Родом из детства
Родом из детства
Если обращаться к жизни художника, то, я думаю, есть смысл заглянуть в нее лишь с точки зрения того, как она переплавлялась затем в его творчестве: в роли — если это актер, в музыке — если композитор или исполнитель, в гипсе или граните — если скульптор… Много значит при этом, как начиналось все в его биографии, где те истоки, которые питали позднее его в работе, какие кульминационные моменты, потрясения выпали ему в жизни, что сделали глубокие засечки в сердце, в памяти.
Все мы «родом из детства», а мое поколение родом из войны… Это глубокий след на все оставшиеся годы. Это всегда учащенное биение пульса при одном только воспоминании о ней. Это память сердца, память первого восприятия добра и зла, отваги и подлости, которые откладываются в сознании, а точнее, в душе.
Война… Она мало кого обошла стороной, мало кого не обожгла своими кровавыми всполохами огня.
Поэтому, надо думать, и в искусстве, и в литературе занимает особое место. А в мою творческую жизнь тема войны вошла как-то само собой, закономерно и органично. Предрасположенность к военной теме была заложена уже самой биографией моей и моего поколения.
Внешне у меня сложилась вроде бы типичная для советского, а теперь российского актера судьба и в то же время полная своих сложностей, но опять же в русле катаклизмов всей страны. И так случилось, что самое сильное потрясение пришлось на совсем еще ранние детские годы.
Тяжелыми, лязгающими гусеницами война, можно сказать, переехала через детство моего поколения. От воспоминаний о ней никуда не уйти, никуда не деться. Они часто, даже, может быть, слишком часто нагоняют в сегодняшней стремительной, быстротекущей жизни, подавая во всей ясности и отчетливости эпизоды далекого военного детства.
Они всплывают часто неожиданно во время работы, особенно если это спектакль или фильм о войне, помогая найти верную тональность, краску, штрих, эмоциональный настрой в исполнении.
Войну я встретил семилетним мальчишкой. Она буквально тяжелым катком прошла по трем годам моей жизни. Случилось это на Украине, куда я был отправлен на лето к родителям отца вместе с двумя сестрами за несколько дней до начала войны. На станцию Абамеликово, что в трех-четырех километрах от деревни Стрымба Одесской области, мы приехали рано утром 23 июня…
Встречал нас дедушка. И едва мы сошли с поезда, он первый нам сказал о том, что началась война.
Я, естественно, не очень-то представлял себе, что это такое, но по общей тревоге, волнению понял, что произошло что-то ужасное, непоправимое. А дедушка часто не без опаски поглядывал в небо на запад, — первые самолеты уже пролетали над станцией: «Гудилы, гудилы и на Одессу полетилы». Вдалеке слышались уже глухие разрывы бомб.
Мать с отцом должны были приехать к нам через неделю, но судьбе было угодно распорядиться по-иному. Война разлучила нас почти на три года, страшных лет оккупации, когда ни родители, ни мы не знали ничего друг о друге, не знали и того, остался кто в живых или нет. Нам было нелегко без родителей, но сейчас, сам имея двух сыновей, понимаю, какое это было испытание для них, разлученных с детьми, оказавшимися в оккупации.
В Москву мои родители переехали в 1931 году — в голодный неурожайный год на Украине. Тогда-то отец и решил податься в столицу, устроился на химический завод, а позже переехала и мама. Здесь родилась старшая сестра, а в 1934 году появилось его высочество — Василий Семенович Лановой.
И вот мы на родине родителей… Сначала было отступление наших: шли плотной колонной на восток, потом движение начало убыстряться, шли уже не колонной, а отдельными группами. Расстояние между группами становилось все больше и больше, а скоро мы увидели и первых раненых, окровавленных солдат. Шли кто сам, кого везли или тащили на себе солдаты, двигались уже не только по дороге, не только по шляху, как говорят на Украине, а больше напрямки, срезая углы, маленькими группами, поодиночке, по двое. И наконец образовалась пауза, томительная, гнетущая тишина. Крестьяне с тревогой ждали, что же будет дальше…
А дальше появились первые мотоциклисты, точно так, как показывают в кино. Сначала вдали увидели столб пыли, который поднимался над дорогой. Люди стояли у околицы и молча смотрели на приближающихся автоматчиков на мотоциклах. Немцы ехали, не опасаясь встретить здесь сопротивление, нагло, в открытую, с губными гармошками, в касках, несмотря на летнюю жару, пели, что-то кричали, ели яблоки, молочные початки кукурузы, показывали в нашу сторону и хохотали. Доехали до центра села, развернулись, постреляли вверх, им никто не ответил, и тогда дали ракету своим, что, мол, путь свободен, открыт и можно двигаться дальше. А сами подъехали к колодцу и по-наглому, беспардонно разделись догола на виду у всего села, начали обливаться водой, вскрякивая и изредка поглядывая по сторонам с видом завоевателей.
А скоро оттуда же, откуда появились мотоциклисты, показались колонны машин, солдат, повозок, велосипедистов, зениток — это была лавина, этакая орда, чингисханщина, захватившая все пространство. Дороги не хватало, шли по посевам, обтекая деревню со всех сторон. Останавливались на несколько секунд у колодца, пили воду, обливались и шли дальше. Затем, осушив колодец, у него перестали останавливаться. На ходу ловили кур, заходили в хаты, спрашивали «матка, яйка» — это были первые слова, которые я от них услышал. Первой жертвой на селе, не считая кур, стал Тузик, который выбежал на улицу, облаивая непрошеных гостей. Его лай оборвала длинная автоматная очередь.
Двигалась эта лавина через село непрерывно около двух недель, и казалось, конца не будет. А когда прошла, один отряд остановился в деревне. Немцы расселились по хатам, ели только яйца, кур живых уже не оставалось, воду заставляли пить сначала местных жителей — боялись, что их отравят. Некоторые немцы даже угощали нас, малышей, шоколадом, показывали фотографии своих детей и умиленно плакали. Пока это была для них всего лишь несколько затянувшаяся прогулка. А один немец, который у нас остановился в доме, подарил мне свой ремень. Я надел его и пошел гулять.
Случилось это на току… Подъехал немец, увидел меня с этим ремнем и кричит: «Ком хер, ком хер!» Я подошел. Тогда он показал, чтобы я отдал ему ремень. А я говорю: «Не дам, мой ремень». Тогда этот детина снял с плеча автомат и при всех над самой головой дал очередь, описав дугу… До сих пор слышу свист пуль у самого уха. Бабушка моя сразу упала в обморок, а дед застыл в оцепенении, как он потом говорил: «Остолбенел и слова сказать не мог». После этого я молча снял ремень и протянул его немцу. Внешне все это я перенес спокойно, но долго еще и после войны, занимаясь уже в самодеятельности, продолжал заикаться и с большим трудом избавился от этого недуга.
А дальше началось еще серьезнее. В округе действовали партизанские отряды, организованные Винницким обкомом партии: пускали под откос поезда, совершали нападения на немецкие опорные пункты, уничтожали военную технику, распространяли листовки, словом, борьба с фашистами велась активная. Естественно, усилились и карательные операции: немцы сжигали целые деревни, расстреливали мирных жителей, публично казнили пойманных партизан.
Узнали мы и о том, что возле железнодорожной станции несколько десятков пленных красноармейцев поднялись против вооруженных до зубов фашистов. Люди погибли, предпочтя смерть позору. Это запало в душу навсегда и всплывало потом, когда приходилось играть роли советских воинов.
Немцы, опасаясь партизан, минировали поля, на которых подрывались люди, скот. Гибли и дети. Немцы изготовляли такие разноцветные, яркие, красивые мины, чем привлекали наше внимание. Любопытство порою брало верх, на что фашисты и делали расчет: эти смертоносные игрушки попадали в руки детей и… взрывались.
На моих глазах от снаряда погибли двое мальчишек, пасших скот. И сам я чудом спасся… Меня, как младшего, они послали завернуть отбившуюся от стада корову, а сами занялись с найденным тут же немецким снарядом. Развязка наступила скоро. Я уже возвращался к ним, гоня впереди себя корову, когда услышал страшный взрыв. Волной меня бросило на землю, а когда поднялся, то увидел только издыхающую от ран корову, принявшую на себя осколки снаряда. Помню, какой страх охватил меня тогда. Дед после этого случая строго-настрого наказал — никакие игрушки в руки не брать, и тем более снаряды, патроны, оружие.
В военное время дети взрослеют быстро. Раньше начинают понимать цену жизни, раньше осознают чувство патриотизма, быстрее учатся любви и ненависти. И если в мирное время, сегодня, ученики приходят в школе роман «Как закалялась сталь» в десятом классе, то я познакомился с ним в семь лет, еще не научившись читать. И тогда это знакомство с романом Н. Островского было в самый раз. Его нам читал учитель украинского языка Николай Иванович, фамилии я его, к сожалению, не запомнил. Причем услышал впервые роман на украинском языке — «Як гартувалась сталь» Мыколы Островского.
Парт в школе не было, сидели ученики друг за другом, писали на спинах впереди сидящих, а вот однажды, это был еще 1941 год, Николай Иванович вошел в класс, закрыл ножкой стула дверь, вынул из-под рубахи книгу и скомандовал всем: «Хлопци, хутко до мене». Мы расселись вокруг него, и, когда стало тихо, он сказал, что будет читать нам принесенную им в класс книгу, но при этом предупредил, что если хоть кто-нибудь узнает об этом, то его немцы повесят. Мы к тому времени уже видели, как фашисты зверствовали на нашей земле, и, конечно же, никто не узнал о том, что читал он нам в школе.
Чтение романа настолько захватило учеников, что все сидели, затаив дыхание, забывали о времени, о чувстве голода, и когда учитель прекращал чтение, перенося его на следующий день, то никому не хотелось расходиться и уговаривали «читать дальше». Ну а к приходу учителя на следующий день мы все уже сидели на своих местах в ожидании продолжения. Так за несколько дней роман Мыколы Островского был прочитан.
Необычайно сильное впечатление произвел он на всех нас, глубоко запав в память, в сознание каждого. Особенно покоряла мальчишек душевная стойкость Павки Корчагина, всем хотелось походить на него.
А как это было необходимо и важно тогда, в суровые военные годы. Ведь все мы воспринимали Павку не как литературного героя, для нас он был живым, вполне конкретным человеком, знакомым парнем, с которым мы за время чтения книги успели подружиться полюбить его. Таким он и остался в моем сознании до сих пор — реальным человеком, знакомым парнем из жизни и никак не литературным персонажем. Таким я его через много лет играл в театре и кино — как давнего моего хорошего знакомого, в котором видел для себя образец мужества, веры и решимости ее отстаивать.
Позднее, когда репрессии немцев против мирных жителей оккупированных районов усилились, ужесточились, Николаю Ивановичу пришлось уйти в подполье. Никто не знал, где он и что с ним случилось. Только позднее; ртало известно, что он работал в тылу врага по поручению Винницкого обкома партии, а затем ушел в один из партизанских отрядов, боровшихся против немцев на Украине.
На мое детство выпало и другое — испытать радость общения с природой, почувствовать ее красоту во всем богатстве и неповторимости, жить настоящей деревенской жизнью, получать хорошую физическую закалку на все последующие годы. Все это также не могло не пригодиться позднее в творчестве, в жизни.
Шло время, и, несмотря на то, что продолжалась война, с наступлением весны надо было думать о новом урожае, о том, чем прокормиться в следующую зиму. К сельскому труду приобщали и нас, детей. Первое время нам, мальчишкам, доверяли пасти коров, а позднее разрешили смотреть за лошадьми, ездить верхом, купать их, отчего радость получали огромную. Мы брали с собой кусок черного ржаного хлеба, а когда с хлебом становилось трудно, несли с собой в поле малай — лепешки наполовину с кукурузой, бутылку молока. Сгоняли коров в стадо и босые, в холщовых домотканых, порою не по возрасту штанах и рубахах уходили по утренней росе за деревню. Рано утром вставать обычно не хотелось, но стоило выйти из хаты, как утренняя свежесть и первые ласкающие лучи солнца снимали сон мгновенно.
Пробуждалась вокруг вся природа: на глазах взмывали в небо с радостными переливами жаворонки, радуясь новому дню, по полям и лугам разливались ароматы полыни, клевера, гречихи, смешанные с запахами стада медленно двигающихся коров и коз. Все это создавало неповторимую картину деревенской жизни, запавшую в память со всеми цветами, звуками, запахами на всю жизнь. Это неверно, когда говорят, что цвета, звуки, запахи нематериальны. Материальны, это могу сказать со всей определенностью и достоверностью. Я сам их ощущал почти физически — всеми нервами, всеми клетками своего тела.
Запах коров, коровьих кизяков, конюшни, лошадиного пота, сена с тех пор стал моим любимым запахом, лучшим из всех духов и одеколонов. Никогда не забыть, как однажды я хотел удержать теленка, а он начал брыкаться, вырываться. Будучи сильнее меня, он буквально понес меня по кочкам, по всем кизякам, какие попадались на пути. Но я тоже был упрямым (не зря же в жилах течет украинская кровь) и никак не хотел отпускать веревку, так и держался, пока теленок сам не остановился, выбившись из сил… Можно представить, в каком виде явился я домой, и трепки, конечно же, не миновал. Но с тех пор запах тот запал в меня на всю жизнь и ассоциируется с детством, с природой, с деревней!..
А сколько радости и детского восторга доставляли поездки на возах свежего, душистого сена, дальние походы в лес за ягодами, за грибами!..
Вот они, жизненные контрасты: ужасы войны, смерти, увечья, бесчинства фашистов, всеобщее горе народа и каждого в отдельности, потому что война коснулась практически всех, и тут же гармония природы во всем ее богатстве, многообразии, красоте, как бы противостоящей, спорящей с той дисгармонией жизни, что пришла на нашу землю. Вот оно — прекрасное, возвышенное, жизнеутверждающее и уродливое, безобразное, античеловечное — рядом, в крайнем своем проявлении. Да, все впитывало нежное детское сердце, все волновало нежный ум»: и величественные картины природы, выверенной веками, устоявшейся деревенской жизни и ужасающие картины войны.
Одна картина деревенской жизни сменяет другую… Полдень — это уже совсем другой пейзаж, другие цвета, другой ритм жизни. Жаркое полуденное марево. Коровы, насытившись утренней сочной травой, лежат, лениво пережевывая пищу, отмахиваясь от надоедливых мух и слепней. На зеленом фоне травы они, гнедые, пестрые, разных оттенков и узоров, создают неповторимую гамму красок. Это благодаря тем далеким картинам детства одной из любимых строк стала крыловская фраза: «И прилегли стада…» Для меня это не просто фраза, а воспоминание детства, воспоминание, вошедшее в меня как одно из составляющих понятие — Родина.
Ведь это слово — не абстрактное понятие. Помимо того общего, что вкладываем мы в него, у каждого из нас устанавливаются и свои индивидуальные, сугубо личные и даже интимные связи с родным домом, знакомой с детства до каждого ее изгиба тропинкой, с речкой, где плескались в детстве, со своим двором, с первой любовью, с теми картинами детства и юности, которые живыми стоят перед глазами и десять, и двадцать пять, и пятьдесят лет. Все это в итоге и создает тот полный, всеобъемлющий, живой образ Родины. Без этих личных связей, без чего-то конкретного, может быть, бытового, он будет абстрактным, малопонятным, неполным.
«Ты ответь: что для тебя Родина?» — спрашивает самого себя Рощин в «Хождении по мукам» А. Толстого и сам же отвечает: «Июньский день в детстве, пчелы гудят на липе, и ты чувствуешь, как счастье медовым потоком вливается в тебя… Русское небо над русской землей».
А вот какие слова, узбека по национальности, защищавшего блокадный Ленинград от врага, довелось мне однажды прочитать: «Жизнь — это Родина. Родина — моя семья, мое село, вся моя Советская страна. Когда враг забирает пядь моей земли, он отрезает кусочек моего тела… Я приехал из края, где много солнца, много богатой земли, много руды, хлопка, винограда, большие стада, где счастливая жизнь. Когда фашисты ворвались в Советскую страну, я почувствовал, как задрожала Ферганская долина… И каждый… сказал себе: «Иди вперед, останови врага, защити свои дома, свою семью!» И я приехал в Ленинград. Без Москвы, без Ленинграда, без Советской России нет свободного Узбекистана… Я не пожалею жизни для того, чтобы отстоять то, что мы, узбеки, получили от Советской власти». И он отдал жизнь, защищая Ленинград, страну, свой родной дом.
Вот как удивительно органично и неразрывно все связано одним словом «Родина», все объединено этим понятием — семья, родное село, родная земля… Становление художника тоже не происходит в отрыве от всего того, что тебя окружает. Не представляю себе художника, который бы не любил природу, животных и, конечно же, людей, не видел бы и не чувствовал всего многообразия и красоты его окружения. Иначе каким же будет его искусство?..
Сначала, в детстве, слияние с природой происходит как бы само собой, в игре, в созерцании, в незамысловатом детском труде. Пока все, что нас окружает, воспринимаем и любим неосознанно, принимаем как должности лишь потом по-настоящему начинаем понимать, осознавать, что значат для нас на самом деле те далекие ощущения детства. Оно приходит к нам много позднее, когда до боли сердечной нам начинает этого не хватать, когда ностальгически тянет в места детства и юности, где и начало формироваться наше сознание. В детстве все это входит в нас как воздух, как хлеб, как родниковая вода. И лишь со временем вспоминаешь обо всем этом как о чем-то действительно великом, магическом, важном.
И еще одну картину детства не удержусь, чтобы не нарисовать, — возвращение с пастбища.
Солнце склоняется уже к закату, оно в степи совсем другое, чем в средней полосе, — на закате огромное, погруженное в пыльную дымку, — необыкновенно, зловеще, таинственно. Из домов выходят хозяйки с ведрами и стоят в ожидании у своих палисадников.
Коровы сами заворачивают к своим дворам. Кончается день. Едва солнце скрывается за горизонтом, все быстро погружается в полумрак. На небе появляются новые светила — луна, звезды.
Не блещут уж в огнях брега и светлы рощи:
Все мертво, все молчит…
И тихая луна, как лебедь величавый,
Плывет в сребристых облаках.
Мне очень близки пушкинские стихи о природе, и близки они, вероятно, больше всего благодаря тем далеким детским впечатлениям жизни на природе. Любовь к природе осталась на всю жизнь. И теперь при первой же возможности стараюсь выехать на природу, в лес, чтобы отрешиться на время от городской суеты, снять напряжение, нервное и физическое, оправиться от перегрузок последних дней или недель. А перегрузки у актера, если он востребован, в форме — активно работает в театре, снимается в кино, на телевидении, записывается на радио, участвует в концертных программах, — огромные, дикие перегрузки. Это только со стороны кажется актерская профессия легкой, праздничной, увлекательной. На самом же деле требует порою таких нервных и физических затрат, такого напряжения, отрицательных эмоций, что диву даешься, как человек все это выдерживает.
Зрители, придя в театр или киноконцертный зал, видят уже результат труда актера, режиссера, художника, видят ту легкость, с какой двигается, говорит, живет на сцене исполнитель той или иной роли. А что стоит за этой видимой легкостью?.. Как мучительно долго и трудно порою рождается спектакль, как нелегко подчас создать в нем необходимую сценическую атмосферу подлинной жизни на сцене, найти ключ к нему, к каждой в нем роли!.. Скольких бессонных ночей стоит все это его участникам: репетиции порою до изнеможения, до нервных расстройств, до физической немощи, до отчаяния. И вот в такие моменты я черпаю силы на природе, в уединении, в лесу. Нет, совсем не миф и не легенду сочинил древний человек о непобедимом Антее, силу которому давала земля-матушка, оторвавшись от которой он теряет свое могущество.
Земля — родоначальница всего живого на ней, она вливает в нас силы, жизненную энергию. Чем чаще мы будем погружаться в первозданность природы, оставаться наедине с нею, чувствовать ее, тем самым сильнее и духовно бопаче будем сами. Современному человеку, особенно городскому, вечно торопящемуся куда-то, движущемуся часто не столько по необходимости, сколько по инерции, мчащемуся, галопирующему, неспособному уже и остановиться; на минуту задуматься над своим бытием, над тем, куда и зачем летит, природа — очистительная сила, благотворнее всего другого воздействует на него. Прикоснувшись ладонью к земле, как будто физически чувствуешь, как из тебя выходят все накопившиеся сотни-тысячи вольт напряжения, как разряжаются тело, мозг, душа. На природе — в поле или на берегу речушки, у костра или во время прогулок по лесу — и мысли приходят другие, не засоренные мелочностью, корыстием, у костра и песни поются по-иному, и совесть здесь напоминает о себе чаще, и чувство стыдливости за свои поступки испытываешь острее, и раздумья о том, как ты живешь, не растрачиваешь ли себя по пустякам, тоже приходят чаще в часы уединения, в общении с природой. Если бы депутаты и нынешние политики почаще вспоминали об этом, «советовались» с природой, поверяли ей свои мысли и чувства, исповедовались перед ней!
Ну а когда нет такой возможности — уединиться, уйти «в леса, в луга», а работа требует огромного напряжения сил, обнажения всех твоих нервов, когда нужно собраться перед выходом на сцену и особенно перед съемками в кино, где ты один на один с кинокамерой и нужно сыграть подчас в одном эпизоде целый кусок жизни, — я обычно прошу, чтобы не трогали меня какое-то время, пока сам не выйду на съемочную площадку. И тогда ухожу куда-нибудь в безлюдное место — за декорации, установки и молю небо только об одном, чтобы оно дало мне услышать те далекие звуки, вдохнуть запахи, чтобы оно мне вернуло хоть на мгновение те счастливые ощущения детства. В киносъемочных группах обычно уже знают об этом и не трогают, пока сам не выйду к камере. И когда выхожу на съемочную площадку, во мне уже тот груз детства, который я не сравню ни с чем, груз тех далеких и в то же время близких сердцу ощущений. И это обязательно, обязательно скажется затем в работе на экране или на сцене. Я сам чувствую, что глаз становится теплее, самочувствие — другим, вся суета повседневной жизни куда-то уходит, душа становится открытой к восприятию добра, света, настоящих человеческих чувств. А без этого творчество невозможно. Этими ощущениями я особенно дорожу, они для меня жизненно необходимы.
Правда, с годами все труднее «воспоминания безмолвно предо мной свой длинный развивают свиток», все реже и реже приходят они на память во всей своей первозданности, все труднее и труднее удается умолить их вернуться, умолить дать мне эти запахи, звуки, голоса, видения. А чем реже посещают нас детские воспоминания, тем быстрее черствеет душа, и ты теряешь ту остроту восприятия, что питает нас в детстве. Но пока они есть (и дай бог, оставались бы в нас до последнего дня, до последнего нашего часа) — ты открыт добру, радости, вере в будущее. А как они нам нужны сегодня, да и всегда! Не будь у меня в детстве утренних рос, ночных, посильного деревенского труда, простой здоровой деревенской пищи, наверное, и далее наверняка я не располагал бы тем запасом физических сил, какие имею, которыми живу и пользуюсь вот уже столько лет, неэкономно и порою безжалостно расходую ежедневно, ежечасно.
Думаю, что у каждого человека должна быть в детстве своя деревня, свои ночные, свои стога сена, свои росы, свои солнечные восходы и закаты. В этом смысле с сожалением смотрю на своих сыновей, детей своих друзей. Они не знают той деревни или другой такой же, в какой я рос, не знают того особого чувства общения с природой, с животными и растительным миром, не бегают босиком по стерне, не знают вкуса парного молока. Пионерские лагеря или дачи — это, конечно, хорошо, но они не восполнят всего того, что дает деревня с ее особым укладом жизни, приобщением к сельскому труду всех — от малого до старого.
Конечно, есть своя гармония и в городской жизни. Создание рук человеческих тоже поражает нас красотой: стройностью улиц, формой зданий, историческими и культурными памятниками, красотой парков и скверов. Но здесь же рядом нередка и дисгармония, то, что не выверено жизнью, опытом, создано лишь с утилитарной целью, без учета соразмерности, пропорций, сочетания объемов, форм, цвета, ландшафта и т. д. В отличие от природы, где все отлажено веками, сбалансировано самой природой и поэтому более гармонично, оправданно, целесообразно, здесь создание рук человеческих далеко не всегда выдерживает испытание временем.
Почему я такое место отвожу своим воспоминаниям детства? Да потому, что именно в детстве и юности закладывается в человеке все то, что потом сформирует в нем ту или иную личность, что разовьется в нем вглубь и вширь. Дальше развитие его пойдет уже осознанно, но бессознательная основа, фундамент его дальнейшего совершенствования в его детстве и юности. И от того, насколько он, этот фундамент, будет крепок, прочен, зависят прочность и красота будущего здания. Все пережитое в детстве, конечно же, не может пройти бесследно, не заложить свои зерна в детскую впечатлительную и восприимчивую душу, чтобы затем через много лет откликнуться эхом в уже взрослом человеке и, конечно, актере, живущем судьбами своих героев. Я иногда сам удивляюсь, как память порою подает такие детали из воспоминаний, которые своими корнями уходят в детство. И уже потом только, когда начинаешь анализировать, то понимаешь, что все не случайно. Они оказываются в конечном счете в тебе и рано или поздно обязательно переплавятся в творчество, если, конечно, затронуло в свое время за живое, осталось глубоко в памяти, в сознании сегодня по аналогии ситуации или сходности переживаний напомнило о пережитом. Это такие воспоминания, к которым достаточно самого легкого прикосновения, чтобы они зазвенели в твоей памяти, отозвались в сердце.
Особенно те детские впечатления помогли мне затем в работе над фильмом о Великой Отечественной войне. Я своими глазами видел, как пришел враг на нашу землю, сытый, наглый, самодовольный, и как потом бежал — жалкий, трусливый, озлобленный. В тылу по поведению немцев очень точно чувствовалось действительное положение на фронте. Эту «качку» я хорошо помню: сначала они кричали: «Москва капут! Москва капут!»; потом как-то притихли, приуныли, встревожились. Куда делись их прежнее самодовольство, внешний лоск? Теперь от них уже не пахло одеколоном, не слышно стало губной гармошки. И вот наконец по той же дороге, только уже в ином, обратном, направлении, вся эта армада, изрядно потрепанная, откатывалась назад на запад — сначала огромной лавиной, потом отдельными группками, со все более удлиняющимися перерывами, потом напрямки, срезая углы, через овраги бежали туда, откуда пришли. Дед мой стоял у калитки, смотрел на все это и дивился, приговаривая: «Тю, дывинося!..» Что означало: «Смотрите, пожалуйста!..»
Немецкие машины, груженные техникой, снарядами, награбленным добром, вязли в грязи, и они их уже не вытаскивали, поджигали и бросали, сами унося ноги подальше от надвигающейся на них опасности, от возмездия. Изредка раздавались взрывы, рвались снаряды, разнося машины и все, что находилось рядом, по кусочкам. Так в темной апрельской ночи 1944 года вдоль дороги, насколько можно было видеть, полыхали огни, словно расставленные кем-то специально факелы, указывающие дорогу восвояси. Вместе с ними в нашем крае догорала война…
Мне все было интересно наблюдать, но дед на всякий случай упрятал меня в погреб и строго-настрого приказал сидеть тихо. Так там я просидел несколько дней. А потом наступила тишина, — долгая, томительная тишина ожидания. И вот как-то вечером мы услышали, как в дверь кто-то робко постучал. Открылась дверь, и на пороге мы увидели совсем еще мальчика в немецкой форме. Грязный, весь в слезах, он протягивал руку и жалобно просил: «Матка, яйка матка, яйка». У него был такой жалкий вид, что бабушка отломила краюху хлеба и молча протянула ему. Он буквально вцепился своими пальцами в хлеб и, приговаривая: «Данке шён, данке шён», жадно начал есть. Вот таких вояк вынужден был фюрер посылать на фронт в конце войны.
А на следующий день я пошел за водой до копанки, как вдруг услышал — из оврага доносились короткие сигналы морзянки. Осторожно подошел ближе и увидел, как двое склонились над переносной радиостанцией и передавали сигналы. И только тогда разглядел на ушанке одного из них красную звезду.
…Много лет прошло с той поры, а воспоминания о войне, о партизане в ушанке со звездочкой, взрыв радости и счастья навсегда остались для меня самыми яркими, самыми сильными. Я сообразил, что это наши, и с криком: «Наши-и-и!» — бросился что было сил в деревню. Правда, через минуту уже снова сидел в погребе — дед не сразу поверил и на всякий случай решил все же упрятать меня в уже обжитое место.
А партизаны, видимо, передавали своим о том, что в деревне никого нет, путь открыт, и уже примерно через полчаса от соседнего села Березовка двинулась лавина вооруженных людей. По тому, как они были одеты, все сразу поняли — партизаны. Они первыми вошли в село. Шли кто в военной форме, кто в телогрейках, кителях, в пальто. Одни в сапогах, другие в ботинках, а кто и вовсе в постолах — обувь, сделанная из телячьей кожи. Несли на себе и везли на лошадях пулеметы, ящики с боеприпасами, противотанковые орудия. Прошли через все село без единого выстрела вслед за немцами в направлении к железнодорожной станции. Там были еще немцы, слышались выстрелы. При приближении партизан завязался бой. Говорили, там много полегло наших, но и немцев тоже. После освобождения станции жители хоронили погибших. Позже мы узнали, что это был один из отрядов дважды Героя Советского Союза Сидора Артемьевича Ковпака.
Родители мои еще до войны работали на химическом заводе. В первые дни войны, пока не была налажена автоматическая линия, им приходилось вручную разливать жидкость, используемую для противотанковых гранат, — производство, вредное для здоровья, так что оба стали инвалидами: отец — третьей группы, а мать — второй. К концу войны они с трудом передвигались, кружку с водой едва могли держать в руках. Но только услышали по радио о том, что наши освободили Попелюхи, Котовск, Кодиму — крупные населенные пункты близ нашего села, — как мама, не раздумывая, садится в поезд, вернее, ее сажают, сама она не могла ходить, и в таком состоянии отправляется в дальнюю дорогу. И это еще в военное время, когда транспорт был переполнен, ходил с перебоями, в основном товарняки. Но ничто ее уже не могло удержать. Несмотря на уговоры соседей, знакомых не ездить, подождать (отец не отговаривал, знал, что это бесполезно делать, что она все равно поедет), она отправилась за детьми. Состояние ее можно было понять: все-таки около трех лет не видела своих детей, не знала, что с нами, и не было такой силы, которая могла бы ее удержать.
До станции Абамеликово ехала много дней, сейчас мы проезжаем это расстояние меньше чем за сутки. Добиралась на товарняках, с многочисленными пересадками. Поскольку сама ходить не могла, она только говорила, куда нужно, и ее солдаты переносили из состава в состав, передавали из рук в руки, как ребенка. Было в ней тогда немногим больше сорока килограммов — худая, длинная, одни огромные черные глаза неподвижно Смотрели в томительном ожидании скорее увидеть своих детей. Сведений от нас родители никаких не получали и сами о себе не могли нам ничего сообщить. Нас разделял фронт, разделяла война. Письмо, которое мы послали сразу после освобождения, конечно же, не могло так скоро дойти. Так что она ехала и не знала, найдет нас в живых или нет, а о зверствах фашистов и об их издевательствах над мирными жителями оккупированных районов было известно всем.
Время было весеннее. Хорошо это помню, потому что с утра дед посылал меня в поле отгонять воробьев, чтобы они не склевывали посеянные в землю зерна. В тяжелом брезентовом армяке я на рассвете выходил в огород. По утрам было еще холодно, а иногда случались еще легкие заморозки. И вот как-то, время близилось к полудню, слышу издалека через все поле мне кричит двоюродная сестра Нила:
— Василь!.. Василь!..
А я ей в ответ:
— Чого!
— Мамка приихала!
— Шо брешешь!
Но Нила не стала меня уверять в достоверности этого известия, а побежала в сторону станции. Тут я понял, что она не шутит, поднялся, подобрал под себя полы армяка и, не разбирая дороги, тоже припустился вслед. Я бежал, а по селу уже разнеслась весть о том, что приехала мама, и те, кто сами не шли встречать, выходили из домов и молча провожали нас взглядами. Для всех приезд ее был событием.
Я бежал, как, наверное, никогда в жизни не бегал, обгоняя других, раньше меня устремившихся к станции. Я когда кого-то обгонял, то слышал одни и те же слова: «Приихала!.. Мамка твоя приихала!..» И эти слова как будто подхлестывали меня, придавая силы. Обогнал сестру и бежал уже первым. Пробегая мимо тока, увидел, как все, кто там работал, остановились и, не скрывал слез, провожали меня своими сочувствующими взглядами. Пробежав уже больше полпути, увидел, как навстречу движется лошадь, запряженная в телегу, а на ней сидит какая-то совсем незнакомая мне, худющая женщина, только два глаза застыли в неподвижности и смотрят на меня. Я ее, конечно, не узнал и пробежал мимо, как вдруг слышу, как дед, который вез ее, окликнул меня: «Василь, да то ж твоя мамка, куда ж ты…»
Я тихо подошел, не отрываясь, глядя на незнакомую мне женщину. А она впилась в меня своими огромными, жутко серьезными и даже какими-то мрачными глазами, не в силах двинуться с места. Сойти не может, подняться тоже не может, смотрит на меня сверху своим долгим, неподвижным взглядом и оторваться не может. Наконец не выдержала: «Да подсади ж мне его», — обратилась она в отчаянии от своей беспомощности к деду. Он взял меня и посадил к ней на телегу. А я тоже смотрел на нее и не знал, что делать, но тут подбежала сестра, кто-то из родственников, крестьяне. Все окружили нас. Слезы, рыдания, крики — все слилось воедино. Рев стоял многоголосый, открытый, никто не стеснялся в проявлении своих чувств. В часы суровых испытаний люди как-то сближаются, чувствуют острее чужую боль, всем сердцем отзываются на нее.
Мама, увидев нас живыми и здоровыми, успокоилась, пришла в себя. Побыла в деревне около месяца, поправилась, ожила — и физически, и духовно. Отца мы увидели уже спустя более месяца по приезде в Москву. Провожало нас также все село. Станция наша была небольшая, и многие поезда не останавливались. Тогда, завидев вдалеке паровоз, все, кто провожали нас, встали на пути, кричали, махали руками и таким образом вынудили машиниста остановить поезд. Это был товарняк, вагоны, переполненные людьми, но нас втиснули в один из них, и так мы отправились в Москву.
Ехали пять суток. Остановки случались неожиданные, порою прямо в чистом поле. И тогда все моментально высыпали из вагонов вдохнуть свежего воздуха, перекусить, набрать свежей воды или кипятку. И потом, стоило прозвучать паровозному гудку, как все также мигом снова заполняли свои вагоны и ехали дальше, до новой остановки. Помню, с нами в вагоне ехал офицер, возвращавшийся с фронта, видимо, после ранения. Во время остановки его не добривали, и после гудка он тоже был вынужден торопиться в вагон, ругаясь на ходу, что опять не добрился. Так и ехал до следующей остановки с одной чисто выбритой стороной лица и густой черной щетиной на другой. Все невзгоды пути и быта той поры воспринимались весело, даже радостно, потому что война шла к концу, многие возвращались в родные места. Люди после таких страданий, какие выпали на их долю, получали радость от самого малого, улыбались, переполненные счастьем оттого, что невзгоды, связанные с войной, кончаются, что близок долгожданный мир. Это было кочующее, переполненное радостью племя.
Теперь, когда у меня случаются какие-то неприятности или просто бывает плохое настроение, когда слышу, как кто-то жалуется на обычные житейские невзгоды, я вспоминаю то время, тех людей, вспоминаю их умение радоваться малому, и на душе становится легче. Стоит ли придавать значение каким-то мелочам жизни, когда вокруг столько хорошего, ты здоров и вокруг тебя близкие, родные тебе люди, когда нет страха за их жизнь, страха, не покидавшего нас все годы войны.
В Москву въезжали с каким-то особым чувством, у всех было приподнятое настроение, праздник души, всеобщее ликование. Это была возвращающаяся, побеждающая, счастливая Россия. На трамвае ехали от Киевского вокзала до дому около трех часов, но никто не сетовал на то, что долго едем, что тесно в вагоне. Висели на подножках, сзади вагона свисали гроздями те, кто успел хоть за что-нибудь зацепиться, — ни тени неудовольствия или обиды не было на лицах людей.
Ну и самое радостное — День Победы. Я никогда не забуду эти салюты. Как ждали мы их, ждали последние сводки Информбюро. И разве можно забыть, как после позывных на мотив песни «Широка страна моя родная» было сообщение о взятии Берлина. До сих пор слышу истошное, по всему дому раскатистое: «Взяли!.. Берлин взяли!..» Несмотря на позднее ночное время, все высыпали из своих комнат в коридоры, а потом на улицы, и началось шествие людей — народа-победителя. Люди целовались, пели, танцевали, плакали. На фоне всеобщей безграничной радости раздавались и вскрики рыданий тех, кому не суждено было дождаться своих мужей, сыновей, братьев, отцов. Это была невероятная симфония ликования и слез, радости и скорби. Вот уж действительно «радость со слезами на глазах». Какое это было единение народа! Какое это чувство — ни с чем не сравнимое чувство Победы!
Нечто похожее испытали мы, когда в космос полетел Юрий Гагарин. Это событие уже ближе к нам сегодня, и я потому вспоминаю его, чтобы молодые, кому не выпало в жизни испытать того, что испытали люди старшего поколения, пережившего войну, могли ближе себе представить то ликование, те звездные мгновения в жизни нашего народа.
Позднее и до настоящего дня каждый раз, прикасаясь к военной теме в фильме или спектакле, я очень скоро настраиваюсь на эту волну, и «замыкание» наступает мгновенно. Как только возникает какой-то эпизод войны, ассоциативно я тут же нахожу точки соприкосновения с пережитым, виденным, и это сразу же во многом определяет мое самочувствие в той или иной военной роли. Иные образы подаются, можно сказать, в готовом виде — я сразу схватываю целое, а затем уже идет работа по уточнению, углублению деталей, отдельных моментов роли. Определив для себя сначала общее направление поисков, главную суть образа, ищу затем внешнюю форму поведения своего героя. Ее не всегда сразу возможно увидеть, она открывается, как правило, постепенно, в процессе репетиций, по крупице, по черточке, по шажочку, то есть сначала постигаешь, что играть, а потом, как это делать. Причем поиск внешнего рисунка роли бывает долгим и нередко мучительным. Ведь важно не только знать, что сказать, но многое зависит и от того, как ты это скажешь, как произнесешь ту или иную реплику.
Но бывают счастливые моменты в жизни актера, когда вдруг сразу видишь «что» и «как», видишь героя и в его общих очертаниях, в том, какую смысловую нагрузку он на себе несет, и в деталях — какой он, как двигается, как говорит, как общается с партнерами, как выглядит, вплоть до того, что одежду на нем видишь, словом, схватываешь его целиком. Это бывает редкая удача для актера, когда все это к нему приходит сразу, при первом ознакомлении с текстом роли. Происходит это, разумеется, если роль хорошо выписана драматургом и тебе самому есть чем дополнить ее, если твой жизненный опыт и талант множится на опыт и талант драматурга.
Ну а когда нет?.. Когда драматург не дает актеру такого материала, чтобы он мог сразу увидеть того человека, которого предстоит сыграть, и жизненные наблюдения не помогают ему в создании образа, как быть тогда? В этом случае актеру ничего не остается другого, как только восполнять недописанное драматургом и собственные пробелы в накоплении жизненного материала конструированием роли, поисками характерности персонажа уже в процессе работы над ним, логическими обоснованиями того, как бы повел он себя в той или иной ситуации, как бы внешне проявил себя. Процесс создания образа в этом случае значительно удлиняется, осложняется и стоит актеру порою много сил, крови, нервов, а результат, как правило, не оправдывает тех затрат, которые сделаны актером в процессе подобной работы над ролью.
К чему я веду весь этот разговор? Да к тому, что в моей работе над так называемыми военными ролями благодаря воспоминаниям детства я очень часто, едва прочитав литературный сценарий или пьесу, сразу же схватываю эти «что» и «как» — что играть и как играть. В военных ролях в особенности это счастливое соединение двух совершенно необходимых условий в создании образа у меня было почти всегда.
Так, к огромной радости, произошло у меня уже в первой роли, которую довелось играть в театре, — в роли политрука Бакланова по пьесе Б. Рымаря «Вечная слава». Уже при чтении пьесы я увидел его длинную, вытянутую «удивленную» шею — молодого политрука, по сути дела, еще почти мальчишки. Едва окончив ускоренные курсы политработников, он, еще не расставшись по-настоящему с детством, оказывается в действующей армии на фронте, в самом пекле войны, видит эту жестокую, страшную мясорубку, потрясен увиденным и поначалу растерян.
Как будто наяву я увидел его удивленные, широко раскрытые глаза на все происходящее вокруг, этого юноши с еще не сложившейся мужской фигурой, впечатлительного, категоричного, предельно искреннего, каким с самого начала увидел его, реально представил себе, таким потом и играл в спектакле. Дорог мне был этот образ тем, что он был почти мой сверстник, во многом чувствовал и мыслил так же, теми же категориями, вместе с ним я взрослел, мужал, проходил короткий и в то же время длинный по насыщенности событиями, переживаниями путь к гибели героя. Это была одна из моих любимых ролей в театре в интересном, волнующем спектакле, поставленном Евгением Рубеновичем Симоновым.
Примерно также было и во «Фронте» А. Корнейчука, где я играл роль Огнева уже спустя более двадцати лет после Бакланова.
Летом 1942 года в газете «Правда» была напечатана пьеса Александра Корнейчука «Фронт» — факт сам по себе примечательный. Потом в Омске, в дни эвакуации театра, ее поставил Рубен Николаевич Симонов. Генерала Горлова играл Алексей Дикий. Роль Огнева исполняли Андрей Абрикосов и Борис Бабочкин. Эта пьеса тоже была ударом по врагу. Воспевая героизм нашей армии, она мужественно говорила о том, что мешает еще нам бить врага, была пронизана верой в Победу.
Генерал Огнев — передовой военачальник, обладающий способностью видеть дальше и больше других, — противостоял человеку консервативных взглядов на методы ведения войны, хотя и мужественному, волевому генералу Горлову.
Когда мы снова обратились к этой пьесе, готовя спектакль к 30-летию победы в Великой Отечественной войне, то воспоминания детства тут же властно вступили в работу, подавая знакомые картины тех лет. Вероятно, поэтому я увидел своего героя сразу, при первой же читке пьесы: всегда нацеленного на Горлова как своего антипода, пружинистого, готового в любой момент схватиться с ним в непримиримом споре.
Особенно мне дорог был в этой роли монолог генерала Огнева, который он произносит после того, как увидел зверства фашистов, совершенные над жителями его родной деревни, все то, что оставили они после себя. Обращаясь к своему другу, он говорит, только что пережив страшное потрясение: «Григорий, Григорий… Не узнал, не узнал родного отца. Всех искалечили, звери! Искалечили так… страшно смотреть. Прострелены, посечены, глаза повырваны. Лежат старики… а шли и пели — «Смело, товарищи, в ногу»… пели… За это их зверье…» И, вспоминая старого учителя, с болью в сердце говорит: «У этого окна всегда до поздней ночи сидел он, старенький, в очках; покашливая, проверял тетрадки учеников… Сорок лет учил детей географии…» Как он напоминал мне моего учителя литературы, который читал нам «Как закалялась сталь».
В детстве я видел, может быть, и не совсем такие картины войны, но очень похожие на те, что описаны в пьесе.
Даже воспоминания (удивительное совпадение) об учителе были биографичны. Вот почему, когда эти слова говорил об отце своем, об учителе, который «сорок лет учил детей географии», то невольно вспоминал те сцены из детства, они стоят перед глазами, и невозможно уже произносить их без волнения, без особой боли, уже моей личной, человеческой.
Огнев — в эту роль хотел вложить все лучшее, что видел в наших военных-современниках: и конкретные черты воинского таланта, такого, скажем, какой был у наших лучших военачальников, и личное обаяние, духовную цельность и определенные философские обобщения. Огнев — это не просто персонаж, не просто отдельное лицо, а диалектическое явление, движущее жизнь вперед. Это самоотверженность и принципиальность, сила разума и прогрессивность взглядов, мужество и человечность. Он стал для меня своего рода связующим звеном между поколениями Николая Островского и Юрия Гагарина. Всех их роднит сыновнее служение Отечеству — без позы, без ожидания наград, без малейшего намека на корысть.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.