3

3

В январе 1902 года Иван Алексеевич поселился на Арбате в меблированных комнатах «Столица». Это было в двух шагах от Староконюшенного переулка, где жил Юлий Алексеевич.

Ежедневно в пятом часу, когда кончается прием в редакции, у Юлия Алексеевича в двухэтажном флигеле, в глубине просторного двора, за большим особняком с садом доктора Михайлова, издателя журнала «Вестник Воспитания», в нижнем этаже, происходит чаепитие. Младший брат, во время своего пребывания в Москве, не пропускает этих сборищ, куда почти ежедневно приходили: журналист Николай Алексеевич Скворцов (покончивший жизнь самоубийством в Киеве в 1918 или 1919 году), милый, горячий, умный человек, всем сердцем преданный Юлию Алексеевичу, и другие приятели из «Русских Ведомостей», а когда племянники Пушешниковы стали учиться в Москве, то и они были неизменными гостями. И тут начиналось большое оживление, смех, шутки и рассказы младшего Бунина о том, где он был накануне или в этот день. Затем возникали споры о литературе. Юлий Алексеевич старался угомонить своего брата, нападавшего то на одно, то на другое произведение, уже шумящее, и попутно представлявшего в лицах своих друзей и недругов, да так, что все помирали со смеху. Обсуждались у Юлия Алексеевича и текущие политические события.

В середине января Иван Алексеевич получил от Чехова новогоднее поздравление со всякими шутливыми пожеланиями. Спрашивает, писал ли он о «Соснах»? (Бунин послал ему оттиск этого рассказа.) «Сосны» – это очень ново, очень свежо и очень хорошо, только слишком компактно, вроде сгущенного бульона».

«Осенью» ему не понравилось, о чем он и пишет жене в ответ на ее сообщение, что она вслух читала этот рассказ Марье Павловне и художнице Дроздовой и что ей рассказ понравился: «с сильным настроением»… Начали они после этого читать «В цирке» Куприна, но «стало скучно», и она пошла писать письмо мужу. На это Чехов ей возражает: «Осенью» Бунина сделано несвободной рукой, «во всяком случае купринская «В цирке» гораздо выше. «В цирке» – это свободная, наивная, талантливая вещь, притом написана знающим человеком… ну, да Бог с ними! Что это мы о литературе заговорили?» Мнение Чехова об этих рассказах Иван Алексеевич знал, но не знал, по какому поводу оно было высказано…

Из Москвы Иван Алексеевич едет в Петербург, везет новые рассказы, получает в «Мире Божьем» гонорар за «Осенью».

Бывает чуть ли не ежедневно в гостеприимном доме Давыдовых, проводит время в их огромной зале, где постоянно толпится молодежь: подруги Муси, муж Сони Кульчицкой, молодой ученый Михаил Иванович Ростовцев, умный, талантливый, веселый человек, в будущем мировая знаменитость, сыновья Н. К. Михайловского и другие. Ивану Алексеевичу эта компания была по душе своей живостью, остроумием, ядовитой насмешливостью. Особенно этим отличалась молодая хозяйка, хорошенькая Муся, которая впоследствии, когда мы с нею познакомились и проводили ночи в Лоскутной гостинице, меня уверяла, что ей очень нравился Иван Алексеевич, но он был женат…

Однажды вечером Александра Аркадьевна Давыдова поехала к Михайловскому. Между ними по какому-то поводу возник крупный разговор. Она разволновалась. Ей сделалось дурно, и ее привезли в полубессознательном состоянии домой. Все переполошились; послали за врачом. Она пришла в себя и, позвав Мусю, выразила свою предсмертную волю: «выйди замуж за Александра Ивановича Куприна», которого она ставила, как писателя, высоко. Она боялась, что после ее смерти журнал захиреет, если во главе не станет авторитетное лицо. Она не надеялась, что Муся одна справится с этим трудным делом. Между тем, если и был спасен журнал, то только Марьей Карловной, которая была умна и деловита. Думаю, что Александр Иванович ничего не дал журналу, кроме имени и своих произведений, – он в жизни был беспомощным, даже его личными литературными делами ведали его жены.

Александра Аркадьевна больше думала о журнале, чем о счастии дочери, у которой, как и у Куприна, был бешеный характер и которая к Куприну не чувствовала ничего, кроме дружбы. Кажется, и Куприн отдавал предпочтение Лёде Елпатьевской, к тому же он уже пил.

После этого предсмертного волеизъявления Муся выскочила из спальни матери и бросилась к Ивану Алексеевичу, который был у них в этот вечер, с вопросом: что ей делать?

Он отговаривать не стал.

Вскоре после похорон Александры Аркадьевны Муся стала невестой Куприна, а затем они повенчались.

Из Петербурга Бунин опять вернулся в Москву, бывал на «Средах» у Телешовых; обедал у них, и запросто, подружился с женой, Еленой Андреевной, которая трогательно относилась к нему, выделив его из всех писателей, даже самых в ту пору знаменитых.

Посещал он и «Литературный Кружок», где Бальмонт его познакомил с Любовью Ивановной Рыбаковой – Любочкой, как ее все звали, женой известного психиатра и сестрой литератора Георгия Чулкова, одного из создателей «мистического анархизма».

К этому времени Иван Алексеевич оправился от пережитой драмы с женой и примирился с тем, что он опять один. За эти годы он возмужал, стал «похож на себя», то есть на того, каким его узнала я в 1906 году. Он был красив, носил пышные усы и бородку клинышком, – девки в деревне прозвали его «клочком», – был элегантен, одевался уже у лучших портных, и никто не догадывался, в каких примитивных условиях живет он у брата в деревне…

Из Москвы он съездил в Огневку. Повидался с родными, заехал в Ефремов к матери и Ласкаржевским, у которых был уже сын Женя. Оттуда махнул в Одессу и остановился опять у Куровских. Бывал он на собраниях художников. Буковецкий был женат, жил он в своем прелестном особняке на Княжеской и не так часто принимал своих друзей и приятелей. Художники же решили продолжать свои «Четверги» и собираться по этим дням в ресторане. Они выбрали ресторан Доди, там во втором этаже был большой отдельный кабинет, где стоял во всю длину комнаты стол. Они раскладывали на нем свои альбомы и рисовали друг друга, тут же им подавали ужин, обильный, с большим количеством вина, каждый платил за себя.

Заузе садился за пьянино. Нилус с Куровским часто пели дуэты, оба были музыкальны, у обоих были приятные голоса. Бунин рассказывал, представлял всех в лицах, а иногда, когда бывало особенно оживленно и весело, плясал. Каждый проявлял свое дарование. Женщин приглашали редко. Жен одесситов никогда, но приезжих иногда допускали. Я бывала на этих ужинах, когда мы гостили в Одессе, – всякое наше путешествие, куда бы мы ни держали путь, начиналось и кончалось Одессой. Все участники «Четвергов» горячо любили эти дружеские сборища.

Вскоре по приезде Ивана Алексеевича к Куровским в Одессу приехали «молодые» Андреевы [36]. Они отыскали Бунина. Куровские угощали их обедом из южных блюд. После обеда все отправились на Ланжерон, и «молодые», уединившись, долго сидели и смотрели, как разбивались волны о прибрежные камни.

Андреев называл себя Велигорским; он был женат на нашей курсистке Велигорской, очень хорошенькой, с которой я была знакома. Горький называл ее Дама-Шура, всегда вспоминал ее с большой нежностью.

Пешковы поселились в это время в Алупке у Токмаковой, на даче «Нюра».

В марте Горького избрали в академики.

Иван Алексеевич списался с Чеховым относительно портрета, который хотел писать с Антона Павловича Нилус. И друзья в самом конце марта поплыли в Ялту.

Из Москвы приехал Телешов, часто у Чеховых бывал Елпатьевский, к которому нередко на его белую дачу поднимался Бунин, и «они весело попивали токмаковское вино, заливая им жареную скумбрию». Вели бесконечные разговоры о литературе, а главное о болезни Льва Николаевича, которого навещал Сергей Яковлевич Елпатьевский, и Бунин мог слушать его без конца.

Чехов чувствовал себя сравнительно хорошо. После своей зимней болезни и тревоги за жизнь Толстого он успокоился. Волновало его только неутверждение Горького академиком, но это было другое волнение, которое на здоровье не отражалось.

Ольга Леонардовна играла в Петербурге, где Художественный театр давал свои представления. Ставили, среди других пьес, и пьесу Горького «Мещане», которая, несмотря на всякие слухи и страхи полиции, прошла без демонстрации.

По прибытии в Ялту Нилус принялся за портрет Антона Павловича. На сеансах, правда, коротких, в полчаса, всегда присутствовал, по настоянию Чехова, Бунин, отчего они проходили незаметно, среди оживленных разговоров, шуток и смеха.

По вечерам же у Чеховых собирались гости: Нилус, Телешов, Елпатьевский, Куприн, иногда Горький.

«После ужина Бунин или Букишон, – вспоминает Н. Д. Телешов, – как ласково называл его Чехов, предложил прочитать вслух один из давних рассказов Чехонте, который Антон Павлович давно забыл. Бунин, надо сказать, мастерски читал чеховские рассказы. И он начал читать.

Трогательно было видеть, как Антон Павлович сначала хмурился, неловко ему казалось слушать свое же сочинение, потом стал невольно улыбаться, а потом, по мере развития рассказа, буквально трясся от хохота в своем мягком кресле, но молча, стараясь сдерживаться».

Вот в эти-то вечера Чехов говорил, что это он проложил дорогу, «стену лбом прошибал» для маленьких рассказов, и как за это ему влетало от всяких критиков и историков литературы…

Много времени посвящали и обсуждению того, что Горького не утвердили академиком. Возмущались, ругали власть предержащую. Чехов очень волновался, говоря, что он поставлен в глупое положение: он первый поздравил Алексея Максимовича и теперь должен, как академик, примириться с этим неутверждением.

Антон Павлович нетерпеливо ждал приезда жены из Петербурга, но был в легком, хорошем настроении. На Страстной неделе приехал из Москвы Иван Павлович, что особенно было приятно брату.

5 апреля телеграмма: Ольга Леонардовна заболела. И посыпались ежедневные телеграммы из Ялты в Петербург и из Петербурга в Ялту. Решено было, что больную привезут к Антону Павловичу; в Ялту приехал Немирович-Данченко, подробно рассказав, в чем дело.

Конечно, писание портрета было прекращено, – он так и остался незаконченным. Приезжие стали разъезжаться.

На первый день Пасхи Ольгу Леонардовну с температурой 39, на руках, с парохода перенесли на аутскую дачу. Страдания были невыносимы. Но уже 25 апреля муж пишет сестре, что больной лучше и что не сегодня-завтра ее спустят с постели.

4 мая, в письме Ивану Алексеевичу, он сообщает, что жена поправляется и что после 20 мая они переедут в Москву.

Из Ялты Иван Алексеевич направляется в Огневку, откуда, прожив несколько месяцев, едет в Одессу, поселяется на Большом Фонтане, на даче Гернет, на 13-ой станции парового «трамвая» – от Одессы на Большой Фонтан.

Занимал он маленькую белую комнатку, с окном, выходящим на море.

Неподалеку жили на даче Нилус с Буковецким.

В это лето Иван Алексеевич изучал море во все часы дня и ночи.

Запись Бунина:

«2 часа. Моя беленькая каморка в мазанке под дачей. В окошечко видно небо, море, порою веет прохладный ветерок; каменистый берег идет вниз прямо под окошечком, ветер качает на нем кустарник, море весь день шумит; непрестанный поднимающийся и повышающийся шум и плеск. С юга идут и идут, качаются волны. Вода у берегов зеленая, дальше синевато-зеленая, еще дальше – лиловая синева. Далеко в море все пропадает и возникает пена,

И. А. Бунин. Портрет работы Е. И. Буковецкого.

Одесса, 1919.

белеет, как чайки. А настоящие чайки опускаются у берега в воду и качаются, качаются, как поплавки. Иногда две-три вдруг затрепещут острыми крыльями, с резким криком взлетают и опять опускаются».

У него шел роман с Верой Климович, дочерью богатого дачевладельца.

Пробыл он там до сентября. В Одессе обнаружилась чума, и Иван Алексеевич, конечно, быстро собрался и, как он пишет, «уплыл от чумы в Ялту».

Мне кажется, что Иван Алексеевич ошибся, он уплыл не в Ялту, а в Николаев, оттуда поехал в деревню, а затем в Москву. Ни в конце августа, ни в сентябре Чехов ни в одном письме не упоминает, что Бунин в Ялте, а это на него не похоже.

Из Огневки после 10 сентября Иван Алексеевич едет в Москву. Везет рассказ «Надежда» и 14 стихотворений. Одно – как бы прощальное – жене:

Если б вы и сошлись, если б вы и смирилися,

– Уж не той она будет, не той!…

Урожай небольшой, но это понятно при его цыганском образе жизни. Работал он над переводом «Манфреда», задумал переводить и «Каина»…

Часто в Москве он бывал у Чеховых, встречался там с Найденовым [37], Дроздовой, доктором Членовым, Середиными, с Иваном Павловичем Чеховым.

6 октября была генеральная репетиция «Мещан». На следующий день Иван Алексеевич отправился к Чеховым, чтобы поделиться впечатлениями, встретил у них Суворина, который говорил без умолку, бранил пьесу, с ним спорили. Иван Алексеевич с интересом наблюдал за ним, зная о его прежней дружбе с Антоном Павловичем, зная все его и недостатки, и достоинства по отзывам Чехова. Человек любопытный, самородок, легко менял свои убеждения. В то время относились к нему хорошо только правые. Была в этот вечер у Чеховых и Марья Григорьевна Середина, будущая жена А. Т. Гречанинова.

После пятнадцатого октября приехал в Москву Антон Павлович. В письме к Куприну от 18 октября он сообщает: «Вчера у меня был Бунин, он в меланхолическом настроении собирается за-границу». Но за границу в том году он не поехал, а поселившись в «Столице», прожил почти до Рождества в Москве. С Юлием Алексеевичем виделись они ежедневно, иногда по два, по три раза в день. Связь у них была прочная, и на многое они смотрели одинаково, хотя младший брат все воспринимал острее, а старший старался все смягчать, но, конечно, несмотря на умственную и душевную близость, они были разные люди, с разными устремлениями.

В этот сезон Бунины познакомились с Зайцевыми; Иван Алексеевич посещал вечера Рыбаковых, где собирались «декаденты» и «декадентки», с Бальмонтом во главе. Последние так облепляли его, что сидели у его ног, на ручках его кресла и чуть ли не у него на коленях… Молодая хозяйка, художница, воодушевляла всех своей легкостью, непосредственностью. Она красива, настоящая флорентинка, сложена как мальчик, всегда в платье с высокой талией, большим вырезом; на щеки спадают черные локоны, огромные глаза сверкают радостью…

Бывал Иван Алексеевич и на генеральных репетициях в Художественном театре. Видел и короткие пьесы Метерлинка: «Слепые», «Втируша» и «Там внутри», но Метерлинком не восхищался, не приходил в восторг и от «Дикой утки» Ибсена.

Художественный театр переехал в новое помещение в Камергерском переулке. Он не был похож на обычные театры, все было в серых тонах, что поклонникам и особенно поклонницам очень нравилось, и многие свои гостиные и будуары стали обставлять в этом стиле.

Из Художественного театра в том году ушел Мейерхольд, но в некоторых пьесах его заменил Качалов, который понемногу становится кумиром женских сердец.

Приехал в Москву Горький, стал посещать «Среды», бывал у Чехова, где встречался с другими писателями.

На «Среде» читал он свою новую пьесу «На дне». Эта «Среда» была необычной: были приглашены артисты, некоторые литераторы, не бывшие членами «Среды»: писательница Крандиевская, Щепкина-Куперник, Вербицкая, присутствовали и журналисты, художники, интересующиеся литературой, врачи и адвокаты. Была эта «Среда» не у Телешовых, а у Андреева. Успех был огромный. По Москве пошли слухи: «Горький написал замечательную пьесу из жизни хитровцев…»

В конце этого года, после завтрака в Альпенрозе, где кроме писателей, входивших в состав первой книжки «Знания», был и Шаляпин, Горький предложил поехать в фотографию Фишера и сняться группой. Снимались дважды: на одной группе Иван Алексеевич в профиль, на другой – анфас.

Чехов из Ялты запрашивает жену: «В каком настроении Бунин? Похудел? Зачах?»

Значит, душевного покоя у Ивана Алексеевича не было, а жизнь он вел беспорядочную среди бесконечных романов, флиртов и всяких женских дружб. Только уезжая в деревню, теперь чаще в Васильевское, к своей кузине С. Н. Пушешниковой, начинал он вести здоровый образ жизни и не брал в рот вина.

Племянники Пушешниковы, как я уже писала, из юношей превращались в молодых людей. Колю, самого нелепого, но одаренного, Иван Алексеевич выделил, стал руководить им, наставляя его, помогал ему разбираться во всех вопросах литературы и жизни. Ему рано пришлось оставить гимназию из-за астмы и частых воспалений легких, и он подолгу жил в деревне, когда его братья учились в гимназии.

Будучи очень любознательным, он по книгам Мензбира изучил птиц, наблюдая за ними, хорошо знал звездное небо, чем особенно пленил Ивана Алексеевича, с детства любившего темное ночное небо.

Старший брат Коли, «Митюшка», как его в шутку все звали, с этого года учился в московском университете, выбрав юридический факультет. Этот племянник дружил с Юлием Алексеевичем, который в свою очередь много дал ему в смысле развития. Он стал завсегдатаем его пятичасового чаепития.

В Москве, Петербурге, Одессе, даже в Крыму Иван Алексеевич часто бывал в ресторанах, много пил, вкусно ел, проводил зачастую бессонные ночи. В деревне он преображался… Разложив вещи по своим местам в угловой, очень приятной комнате, он несколько дней, самое большое неделю предавался чтению – журналов, книг, Библии, Корана. А затем, незаметно для себя, начинал писать. За все время пребывания в деревне, как бы долго он там ни оставался, он жил трезвой, правильной жизнью. Пища в Васильевском была обильная, но простая. Он сразу облекался в просторную одежду, никаких крахмальных воротничков, даже в праздники, не надевал. Почти никуда не ездил, кроме того, что катался по окрестностям. Знакомства ни с кем из помещиков не заводил. Почти все свои досуги проводил с Колей, который еще не учился в Москве (куда он поехал позднее для уроков пения).

Перед своим отъездом в Одессу, в декабре, Иван Алексеевич смотрел первое представление пьесы Горького «На дне».

Привожу заметку о ней самого Ивана Алексеевича (1 том изд. Петрополиса).

«Заглавие пьесы «На дне» принадлежит Андрееву. Авторское заглавие было хуже: «На дне жизни». Однажды, выпивши, Андреев говорил мне, усмехаясь, как всегда в подобных случаях, гордо, весело и мрачно, ставя точки между короткими фразами, твердо и настойчиво:

– Заглавие – всё. Понимашь? Публику надо бить в лоб и без промаха. Вот написал человек пьесу. Показывает мне. Вижу: «На дне жизни». Глупо, говорю. Плоско. Пиши просто. «На дне». И всё. Понимаешь? Спас человека. Заглавие штука тонкая. Что было бы, например, если бы я вместо «Жизнь человека» брякнул: «Человеческая жизнь?» Ерунда была бы. Пошлость. А я написал «Жизнь человека». Что, не правду говорю? Я люблю, когда ты мне говоришь, что я «хитрый на голову». Конечно, хитрый. А вот, что ты похвалил мою самую элементарную вещь «Дни нашей жизни», никогда тебе не прощу. Почему похвалил? Хотел унизить мои прочие вещи. Но и тут: плохо разве придумано заглавие? На пять с плюсом».

Иван Алексеевич часто вспоминал, что «после первого представления «На дне» автора вызвали девятнадцать раз! Он появлялся на сцене после долгого крика, стука публики, наполнявшей зрительный зал и столпившейся у рампы. Он был в блузе и в сапожках с короткими голенищами, выходил боком со стиснутыми губами, «бледный до зелени». Он не кланялся, а только закидывал назад свои длинные волосы».

Затем он пригласил в ресторан на ужин, где его встретили громом аплодисментов. Он стал сам заказывать метр д’отелю:

– Рыбы первым делом и какой-нибудь этакой такой, черт ее дери совсем, чтобы не рыба была, а лошадь!

И тут, изображая Горького, Иван Алексеевич заливался добродушным смехом.

Тотчас же за этим воспоминанием шло другое: рядом с ним оказался Василий Осипович Ключевский, который поразил его своим «беспечно-спокойным и мирно-веселым видом». Остальные приглашенные были возбуждены донельзя. Он стоял, как всегда, «чистенький, аккуратный, искоса поблескивая очками и своим лукавым оком».

Когда он услышал о распоряжении Горького относительно рыбы, ее величины, он тихо заметил:

– Лошадь! Это хорошо, конечно, по величине приятно. Но немного обидно. Почему же непременно лошадь? Разве мы все ломовые?

Есть два рода людей: одни не выносят повторных воспоминаний, рассказов, а другие выслушивают их спокойно по несколько раз. Я принадлежу ко второму разряду, ибо как бы человек ни передавал воспоминание, всегда что-нибудь да опустит, иногда прибавит, и меня это забавляет, кроме того, если рассказчик талантливый, то это все равно, что перечитывать хорошую книгу. И я очень любила слушать это воспоминание: уж очень живо бывали представлены и Горький, и Ключевский с их интонациями и говором…

В эту пору Бунин подружился с Найденовым, который ему нравился тем, что он не старался произвести впечатление своей внешностью, одеждой и поведением, как делали это другие знаменитости.

Раз как-то шли Телешов, Найденов и Бунин по фойе Художественного театра, а навстречу им Горький, Андреев и Скиталец. «Вдруг, – вспоминал в те далекие годы Николай Дмитриевич Телешов, сидя со мной рядом на каком-то юбилее, – Иван Алексеевич с глупым видом, весь подтянувшись, кидается к ним со словами из «Плодов Просвещения»: «Вы охотники?» – произнеся эти слова тоном Коко. Я так и обмер, – признавался Николай Дмитриевич, – а с него, как с гуся вода!…»

Рассказывал об этом со смехом и Найденов, вспоминая лица «охотников»…

В этом же декабре, забыла какого числа, был литературно-музыкальный вечер в пользу «Общества помощи учащимся женщинам» или, как в шутку называли, «Общества помощи шипящим женщинам».

Организатором этого вечера был Л. Н. Андреев. Устроен он был в Колонном зале Благородного собрания; участники литературной части были все члены «Среды»: Телешов, Найденов, Бунин и Скиталец. В те годы интерес к писателям был очень велик, и огромный зал был набит битком. Писатели имели шумный успех. Последним выступил Скиталец: огромный, на толстой шее лохматая голова, синий широкий бант вместо галстука и, конечно, в блузе. Он встал у самого края эстрады и отрывисто начал декламировать:

Пусть лежит у нас на сердце тень…

Дальше говорилось, что его песнь не понравится, сравнивал ее «с кистенем по пустым головам». Объявил, что он явился, чтобы возвестить, что «Жизнь казни вашей ждет»… И после этих виршей в зале поднялся крик, сопровождаемый не только аплодисментами, но и стуком, топотом… Едва ли на пушкинском утре Достоевскому была сделана такая овация…

А когда он прочел: «Вы – жабы в гнилом болоте!» – восторгу не было границ. Кончил угрозами:

Господь мой грянет грозой над вами

И оживит вас своим ударом!

Тут присутствовавший полицейский не выдержал, вскочил и закрыл собрание. Публика, как ошалелая, ринулась к эстраде с криком «качать»…

Полицейский крикнул, чтобы тушили огни, и в зале наступила темнота.

Исполнителей из артистической попросили удалиться, после чего и публика спустилась вниз; она еще долго толпилась у подъезда.

Писатели, во главе с «знаменитостью», отправились в ресторан Большой Московский. Скиталец «заказал себе щей и тарелку зернистой икры, – вспоминает Бунин, – зачерпнул по ложке того и другого и бросил салфетку в щи: «Нет, я есть не хочу… Больно велик аплодисмент сорвал!»

Кончилось тем, что Скиталец укатил на Волгу, «шипящие женщины» получили с вечера хороший сбор, а Андреев, как подписавший афишу, был привлечен к судебной ответственности… Писателей допрашивали. Газету «Курьер» за отчет о вечере и напечатание стихов Скитальца «Гусляр» закрыли на несколько месяцев. Андреева судили, но он был оправдан.

Иван Алексеевич стал чувствовать свое литературное одиночество и опять мало появлялся в печати с рассказами. Он не был знаниевцем, ему претило то серое, что далеко от настоящего искусства, бездарное и фальшивое, что там печаталось. Модернисты, во главе с Брюсовым, его раздражали своим ненужным подражанием Западу. А между тем книги «Знания» расходились, по словам Горького, тысячами, а тираж «На дне» дошел до ста тысяч! Гремел и Гамсун, Пшебышевский, Бальмонт со своими «Будем, как солнце» – в этом лагере многое не только оскорбляло его вкус, но вызывало смех, недоумение. Со «Скорпионом» он порвал окончательно; выкупив свою книгу и дополнив ее «Новыми стихотворениями», он продал ее в «Знание» в десять раз дороже. Она вышла «Вторым томом» его сочинений. «Первый том» состоял из рассказов.

Перед отъездом из Москвы к нему в «Лоскутную» пришел пожилой господин. Вошел в номер очень нерешительно, смущаясь. Лицо показалось знакомым, но кто, не знал. Оказалось, что это его гимназический учитель русского языка. Он принес свою рукопись с просьбой просмотреть и… устроить. Бывший ученик признался, какой страх нагонял на него он во время уроков.

– А я шел к вам с бьющимся сердцем. Вот как изменились обстоятельства!

И оба от души засмеялись. Бывший учитель жил на Молчановке в нижнем этаже, Бунин заходил к нему. И всегда говорил о нем с большой нежностью.

Показал мне его квартиру. О судьбе его рассказа я не помню.