IX

IX

В Болдине Пушкин жил полтора месяца. За это время он успел закончить «Историю Пугачева», «Сказку о рыбаке и рыбке», «Анджело», «Сказку о мертвой царевне» и, наконец, «Медного всадника». Тогда же, вероятно, была написана и «Пиковая дама». Это был последний этап пушкинского творчества. Позднее, за исключением «Египетских ночей» и нескольких лирических пьес, ничего значительного поэт не создал. «Медный всадник» был последним словом поэта. Какое же это слово? И в чем его смысл? Историки литературы указывают на источники замечательной повести — на статью Батюшкова «Прогулка в академию художеств»[1079], на одно из стихотворений Вяземского[1080], на стихи Мицкевича[1081], посвященные Петербургу, на книгу Берга «Подробное известие о наводнениях в С.-Петербурге»[1082] и, наконец, на устный рассказ М. Ю. Вьельгорского[1083] о том, как в 1812 году какой-то петербуржец видел таинственный сон, будто Петр, изваянный Фальконе[1084], скачет на своем страшном коне по улицам столицы, подъезжает ко дворцу и говорит царю: «Молодой человек! До чего ты довел мою Россию! Но, покамест я на месте, моему городу нечего опасаться…»

Все эти источники в той или другой мере были использованы Пушкиным, но их разнообразие ничуть не умалило цельности и значительности «Медного всадника».

В чем же смысл этой загадочной повести? Пушкин не умел и не любил отвлеченно мыслить. И, однако, он был, быть может, самым умным человеком в России тридцатых годов XIX века. Его ум, чуждый всякой теории, был, однако, безмерно выше так называемого здравого смысла, этого суррогата разума. Пушкин, как великий художник, мыслил диалектически. Для него бытие не укладывалось в рамки формальной логики и рассудочного отношения к миру. Все попытки разъяснить «Медного всадника»[1085] то как столкновение частного начала (Евгений) с выразителем коллективной воли (Петр), то как понимание этих сил с переменою их значения (Евгений — коллектив, а Петр — индивидуальность), то как борьбу самодержавия с революцией, в частности с декабристами, то, наконец, как предельное выражение классового сознания поэта, показавшего в Евгении судьбу «шестисотлетнего дворянина», утратившего свои привилегии и богатства, все эти попытки заключали в себе долю истины, но не могли исчерпать сложного содержания загадочной поэмы.

Пушкин как художник создавал свои поэмы и лирику, повести и драмы не потому, что у него были какие-то отвлеченные идеи, которые он хотел внушить читателю, а потому, что он чутко прислушивался к полноте бытия и, как эхо, отражал реальную действительность. Но «действительность», ему хорошо известная, не всегда была доступна его читателям. И чем он более становился зрелым и мудрым, тем загадочнее он был для современников. Действительность, которая интересовала Пушкина, не исчерпывалась внешним миром, поверхностными впечатлениями, тем повседневным опытом, которым жили люди его круга и его эпохи (по крайней мере, большинство из них). Конечно, в многомиллионной массе, наверное, были русские люди, ему близкие по духу, но эти мудрецы и простецы были оторваны от него: у него не было с ними связи в силу тех сословных, классовых и культурных условий, которые тяготели над поэтом и народною массою. Миллионы были неграмотны, а тысяч десять дворян-читателей говорили и мыслили не по-русски, не по-пушкински, а по-французски. Причем и французский язык, и мысли их не были языком и мыслями Паскаля[1086] и Корнеля, а всего только языком Вольтера или его эпигонов. Чаадаев был исключением, но он был слишком католичен, чтобы понимать Пушкина, а Хомяков, Киреевский и кое-кто из их друзей, напротив, слишком были пристрастны к России и консервативны, чтобы угадать в Пушкине его мировые темы. Л Пушкин был не только национальный писатель: его «Пророк», его «Пиковая дама» и «Египетские ночи» обеспечивают ему достойное место в мировой литературе.

Залогом этой всемирности Пушкина является среди других его шедевров и «Медный всадник». Подлинный реализм сочетался в этой гениальной повести с глубоким символизмом. Только поверхностный натурализм боится символизма, как черт ладана. Но Пушкин, реалист из реалистов, не побоялся заговорить на таинственном языке, каким владели и другие величайшие реалисты древние трагики, Данте или Шекспир. С точки зрения натурализма и здравого смысла в «Медном всаднике» все неправдоподобно и странно. Но трагедия Антигоны[1087], нисхождение в ад поэта[1088] и призраки Эльсинора[1089], с точки зрения трезвого буржуа, сущий бред безумцев. Однако мы прекрасно чувствуем, что трагедии Софокла[1090], «Божественная комедия» и театр величайшего из драматургов открывают в самых смелых и загадочных символах не иллюзии субъективного идеализма, а подлинную, живую и безмерную в своей глубине реальность. То же самое мы видим и в «Медном всаднике». В этой удивительной повести поэт возвысился до такого синтеза, что мы как бы воочию видим всю историю человечества в едином мгновении. Нет, это уже не Петр I и не его медный кумир, и не бедный петербургский чиновник, а вечные противоречия исторической необходимости столкновение личности и Левиафана… Вслед за призраком «Медного всадника» возникают перед нами видения Наполеона, Робеспьера, Цезаря[1091]; мы чувствуем перспективу истории, трагедию социальной борьбы и могучих кормчих, которые направляют корабли на те или другие пути, угадывая историческую необходимость, угадывая судьбу своего класса и своей страны. И эта правда не вырвана поэтом из контекста истории, а раскрыта во всей ее глубине и сложности. «Медный всадник» многозначен и многомыслен, как терцины Данте, как все великие произведения поэзии.

Но в этой повести был не только глубокий мировой смысл, но и смысл биографический. В «Медном всаднике» заключена тема очень личная, связанная с самыми заветными мыслями и чувствами поэта.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.