселился Ицхок-Меир Алтер, основатель династии цадиков — духовных наставников так называемых гурских хасидов. После этого Гура-Кальварию прозвали «польским Иерусалимом», и на праздники сюда стекались хасиды со всей Польши. В 1941 году все еврейское население городка — более 3500 человек — было отправлено в Варшавское гетто, откуда позже их вывезли в лагерь уничтожения Майданек. После войны в город вернулись лишь несколько евреев, а сегодня там проживает лишь один старик, который по праздникам посещает уцелевшую синагогу и читает там кадиш — поминальную молитву. Немцы вывезли в Варшаву и городской архив, погибший в пламени войны. По этой причине в сегодняшней Гура-Кальварии ничего не напоминает о Вольфе Мессинге и его семье.
Гура-Кальвария в начале XX века
О детстве Мессинга мы имеем всего два свидетельства. Одно — его собственные мемуары, другое — документальная повесть писателя Игнатия Шенфельда «Раввин с горы Кальвария», впервые опубликованная в 1989 году в эмигрантском журнале «Грани», а в 1994 году изданная отдельной книгой в Смоленске. Ее автор родился в 1915 году во Львове, стал писателем и переводчиком, а в 1941 году, бежав от гитлеровцев, оказался в Ташкенте. Там он будто бы и познакомился с Мессингом в камере местной тюрьмы, куда обоих бросили за «антисоветскую деятельность». Это было в феврале 1943 года, и вскоре Шенфельд получил стандартный срок — 10 лет с последующей ссылкой. Освободившись из ГУЛага после смерти Сталина, он, как бывший иностранный гражданин, смог выехать в Польшу, а оттуда перебрался в Западную Германию, где работал на радио «Свобода». Он перевел на польский многие произведения российских авторов, включая Булата Окуджаву, с которым был дружен; позже тот написал предисловие к его книге.
Повесть о Мессинге стала самым крупным произведением Шенфельда — к сожалению, поскольку это довольно примитивный пасквиль, написанный с крайней неприязнью к герою. Многие подробности жизни Мессинга, который тот почему-то вдруг выложил случайному знакомцу в тюремной камере, выглядят, мягко говоря, сомнительными. Не исключено даже, что автор вовсе не встречался с Мессингом, а факты повести взял из его мемуаров, «творчески» исказив их так, чтобы каждый поступок телепата наполнился негативным смыслом. Причина могла быть банальной — зависть способного, но не достигшего даже скромной известности писателя к соплеменнику, который, по его мнению, пользовался совершенно незаслуженным успехом.
Не исключено, конечно, что Мессинг с Шенфельдом и правда встретились в камере ташкентской тюрьмы. В годы войны артист много выступал перед ранеными и эвакуированными, а в столице Узбекистана тех и других было предостаточно. С этим городом артиста явно связывали особенно крепкие узы — недаром опекаемый им детдом находился именно в Ташкенте. В память об избавлении от опасности иудеи часто раздают милостыню бедным и сиротам, и Мессинг, который до конца жизни хранил верность традициям иудаизма, вполне мог сделать эту милостыню постоянной в память о своем спасении из тюрьмы (об этом мы поговорим далее).
Возможно, повесть Шенфельда все-таки содержит крупицы правдивой информации о детстве Мессинга. Автор пишет, что после войны встречался с уцелевшими гурскими евреями, чтобы расспросить их о знаменитом земляке: «Один из них, Феликс Карпман, помнил только, как он мальчишкой, с ватагой другой сорванцов, приставал на улице к Вольфу, вопя «Мессинг, Мессинг, погадай!» Другой, ушедший от немцев в партизаны Генрих Прайс, мой ровесник, знал Мессинга лучше. Он запомнился ему как тихий, никому не мешавший человек с ухватками старого холостяка, одевавшийся как франт, чтобы создать видимость, как, мол, ему хорошо живется». Но в любом случае эти детали Игнатий Норбертович узнал не от самого Мессинга, иначе трудно объяснить ошибки в его книге. Например, отец телепата там назван Хаимом Босым, хотя, как мы уже знаем, его звали Гершка или Гирш, о чем Шенфельд мог догадаться хотя бы по отчеству Мессинга — имя «Гирш» в русифицированном варианте чаще всего превращалось в «Григорий».
Сам Мессинг вспоминал о детстве так: «Маленький деревянный домик, в котором жила наша семья — отец, мать и мы, четыре брата. Сад, в котором целыми днями возился с деревьями и кустами отец и который нам не принадлежал. Но все же именно этот сад, арендуемый отцом, был единственным источником нашего существования. Помню пьянящий аромат яблок, собранных для продажи. Помню лицо отца, ласковый взгляд матери, детские игры с братьями».
В изложении Шенфельда эти воспоминания стали куда более пространными и цветистыми: «Отец мой — не хочу сказать блаженной памяти, хочу верить, что он жив, — арендовал сады, с которыми была возня от зари до зари. Этот гешефт имел и свой страх и свой риск: кто мог знать, какой будет осенью урожай? Весь год гни спину, вкладывай деньги, а только осенью узнаешь, пан или пропал. Если получался рейвах (прибыль. — В.Э.), отец с этой прибыли расплачивался с долгами и запасался продуктами на долгую зиму.
Я был у отца первым помощником. Мать — да пребудет священным имя ее! — изнуренная родами, выкидышами, тяжелым трудом, рано состарилась и часто болела. Из детей, кроме меня, в живых остались еще два моих младших брата.
Сад был для меня сущим наказанием. Он был почти всегда вдали от местечка, отец не успевал один ухаживать за деревьями и кустами, бороться с вредителями, и я должен был заниматься окуриванием. Знаете, что это такое? Глаза воспалены, слезы текут, горло дерет, прямо задыхаешься. А потом, когда урожай дозревал, сад надо было стеречь от деревенских сорванцов, которые налетали ватагами, трясли деревья и обрывали кусты. Злую собаку, которую давали мне в помощники, я боялся больше, чем этих шайгецов (озорников — В.Э.). Шалаш, в котором я прятался от дождя, продувало насквозь, и ночами я дрожал от холода и страха. Ой, цорес ын ляйд (горе горькое — В.Э.)! Незабываемыми событиями в моей жизни были тогда две поездки с отцом в Варшаву: мы там сдавали товар купцам в Мировских торговых рядах. Второсортные фрукты, или которые с гнильцой, мать выносила на местный рынок».
Для отца у Мессинга ласковых слов не нашлось: «Отец не баловал нас, детей, лаской и нежностью. Я помню ласковые руки матери и жесткую, беспощадную руку отца. Он не стеснялся задать любому из нас самую беспощадную трепку. Во всяком случае, к нему нельзя было прийти пожаловаться на то, что тебя обидели. За это он бил беспощадно, обиженный был для него вдвойне и втройне виноватым за то, что позволил себя обидеть. Это была бесчеловечная мораль, рассчитанная на то, чтобы вырастить из нас зверят, способных удержаться в жестком и беспощадном мире». Похоже, такими «зверятами» Вольф считал своих братьев, с которыми у него никогда не было особой близости. Утешала его только мать (по некоторым данным, ее звали Сарой), но когда мальчику было 13 лет, она умерла от разрыва сердца, а вернее — от тяжелого беспросветного труда.
Мессинг в своих мемуарах постарался доказать, что с раннего детства был наделен незаурядными свойствами: «Мне рассказывали, что в самом раннем детстве я страдал лунатизмом. Якобы мать однажды увидела, как я во сне встал с кровати, подошел к окну, в которое ярко светила луна, и, открыв его, попытался влезть на подоконник… Излечили меня — опять же по рассказам — корытом с холодной водой, которое в течение некоторого времени ставили у моей кровати. Вставая, я попадал ногой в холодную воду и просыпался. Какова доля правды в этом сообщении, установить не берусь, но я дал обещание ни о чем не умалчивать. Может быть, какой-нибудь на первый взгляд совсем малозначащий эпизод окажется для кого-нибудь из специалистов, прочитавших эту книгу, наиболее интересным и важным». Артист, конечно, знал, что лунатизм издавна считался видом транса, в котором человек может изрекать пророчества и исполнять волю богов. Впоследствии он научился искусственно вводить себя в транс или, во всяком случае, убеждать публику в этой своей способности, чему служили и детские воспоминания.
Когда Вольфу исполнилось шесть лет, родители озаботились его образованием и отдали мальчика в хедер. Он вспоминал: «Люди ниже среднего достатка, какими были мои родители, да еще в бедном еврейском местечке, могли учить своих детей только в хедере — школе, организуемой раввином при синагоге. Основным предметом, преподаваемым там, был Талмуд, молитвы из которого страница за страницей мы учили наизусть. У меня была отличная память, и в этом довольно-таки бессмысленном занятии — зубрежке Талмуда — я преуспевал. Меня хвалили, ставили в пример. Именно эта моя способность и явилась причиной встречи с Шолом-Алейхемом… Но общая религиозная атмосфера, царившая в хедере и дома, сделала меня крайне набожным, суеверным, нервным».
Упомянутая встреча со знаменитым еврейским писателем Шолом-Алейхемом (Шолемом Рабиновичем) якобы состоялась в 1909 году, когда будущему телепату было девять лет. В мемуарах говорится: «Помню его внимательный взгляд из-под очков, небольшую бородку и пышные усы. Помню, как он ласково потрепал меня по щеке и предсказал большое будущее. Нет, это не было предвидением. Просто Шолом-Алейхем верил в неисчерпаемую талантливость народа и в каждом втором мальчике хотел видеть будущее светило». В этой встрече не было бы ничего невероятного, если бы не одно обстоятельство — в 1905 году, после кровавых еврейских погромов, писатель покинул Российскую империю и не возвращался туда до 1914 года. Поэтому он никак не мог в промежутке между этими датами посетить Гура-Кальварию, и его «благословение» Мессинга стало первым из вымышленных встреч последнего с видными историческими деятелями. Из мемуаров видно, что телепат любил подчеркнуть свою близость к сильным мира сего, не стесняясь при этом приврать — благо все, с кем он будто бы встречался, к тому времени ушли из жизни.
За исключением этого эпизода, свои ранние годы Мессинг описывал вполне правдиво: «У меня не было детства. Была холодная жестокость озлобленного жизнью отца. Была убивающая душу зубрежка в хедере. Только редкие и торопливые ласки матери могу я вспомнить тепло. А впереди была трудная кочевая жизнь, полная взлетов и падений, успехов и огорчений. Впрочем, вряд ли бы согласился я и сегодня сменить ее на любую другую». В версии Шенфельда он добавляет: «Когда Бог был милостив и случался большой урожай, да еще удавалось его выгодно продать, отец посылал меня в хедер, чтобы я немного поучился. Тогда мне позволяли надевать ботинки, а то я, делая честь отцовскому прозвищу, бегал босым до поздней осени. Брюки и курточку мне шили из перелицованной старой отцовской одежды. Еда у нас была: черный хлеб, картошка, лук, репа, кусочек ржавой селедки на ужин и кофе из ячменя и цикория, который мать утром варила на весь день в большой кастрюле».
Создается впечатление, что Вольф учился от случая к случаю, да так ничему и не выучился. Но вряд ли это так: после хедера раввин решил послать его в иешибот (точнее, йешиву, что означает «заседание») — учебное заведение, готовившее духовных служителей. Это значит, что он был прилежным учеником и успешно усваивал талмудическую премудрость — ничему другому в хедере не учили. Программа йешивы была богаче — здесь изучали также русский язык, арифметику, иврит, историю и географию Палестины. Окончивший йешиву становится раввином, но Мессинга эта участь не прельщала: «Я наотрез отказался идти после окончания хедера в иешибот. Со мной сначала спорили, потом отступились. И тут произошло первое и единственное в моей жизни чудо, в которое я верил довольно долго. С тех пор я не верю чудесам, но ведь тогда мне было всего девять лет.
Однажды отец послал меня в лавку за пачкой папирос. Время было вечернее, солнце зашло и наступили сумерки. К крыльцу своего дома я подошел уже в полной темноте. И вдруг на ступеньках выросла гигантская фигура в белом одеянии. Я разглядел огромную бороду, широкое скуластое лицо, необыкновенно сверкавшие глаза. Воздев руки в широких рукавах к небу, этот небесный — в моем тогдашнем представлении — вестник произнес: «Сын мой! Свыше я послан к тебе, предречь будущее твое во служение Богу. Иди в иешибот! Будет угодна Богу твоя молитва.» Нетрудно представить себе впечатление, которое произвели эти слова, сказанные громоподобным голосом, на нервного, мистически настроенного, экзальтированного мальчика. Оно было подобно вспышке молнии и удару грома. Я упал на землю и потерял сознание».
Очнувшись, потрясенный мальчик согласился поступить в йешиву, которая находилась в другом городе — «с этого началась моя жизнь вне дома». Вместе с другими учениками он жил в молитвенном доме при школе, занимаясь после уроков уборкой и другими хозяйственными делами. Питались они по графику в домах местных жителей, которые кормили чужаков впроголодь. «Так прошло два года, — вспоминает Мессинг. — И так, наверное, и сделали бы из меня раввина, если бы не одна случайная встреча». Однажды в молитвенный дом явился нищий громадного роста, в котором Вольф к своему удивлению узнал «посланца неба», который заставил его подчиниться родительской воле. В голове его мгновенно пронесся вихрь мыслей: «Значит, отец просто сговорился с этим прошедшим огонь и воду проходимцем, может быть, даже заплатил ему, чтобы тот сыграл свою «божественную» роль! Значит, отец попросту обманул меня, чтобы заставить пойти в иешибот! Если пошел на обман мой всегда справедливый и правдивый отец, то кому же верить?! Тогда ложь все, что я знаю, все, чему меня учили. Может быть, лжет и Бог?!. Может быть, его и нет совсем? Ну конечно же его нет, ибо существуй он — всезнающий и всевидящий, он не допустил бы такое. Он на месте поразил бы громом нечестивца, осмелившегося присвоить себе право говорить от его имени».
Эти мысли, по словам Мессинга, «мгновенно разметали в клочки и очистили мой разум от всего того мусора суеверий и религиозности, которым меня напичкали в семье и в духовных школах». В Советском Союзе, особенно во времена хрущевских гонений на религию, телепат не мог написать ничего другого. На самом деле, как уже говорилось, он на всю жизнь сохранил верность иудаизму и покинул училище не из богоборчества, а из-за желания вырваться из тесноты местечка в просторный и полный возможностей большой мир. Впрочем, покинул ли? Не исключено, что он благополучно закончил йешиву (учеба там длилась от четырех до семи лет) и даже стал раввином. Это позволило ему не поссориться с суровым отцом и прочими родственниками, которые в случае бегства неминуемо прокляли бы его — а мы знаем, что вплоть до своего бегства в СССР Мессинг часто появлялся в родном доме и подолгу жил там. К тому же в советской анкете он указал, что знает иврит, а этот сложный язык он мог выучить только в йешиве. Если он действительно сумел завершить образование, то его эстрадная карьера началась не в 1911 году, как сказано в мемуарах, а в начале 20-х, что выглядит куда правдоподобнее.
Кроме иврита, Мессинг, как и большинство его земляков, знал польский язык и близкий к идишу немецкий, а потом выучил еще и русский. На всех этих языках он много читал — в мемуарах упомянуты «несколько сотен» любимых книг. Особенно любил книги по психологии (что вполне естественно), а также детективы и приключенческую литературу. Последней, похоже, навеяна вся история бегства будущего телепата из школы и его поступления в бродячий цирк. Уже сама причина бегства изображена чересчур романтически: «Мне нечего было больше делать в иешиботе, где меня пытались научить служить несуществующему Богу. Я не мог вернуться и домой к обманувшему меня отцу. И я поступил так, как нередко поступали юноши в моем возрасте, разочаровавшиеся во всем, что было для них святого в жизни: обрезал ножницами длинные полы своей одежды и решил бежать. Но для этого нужны были деньги, а где их взять? И тогда я совершил одно за другим сразу три преступления. Сломав кружку, в которую верующие евреи опускали свои трудовые деньги «на Палестину», и твердя про себя извечные слова всех обиженных и угнетенных: «Вот вам за это!..», я пересыпал себе в карман все ее содержимое: раз Бога нет, значит, теперь все можно.
Пошел на ближайшую станцию железной дороги. По дороге очень захотелось есть — путь был неблизкий. Накопал на чужом поле картошки (второе преступление за одну ночь!). Разжег костер, испек ее в золе. Для меня и теперь нет лучшего лакомства, чем печеный картофель — рассыпчатый, пахнущий дымом, с неизбежной добавкой солоноватой золы.
Вошел в полупустой вагон первого попавшегося поезда. Оказалось, что он шел в Берлин. Залез под скамейку, ибо билета у меня не было (третье преступление) и заснул безмятежным сном праведника. Было мне в ту ночь одиннадцать лет. Но на этом дело не закончилось. Случилось то, что неизбежно должно было случиться: в вагон вошел контролер. Он будил заснувших пассажиров и проверял билеты.
— Молодой человек, — у меня в ушах и сегодня еще звучит его голос, — твой билет.
Нервы мои были напряжены до предела. Я протянул руку и схватил какую-то валявшуюся на полу бумажку, кажется, обрывок газеты. Наши взгляды встретились. Всей силой чувств мне захотелось, чтобы он принял эту грязную бумажку за билет. Контролер взял ее, как-то странно повертел в руках. Я сжался, сжигаемый неистовым желанием. Он сунул газетный обрывок в тяжелые челюсти компостера и щелкнул ими. Протянув мне назад «билет», он подобревшим голосом сказал:
— Зачем же ты с билетом — и под лавкой едешь? Вылезай! Через два часа будем в Берлине.
Так впервые неожиданно появилась у меня способность внушения».
Этот случай, «боевое крещение» гипнотизера, вспоминают всегда, когда речь заходит о Мессинге. В принципе ничего невероятного в нем нет, но гипноз в исполнении одиннадцатилетнего мальчика, причем без предварительной тренировки, выглядит не слишком убедительно. К тому же между Варшавой и Берлином пролегала государственная граница, и в поезде неминуемо должны были появиться не только контролер, но и полицейские, проверяющие паспорта. Их отсутствие означает только одно — что вся история выдумана. Мессинг часто рассказывал ее знакомым и всегда по-разному. Один из таких вариантов сохранил в воспоминаниях Михаил Владимирович Михалков, младший брат автора советского гимна: «Мне одному в минуту откровенности Мессинг рассказал, как он в возрасте четырех лет убил человека. Его послали в соседний город к бабушке в сопровождении двух старух. Ехали на поезде, провожатые задремали, маленький Вольф пошел погулять и в тамбуре натолкнулся на контролера. Тот в шутку потребовал билет. Впечатлительный мальчик от растерянности выхватил конфетный фантик и протянул его контролеру, страстно желая, чтобы это был билет. Контролер то ли в шутку, то ли всерьез прокомпостировал бумажку. Но власть над человеком так потрясла Мессинга, что он сразу захотел проверить свою силу еще раз. И не нашел ничего лучшего, как внушить ему, что поезд стоит и надо выйти на перрон. Контролер открыл дверь и разбился насмерть».
Михалков-младший дружил с Мессингом, который, похоже, притягивал к себе людей незаурядных. В годы войны он попал в плен и несколько лет прослужил в войсках СС — по собственному утверждению, как разведчик-нелегал, а по мнению ряда историков, как банальный предатель. Обеим версиям есть подтверждения: после 1945 года он был отправлен в ГУЛАГ, но довольно быстро освобожден, награжден несколькими орденами за участие в войне и много лет сочинял патриотические песни под псевдонимом Михаил Андронов. Ходили слухи о его сотрудничестве с КГБ, и некоторые даже считали, что он наблюдал за Мессингом по заданию «конторы». Будучи изрядным фантазером, Михалков наверняка приукрасил историю с часами, но сочинил ее наверняка сам Вольф Григорьевич. Путаница с датами привела к тому, что некоторые чересчур доверчивые авторы заставили телепата погубить целых двух контролеров — одного в четырехлетнем возрасте, другого в одиннадцатилетнем.
Далее в мемуарах рассказана столь же фантастическая история прибытия Мессинга в немецкую столицу: «Берлин. Много позже я полюбил этот своеобразный, чуть сумрачный город. Конечно, я имею в виду довоенный Берлин; в последние десятилетия я не был в нем. А тогда, в мой первый приезд, он не мог не ошеломить меня, не потрясти своей огромностью, людностью, шумом и абсолютным, как казалось, равнодушием ко мне. Я знал, что на Драгунштрассе останавливаются люди, приезжавшие из нашего городка, и нашел эту улицу. Вскоре я устроился посыльным в доме приезжих. Носил вещи, пакеты, мыл посуду, чистил обувь.
Это были, пожалуй, самые трудные дни в моей нелегкой жизни. Конечно, голодать я умел и до этого, и поэтому хлеб, зарабатываемый своим трудом, был особенно сладок. Но уж очень мало было этого хлеба! Все кончилось бы, вероятно, весьма трагически, если бы не случай.
Однажды меня послали с пакетом в один из пригородов. Это случилось примерно на пятый месяц после того, как я ушел из дома. Прямо на берлинской мостовой я упал в голодном обмороке. Привезли в больницу. Обморок не проходит. Пульса нет, дыхания нет. Тело холодное. Особенно это никого не взволновало и никого не беспокоило. Перенесли меня в морг. И могли бы легко похоронить в общей могиле, если бы какой-то студент не заметил, что сердце у меня все-таки бьется. Почти неуловимо, очень редко, но бьется.
Привел меня в сознание на третьи сутки профессор Абель. Это был талантливый психиатр и невропатолог, пользовавшийся известностью в своих кругах. Ему было лет 45. Был он невысокого роста. Помню хорошо его полное лицо с внимательными глазами, обрамленное пышными бакенбардами. Видимо, ему я обязан не только жизнью, но и открытием своих способностей и их развитием.
Абель объяснил мне, что я находился в состоянии летаргии, вызванной малокровием, истощением, нервными потрясениями. Его очень удивила открывавшаяся у меня способность полностью управлять своим организмом. От него я впервые услышал слово «медиум». Он сказал:
— Вы — удивительный медиум.
Тогда я еще не знал значения этого слова. Абель начал ставить со мной опыты. Прежде всего он старался привить мне чувство уверенности в себе, в свои силы. Он сказал, что я могу приказать себе все, что только мне захочется».
Далее телепат пишет, что Абель со своим другом и коллегой Шмиттом проводили с ним опыты внушения — например, мысленно передавали приказ достать из печки серебряную монету, да не просто так, а выломав молотком кафельную плитку печки. Конечно же, у мальчика все получилось, и друзья пришли в восторг — увы, только в фантазии Мессинга, поскольку известных психиатров с фамилиями Абель и Шмитт в Берлине 1910-х годов просто не было. Зато существовало лейпцигское издательство «Абель», выпускавшее в тот период множество книг по психиатрии, которые Мессинг наверняка читал. Выдуманный Абель сыграл в мемуарах важную роль — передал юного гения из рук в руки его первому импресарио — не менее выдуманному господину Цельмейстеру, чья фамилия означает «военный казначей», а в переносном смысле «скупердяй».
«Это был, — живописует Мессинг, — очень высокий, стройный и красивый мужчина лет 35 от роду — представительность не менее важная сторона в работе импресарио, чем талантливость его подопечных актеров. Господин Цельмейстер любил повторять фразу: «Надо работать и жить!..» Понимал он ее своеобразно. Обязанность работать он предоставлял своим подопечным. Себе он оставлял право жить, понимаемое весьма узко. Он любил хороший стол, марочные вина, красивых женщин. И имел все это в течение длительного ряда лет за мой счет. Он сразу же продал меня в берлинский паноптикум. Еженедельно в пятницу утром, до того как раскрывались ворота паноптикума, я ложился в хрустальный гроб и приводил себя в каталептическое состояние. Я буду дальше говорить об этом состоянии, сейчас же ограничусь сообщением, что в течение трех суток — с утра до вечера — я должен был лежать совершенно неподвижно. И по внешнему виду меня нельзя было отличить от покойника.
Берлинский паноптикум был своеобразным зрелищным предприятием: в нем демонстрировались живые экспонаты. Попав туда в первый раз, я сам попросту испугался. В одном помещении стояли сросшиеся боками девушки-сестры. Они перебрасывались веселыми и не всегда невинными шутками с проходившими мимо молодыми людьми. В другом помещении стояла толстая женщина, обнаженная до пояса, с огромной пышной бородой. Кое-кому из публики разрешалось подергать за эту бороду, чтобы убедиться в ее естественном происхождении. В третьем помещении сидел безрукий в трусиках, умевший удивительно ловко одними ногами тасовать и сдавать игральные карты, сворачивать самокрутку или козью ножку, зажигать спичку. Около него всегда стояла толпа зевак. Удивительно ловко он также рисовал ногами. Цветными карандашами он набрасывал портреты желающих, и эти рисунки приносили ему дополнительный заработок. А в четвертом павильоне три дня в неделю лежал на грани жизни и смерти «чудо-мальчик» Вольф Мессинг.
В паноптикуме я проработал более полугода. Значит, около трех месяцев жизни пролежал я в прозрачном холодном гробу. Платили мне целых пять марок в сутки! Для меня, привыкшего к постоянной голодовке, это казалось баснословно большой суммой. Во всяком случае, вполне достаточной не только для того, чтобы прожить самому, но даже и кое-чем помочь родителям. Тогда-то я и послал им первую весть о себе.»
Описанные Мессингом «чудеса» часто встречались в бродячих цирках, колесивших по разным городам Европы и Америки. Однако берлинский паноптикум (в переводе «все зрелища»), открытый еще в 1869 году на Фридрихштрассе братьями Кастан, показывал публике совсем другие экспонаты — восковые фигуры знаменитостей. Никаких бородатых женщин и хрустальных гробов там не было, но Мессинг этого не знал. Похоже, он не знал и достопримечательностей Берлина, о которых ничего не пишет — только упоминает Драгунштрассе (точнее, Драгонштрассе), где часто селились прибывшие из Польши евреи, но об этом факте он мог узнать из книг или устных рассказов. Не исключено, что он действительно бывал в Берлине, но позже, в 20-е годы, когда паноптикум уже закрылся, и о нем осталась только смутная память. Именно она заставила Гитлера перед смертью воскликнуть: «Я не хочу, чтобы русские выставили меня в паноптикуме, как Ленина!» По догадке Б. Соколова, эта фраза могла побудить Мессинга совместить гроб и паноптикум, но все, вероятно, обстояло проще. Увидев в каком-нибудь цирке «живого мертвеца» в гробу, телепат мог пожелать оказаться на его месте — и много лет спустя перенести эту мечту на страницы воспоминаний.
Стоит отметить, что все многочисленные страны, где Мессинг, по его уверениям, гастролировал, удостоились в его мемуарах только одной записи: «В некоторых странах очень распространены так называемые «оккультные науки». Я видел разрисованные пестрыми красками домики гадалок, магов, волшебников, хиромантов на Елисейских полях и Больших бульварах в Париже, на Унтер-ден-Линден в Берлине, встречал их в Лондоне, в Стокгольме, в Буэнос-Айресе, в Токио. И ничего не изменял в сути дела национальный колорит, который накладывал свой отпечаток на внешнее оформление балаганов, на одежду предсказателей». Конечно, не исключено, что природа и быт вообще мало интересовали телепата, погруженного в глубины человеческой психики. Но более вероятно, что Мессинг до войны просто не покидал пределов Польши. В чем будто бы и признался в тюремной камере Шенфельду, который в своей повести излагает совсем иной вариант начала его артистической биографии. Согласно ему, в тринадцать лет, после смерти матери, Мессинг вдруг осознал, что никому не нужен в родном местечке, и решил поискать счастья в других местах.
Как раз тогда в Гура-Кальварию заехал бродячий цирк «Корделло»: «Я совсем потерял голову, когда у монастырского вала у излучины Вислы забелело его шапито. Это было скорее семейное предприятие. Отец, пан Антон Кордонек, был директором, дрессировщиком, эквилибристом, мастером всех цирковых искусств в одном лице. Пани Розалия, его жена, тоже умела проделывать все, что демонстрируют цирковые артистки в манеже. Двое сыновей, силачей и акробатов, две малолетние дочки-наездницы, да дядя Конрад, один заменявший целый оркестр — вот и вся труппа. Чуть ли не членами семьи считались две пары лошадей, работавших в манеже и ходивших в упряжке, любимец детей пони Цуцик, вислоухий ослик Яцек, бодливый козел Егомощ, да шкодливая и озорная обезьянка Муська. Были еще две собачонки из породы шпицов и пятнистый дог.
Хотя денег у меня не было, я ухитрялся попасть на все спектакли, пролезая прямо между ног у зрителей.
Из-за ремонта цирку пришлось задержаться у нас довольно долго — и все это время я дни напролет вертелся вокруг жилого фургончика, двух фургонов побольше и палатки, огораживавших стоянку цирка. Привлекали меня запах конюшни, отзвуки тренировки и будни иной, увлекательной жизни. Я был счастлив, если мог помочь: принести воды, дров, охапку сена или соломы. Циркачи постепенно привыкали к моему молчаливому присутствию и добровольной помощи. И когда меня в один прекрасный день дружелюбно пригласили: «Эй, жидэк, садись с нами к столу!» — я понял, что стал у них почти своим человеком.
В ермолке, в четырехугольной накидке с вырезом для шеи, с мотающимися внизу арбе-каифес, я сидел молча. Не только потому, что невероятно стеснялся: я ведь по-польски знал всего несколько слов. Не сразу смог я прикоснуться к трефной гойской еде. Хозяева меня ободряли, добродушно посмеиваясь. Трудней всего было, конечно, проглотить свинину. Господь наш, элохейну, прости мне, блудному сыну, который первым из рода Мессингов опоганил свой рот этой нечистой едой!
Когда цирк стал собираться в путь, я прямо впал в отчаяние. Впервые я приобрел друзей и сразу же терял их. Я проворочался всю ночь, а под утро взял свой тефилим для утренней молитвы, завязал в узел краюху хлеба и луковицу, и вышел из спящего еще местечка по направлению на Гроец. Отойдя шесть-семь верст, я сел на бугорок у дороги. Вскоре раздался топот копыт и громыхание фургонов. Когда они поравнялись со мной, пан Кордонек увидел мою зареванную физиономию, он натянул вожжи и произнес: «Тпру-у!» Потом немного подумал — и не говоря ни слова, показал большим пальцем назад, на фургон. Залезай, мол! Так началась моя артистическая карьера.
За оказанную мне доброту я изо всех сил старался быть полезным членом труппы. Преодолев страх, я научился обхаживать и запрягать лошадей и ходить за другими животными. Пейсы свои я обрезал и напялил на себя что-то вроде ливреи. Нашлась для меня и обувь.
Я был хилым малым, и хотя уже вкусил премудрости Талмуда и мог кое-как комментировать Мишну и Гемару, но к жизни был еще не очень приспособлен, — в особенности к цирковой. Но со временем я научился стоять на руках, ходить колесом и даже крутить солнце на турнике, делать сальто-мортале. Я мог даже выступить клоуном у ковра. Первый мой самостоятельный номер был с осликом: я пытался его оседлать, а он меня сбрасывал и волочил по манежу. В другом номере меня преследовал козел, а обезьянка дергала за уши.
Кордонки относились ко мне, как к члену семьи, и я не жалел, что ушел из штетеле (местечко. — В.Э.). В свободное время мама Кордонкова обучала своих дочек и меня польскому языку и грамоте. Папа Кордонек показывал мне секреты иллюзионистских трюков. Моя невзрачность и невесомость очень подходили для факирских выступлений. Я научился ложиться на утыканную гвоздями доску, глотать шпагу, поглощать и извергать огонь.
Я тогда действительно радовался жизни, как птица, вырвавшаяся из клетки. Может быть, это и были самые лучшие годы моей жизни. Я потом уже никогда не мог без волнения смотреть на бродячие цирки, встречая их на своем пути».
Гура-Кальвария, куда Вольф Мессинг вернулся во время Первой мировой войны
Согласно Шенфельду, в цирке Мессинг провел почти два года до начала Первой мировой войны, когда сыновей Кордонека забрали в царскую армию, и труппа распалась. После этого мальчик вернулся в Гура-Кальварию, но, привыкнув к вольной жизни, не смог выносить тиранство отца и отправился в Варшаву, чтобы по совету Кордонека разыскать там антрепренера Кобака. Тот определил его в цирк-шапито — там-то Мессингу и пришлось изображать спящего в хрустальному гробу, глотать огонь, выступать с лилипутами и бородатыми женщинами. Вероятно, нечто подобное в его жизни и правда было — иначе трудно понять, где он научился навыкам циркового мастерства и обращению с публикой, — но сказать об этом что-то определенное трудно. Красочное описание цирка в повести Шенфельда, скорее всего, отражает воспоминания не Мессинга, а самого автора, который тоже увлекался цирком и вполне мог приписать герою собственные детские воспоминания.
Если Вольф провел годы войны в родной Польше, то ему, как и всем его землякам, пришлось несладко. Уже в октябре 1914 года в районе Гура-Кальварии развернулись ожесточенные бои между русскими войсками и вторгшейся в Польшу 9-й немецкой армией. Спасаясь от обстрелов, большинство горожан бежали на восток Польши, где жестоко страдали от голода и холода. Еще в августе всех евреев решено было выселить из окрестностей Варшавы, как возможных пособников врага, но в ноябре русское командование разрешило вернуть их обратно «ввиду бедственного положения». Летом 1915 года русские войска окончательно оставили Польшу, и Гура-Кальвария оказалась в руках немцев. С тех пор в городе было относительно безопасно, и, вероятнее всего, Мессинг жил там, учился в йешиве и работал в саду вместе с отцом. Так считал и Шенфельд, который в своей повести говорит устами героя: «Гнев отца я смягчил, отдав ему почти все, что заработал. Отец в мое отсутствие вторично женился, и хотя мачеха была добрым человеком, я не мог смириться с мыслью, что она занимает место мамы. Товарищей у меня не было, все от меня шарахались: я был одет как шайгец (молодой нееврей. — В.Э.), курил, редко бывал в синагоге. Я был апикорец — отрезанный ломоть. Отцу я еще более неохотно помогал и в своем штетеле прямо задыхался».
В мемуарах Мессинг излагает иную версию. Поработав «живым мертвецом» в паноптикуме, он будто бы освоил ремесло факира, а в 1915 году при помощи того же импресарио Цельмейстера начал выступать в Берлине с психологическими опытами — теми же, какими занимался всю жизнь, то есть чтением мыслей, поиском спрятанных предметов и гипнозом. Желая предстать перед читателями в образе интеллектуала, он пишет: «В Берлине в те годы я посещал частных учителей и занимался с ними общеобразовательными предметами. Особенно интересовала меня психология. Поэтому позже я длительное время работал в Вильненском университете на кафедре психологии, стремясь разобраться в сути и своих собственных способностей. Помню моих учителей и коллег — профессоров Владычко, Кульбышевского, Орловского, Регенсбурга и других. Систематического образования мне получить так и не удалось, но я внимательно слежу за развитием современной науки, в курсе современной политической жизни мира, интересуюсь русской и польской литературой. Знаю русский, польский, немецкий, древнееврейский. Читаю на этих языках и продолжаю пополнять свои знания, насколько позволяют мне мои силы».
Перечисленные профессора в самом деле работали в 1930-е годы в университете Вильно (Вильнюса), тогда принадлежавшего Польше. Вполне возможно, что Мессинг, живо интересовавшийся психологией, и правда посещал их лекции, а вот работать, то есть преподавать в университете, ему бы никто не разрешил — для этого требовался диплом о высшем образовании, которого у телепата не было, даже если он и окончил йешиву. Перечень известных ему языков ставит точку в вопросе о гастролях Мессинга за границей — тесное общение с публикой, необходимое для психологических опытов, было невозможно без знания хотя бы английского и французского языков. Значит, такого общения не было, как не было и самих гастролей — разве что в Германии, но там и до войны, и после хватало своих телепатов.
Явно легендарны и рассказанные в мемуарах Мессинга истории о его встречах со знаменитостями — Эйнштейном, Фрейдом, Ганди. Он пишет: «Наконец в 1915 году он (Цельмейстер. — В.Э.) повез меня в первое турне — в Вену. Теперь уже не с цирковыми номерами, а с программой психологических опытов. С цирком было покончено навсегда. Выступать пришлось в Луна-парке. Гастроли длились три месяца. Мои выступления привлекли всеобщее внимание. Я стал «гвоздем сезона». И здесь, в Вене, выпало мне счастье встретиться с великим Альбертом Эйнштейном.
Шел 1915 год. Эйнштейн был в апогее своего творческого взлета. Я не знал, конечно, тогда ни о его исследованиях броуновского движения, ни о смелых идеях квантования электромагнитного поля, позволивших ему объяснить целый ряд непонятных явлений в физике, идеях, которые тогда, кстати, разделяли лишь очень немногие физики. Не знал я и того, что он уже завершил, по существу, общую теорию относительности, устанавливающую удивительные для меня и сегодня связи между веществом, временем, пространством. Это великое открытие Эйнштейна было опубликовано через год — в 1916 году. Но хотя я всего этого тогда не знал и знать не мог, имя Эйнштейна — знаменитого физика, — я уже слышал.
Вероятно, Эйнштейн посетил одно из моих выступлений и заинтересовался им, потому что в один прекрасный день он пригласил меня к себе. Естественно, я был очень взволнован предстоящей встречей.
Вероятно, Альберт Эйнштейн посетил один из концертов Вольфа Мессинга
На квартире Эйнштейна меня в первую очередь поразило обилие книг. Они были всюду, начиная с передней. Меня провели в кабинет. Здесь находились двое — сам Эйнштейн и Зигмунд Фрейд, знаменитый австрийский врач и психолог, создатель теории психоанализа. Не знаю, кто тогда был более знаменитым, наверное, Фрейд, да это и непринципиально. Фрейд — пятидесятилетний, строгий — смотрел на собеседника исподлобья тяжелым, неподвижным взглядом. Он был, как всегда, в черном сюртуке. Жестко накрахмаленный воротник словно подпирал жилистую, уже в морщинах шею. Эйнштейна я запомнил меньше. Помню только, что одет он был просто, по-домашнему, в вязаном джемпере, без галстука и пиджака. Фрейд предложил приступить сразу к опытам. Он и стал моим индуктором. До сих пор помню его мысленное приказание: подойти к туалетному столику, взять пинцет и, вернувшись к Эйнштейну, выщипнуть из его великолепных пышных усов три волоска. Взяв пинцет, я подошел к великому ученому и, извинившись, сообщил ему, что хочет от меня его ученый друг. Эйнштейн улыбнулся и подставил мне щеку. Второе задание было проще: подать Эйнштейну его скрипку и попросить его поиграть на ней. Я выполнил и это безмолвное приказание Фрейда. Эйнштейн засмеялся, взял смычок и заиграл. Вечер прошел непринужденно-весело, хотя я был и не совсем равным собеседником: ведь мне было в ту пору 16 лет».
В интервью 1971 года Мессинг развил тему, утверждая: «Эйнштейн — необыкновенный человек. Он первым сказал, что я буду «вундерманом» («чудо-человек». — В.Э.). Я прожил у него в доме несколько месяцев». Без внимания не остался и другой собеседник: «С Фрейдом я потом встречался неоднократно. В его квартире так же безраздельно царствовали книги, как и в квартире Эйнштейна. Одна небольшая комната была превращена в лабораторию. Не знаю, были ли действительно нужны Фрейду для работы все те предметы, которые там стояли и лежали на полках, — свесивший тонкие кости рук скелет на железном штативе, оскалившие зубы черепа, части человеческого тела, заспиртованные в больших стеклянных банках, и т. д., — или они целиком предназначались для воздействия на психику больных, которых врач принимал дома, но впечатление эта комната производила сильное. Особенно в сочетании с аскетической, суровой, одетой в черное фигурой ее хозяина, напоминавшего злого демона». Мессинг упоминает о своем двухлетнем близком знакомстве с Фрейдом и намекает, что тот научил его гипнозу и другим тайнам психики.
По слухам, Зигмунд Фрейд был одним из индукторов Мессинга
В беседе с Б. Соколовым сын литзаписчика Мессинга Хвастунова Михаил Голубков рассказал, что телепат рассказывал его отцу о своей первой встрече с Эйнштейном и Фрейдом: «Но он не мог толком рассказать, о чем они конкретно говорили, какие вопросы поднимались в ходе беседы. Вспомнил только, что оба были его индукторами, а также утверждал, что Фрейд был одет в строгий черный костюм, а Эйнштейн — в свитере. Оба они восхищались способностями Мессинга. Фрейд попросил разрешения отрезать у него прядь волос, и Мессинг разрешил». Непонятно, зачем отцу психоанализа понадобились волосы гостя. Как и то, почему Мессинг запомнил Эйнштейна в свитере, хотя в 1915 году этот предмет одежды был почти неизвестен в Центральной Европе, и ученый вряд ли носил его. Но тут ответ прост: свитер Эйнштейн носил гораздо позже, уже в США, и был запечатлен в нем на самой известной своей фотографии. По которой Мессинг и судил о его внешнем виде — как и об облике Фрейда, который на фото чаще всего появлялся в черном костюме.
Конечно, это еще не повод обвинить телепата во лжи. Однако советский биограф Альберта Эйнштейна Владимир Львов отметил, что Мессинг никак не мог в 1915 году навещать ученого в его венской квартире: «Как давно установлено биографами Эйнштейна, он никогда не имел квартиры в Вене и в промежуток времени с 1913 по 1925 год вообще не приезжал в Вену. Кроме того, Эйнштейн никогда не держал в своих квартирах «обилия книг» и говорил своим друзьям, что ему «достаточно нескольких справочников» и что он хранит у себя лишь «оттиски наиболее важных журнальных статей»». В свою очередь, Фрейд очень редко покидал Вену; с Эйнштейном он познакомился только в 1927 году в Берлине и больше не виделся, хотя двое ученых оживленно переписывались и питали друг к другу теплые чувства. И последнее: в 1915 году имя Эйнштейна было известно только узкому кругу физиков, и Мессинг вряд ли мог о нем слышать.
Ту же степень достоверности имеет сообщение Мессинга о его встрече с Махатмой Ганди: «Из бесчисленного калейдоскопа встреч не могу хотя бы в нескольких строчках не остановиться на происшедшей в 1927 году встрече с выдающимся политическим деятелем Индии Мохандасом Карамчандом Ганди. В его учении, как известно, причудливо переплелись отдельные положения древней индийской философии, толстовства и разнообразнейших социалистических учений. Ганди меня глубоко потряс. Удивительная простота, всегда соседствующая с подлинной гениальностью, исходила от этого человека. Запомнилось его лицо мыслителя, тихий голос, неторопливость и плавность движений, мягкость обращения со всеми окружающими. Одевался Ганди аскетически просто и употреблял самую простую пищу. Во время опыта, который я демонстрировал в его присутствии, Ганди был моим индуктором. Он продиктовал мне следующее задание: взять со стола и подать третьему человеку флейту. Этот третий взял ее, поднес к губам, и тонкие музыкальные звуки задрожали в воздухе. И вдруг из стоящей у его ног корзины с узким горлышком — корзины, похожей на бутыль, — начала выливаться серо-пестрая лента змеи. Ее движения четко повторяли ритм, заданный флейтистом. Это был настоящий танец, не менее точный и прекрасный, чем человеческий. До этого я никогда не видел ничего подобного и смотрел, как завороженный».
Неизвестно, на каком языке говорили Махатма Ганди и Мессинг, если их встреча действительно состоялась
Конечно, где Индия — там заклинатели змей и йоги, о которых тоже упомянул телепат. Правда, непонятно, на каком языке говорили Мессинг и Ганди: первый, как уже говорилось, не знал английского, а второй не понимал ни слова ни по-немецки, ни по-польски, не говоря уже об иврите. Поэтому впечатления артиста о Ганди ограничиваются общими фразами, которые легко можно было прочитать в любой газете. Немудрено, что об их встрече не упоминает ни один из почитателей Махатмы, скрупулезно фиксировавших всю его жизнь. Просто такой встречи не было — как не было и путешествия в сказочный Бомбей, о котором мечтал артист Вольф Мессинг, направляясь в обшарпанном вагоне второго класса в очередной Калиш или Цеханув.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.