«СМЕШИЛКА» Из дневника девчонки
«СМЕШИЛКА»
Из дневника девчонки
Все люди очень смешные. Они похожи друг на друга. И совсем непохожи. Каждый по-своему ходит, и по-своему спит, и по-своему смеется… И по-своему плачет. Не знаю почему, но мне интересно не чем они похожи, а чем отличаются. Я это хочу запомнить. А чтобы получше запомнить, повторяю всякие непохожие движения, фразы, гримасы, которые почему-то называют «выражением лиц».
— Ты очень точно всех «показываешь». Изображаешь! У тебя есть такая способность. Совершенно особая! — сказала мне мама. — Но, к сожалению, ты подмечаешь только смешные стороны…
— А что же мне подмечать скучные?
— Получается, что ты людей передразниваешь. Даже взрослых!
— Я не передразниваю… Я их запоминаю.
— Взрослые этого не поймут!
— Пусть поймут только дети.
— Ну, если взрослые не поймут, то уж дети подавно! Мама убеждена, что взрослые все понимают лучше. Я в этом совсем не уверена.
Когда она слишком уж упрямо со мною не соглашается, я восклицаю: «Устами младенца глаголет истина!» Ни одна пословица и ни одна поговорка не утверждает, что истина «глаголет устами взрослых…»
Однажды мама обратилась к моей «особой способности с особой семейной просьбой». Так именно она выразилась.
Ко мне, как и ко всем на свете, с просьбами обращались не раз. Люди, я заметила, предпочитают что-нибудь попросить, чем что-нибудь предложить или выполнить. Но та просьба была не похожа на остальные. А все непохожее не входит, а прямо-таки вламывается ко мне в память. И уходить оттуда не собирается.
— Завтра будет решаться судьба нашего папы! — издалека начала мама. Она любит подбираться к своим заданиям и просьбам издалека.
— Где будет решаться?
— Прямо здесь, у нас дома… К нам в гости пожалует директор банка, в котором папа работает. Вместе с женой. Кстати, она предпочитает называть его не директором, а «главой» банка. Учти!
Обычно гости к нам «приходили», а эти обещали «пожаловать».
— Если мы им… — продолжала мама. — Если мы им — особенно жене! — придемся по вкусу…
— По вкусу? Они собираются нас пробовать?
— Ты уже насмехаешься! А дело о-очень серьезное! Когда мама какую-нибудь букву (чаще всего гласную) тянет, словно не желая с ней расставаться, все мы обязаны напрячься, насторожиться. Я напряглась.
— Так вот… Если мы им понравимся, папа получит высокую должность. Стало быть, и зарплату… — Про зарплату она прошептала. — А чем лучше папе, тем лучше и нам! — Об этом я догадывалась. — Слушай внима-ательно! Я их накормлю…
— Питаться они все все-таки будут продуктами? — с облегчением спросила я.
— Умоляю тебя: перестань… И послушай меня хоть раз в жизни! — Мама часто просит, чтобы я «хоть раз в жизни» сделала то, что я делаю каждый день. — Обед, конечно, обедом… Но этого мало.
— Смотря какой будет обед!
— С тобой невозможно общаться. Ну, не перебива-ай! Они, как мне донесли, любят развлечься. Артистов мы приглашать не можем: это дорого. Да и зачем? Если у нас в семье есть своя актриса.
— Это кто?
— Это ты… Развлеки их! Кого-нибудь «изобрази»… Пусть посмеются. В твоем репертуаре так много разных человеческих типов! Характеров… Только не изображай, пожалуйста, меня, папу и бабушку.
Когда был жив дедушка, она просила и его не трогать. Я не трогала. Но его это, к сожалению, не спасло. Люди всегда предпочитают, чтобы смеялись над кем-то другим.
— А ты нас вообще-то изображаешь? — словно по секрету и с некоторым страхом поинтересовалась мама.
— Нет, — без всякого страха соврала я.
На самом деле я своих близких изображала. Но когда они были далеко или, точней, когда их не было дома. И вообще никого вокруг не было. Изображала просто так, для себя самой. Чтобы навсегда запомнить нашу семью…
— Значит, тебя и папу с бабушкой «показывать» я не буду. А всех остальных можно?
— Остальных? Пожалуйста!
Хозяйкой хозяина банка оказалась его жена. Она все время давала хозяину поручения:
— Пойди посмотри: не прошел ли дождь?
— Иду, я уже иду…
— К окну, а не на улицу. О, как я от него устала!
Минут через десять:
— Принеси-ка мне телепрограмму!
— Несу, я уже несу…
— Мне нужна программа на эту неделю, а не на прошлую…
О, как я от него устала!
Еще минут через пять:
— Налей мне воды!
— Наливаю, уже наливаю…
— Я просила воды, а не пива… О, как я от него устала!
«Он бегает, приносит, протягивает, наливает, а она… устала. Хоть сидит на одном месте!» — недоумевала я. И слегка даже возмущалась. Мне стало жалко «главу» папиного банка: как же он, бедный (хоть и богатый!), устал, если она без конца от него уставала?
Папа тоже пытался выполнять ее непрерывные указания, но за своим боссом не поспевал. Я сочувствовала папе еще сильнее, чем его боссу: в конце концов, тот сам выбрал себе жену!
Обед мама приготовила на таком уровне, что я подумала: если на подобном уровне будет и новая папина зарплата, все проблемы в нашем доме исчезнут!
На десерт же был подан торт с властным названием «Наполеон» (как говорит бабушка). Он по-бонапартистски захватил половину стола. Бабушка, не щадя своих глаз, постоянно читает, и поэтому очень образно мыслит. «Все фантазии твои — от нее!» — уверяет мама.
Мама не против фантазий — она за мою безопасность… которой фантазии угрожают. «Какой зеленый воздух!» — помню, сказала бабушка, когда мы ехали по лесной дороге. «Воздух не имеет цвета, — поправила ее мама, глядя в мою сторону. — И не вздумай сказать что-нибудь подобное в школе!» Она охраняет меня даже от образного мышления.
Торт являл собой коронное бабушкино блюдо, которым короновали наиболее дорогих и нужных гостей.
А еще был подан и мой концерт. «Концерт — на десерт!» — в рифму сказала бабушка. Она, между прочим, и стихи сочиняет.
Ради новой папиной должности я показывала всех подряд: полицейского, садовника, мэра, супругу президента страны (тут жена «главы» банка стала мне хлопать, — и я догадалась, что она не любит жен тех «глав», которые главнее ее супруга).
— Ты слишком быстро обо всем догадываешься, — предупредила меня как-то мама. — Чересчур догадливых опасаются. Ты учти…
Как я могу это учесть? Нарочно не догадываться о том, о чем я догадываюсь? Маме очень хочется, чтобы я во имя безопасности и своего благоденствия все на свете «учла». Заранее все учесть… Хорошо бы, конечно! Но разве это возможно?
Катаясь от хохота, супруга папиного начальника вскрикивала:
— Я умираю! Я умираю…
От мужа она всего только «уставала», а от меня — умирала.
«Если она вдруг скончается по моей вине, папа не получит высокой должности!» — догадалась я. Но остановиться уже не могла.
Сам «глава» смотрел на жену с испугом, точно молил ее не покидать землю.
— Смотрите, он разучился смеяться! — еле протолкнулась она сквозь собственный хохот. — Не реагирует… О, как я от него устала!
«С такой женой разучишься не только смеяться, но и улыбаться… Останется только рыдать!» — подумала я. И все же испытывала к ней некоторую благодарность: артисты всегда благодарны тем, кто на них реагирует. И хохочет на их представлении… Или плачет. А тех, кто не плачет и не смеется, они, мне кажется, должны ненавидеть.
— Ты очень помогла папе… И всем нам, — благодарно произнесла мама на ночь, прощаясь со мной до утра. И поцеловала меня так нежно, как никогда прежде. И бабушка поцеловала, шепнув мне в ухо: «Если б не ты, я померла бы с тоски. Но лучше уж скончаться от смеха!» И даже папа, который, всю жизнь окруженный цифрами в банке, был строг, как биржевой справочник, тоже меня погладил. Будто собаку, проявившую верность…
Школьных перемен мои приятели и даже завистливые приятельницы ждали, как ждут спектаклей, если заранее знали, что я буду «изображать».
— Покажи нам что-нибудь! — попросил меня старшеклассник, мнением которого я дорожила больше, чем мнением всех остальных вместе взятых. Он иногда спускался к нам сверху. Но не ради меня, к сожалению, а ради моих спектаклей.
Я принялась изображать банковского начальника и его жену.
— Я уже иду… Я уже несу! Я уже наливаю… — с торопливой услужливостью произносила я, как бы от лица хозяина банка.
— О, как я от него устала! — восклицала я от лица хозяйки хозяина.
Школьный коридор сотрясался. Предстоящий урок, как я догадывалась, был сорван. А старшеклассник, отхохотавшись, пожал мне руку как старший товарищ и сказал, что «видит во мне будущую актрису». Будущей женщины он во мне разглядеть не сумел. Хоть она на самом деле была. Я, по крайней мере, ее в себе ощущала… При его появлении.
Ты погубила папину карьеру… и судьбу всего нашего дома! — из темноты проговорил мамин голос. Она вошла в мою комнату истеричными шагами. Мама даже не зажгла лампу над моей постелью, потому что лишь полный мрак мог соответствовать, как я догадывалась, будущему нашей семьи. Но при чем здесь была я?
— Ты высмеяла сегодня наших вчерашних гостей! На всю школу…
— Но ведь они в нашей школе не учатся!
— Там учится и х дочь… Она на один класс старше тебя.
— Значит, слава Богу, и на один этаж выше.
— Но случайно оказалась на твоем этаже! Где ты разыгрывала эту комедию. В коридоре! Она услышала, увидела…
— И узнала своих родителей?
Я негромко, но с удовольствием захихикала.
— Чему ты там радуешься под одеялом? Их дочь убежала с занятий, чтобы поскорей сообщить маме и папе!
— Что же она к ним так плохо относится? Совсем не жалеет!
— Она жалеет своих родителей! В отличие от тебя… Прибежала домой вся в слезах!
— Может, в слезах от смеха? Другие тоже утирались. Хоть и не знали, кого именно я «показываю». Этого я никому не сказала.
— Какое благородство! Но девочка захлебывалась от рыданий… Теперь наша очередь плакать! С папиной карьерой в этом банке покончено.
— В городе много банков! Как я догадываюсь…
— Опять ты «догадываешься»? Директора станут бояться нашего дома. Потому что в нем живешь ты. Кому захочется скрывать от тебя своих жен? И себя самих?
— Но ведь не все жены издеваются над своими мужьями. Вот ты, например… — попробовала я подлизаться к маме.
Ничего, однако, не получилось.
— Ах, ты, значит, задумала указывать взрослым, на ком им жениться? И за кого выходить замуж? Решила их воспитывать?
— Воспитывать их уже поздно.
Мой голос из-под одеяла мама не расслышала.
— Ты, стало быть, вознамерилась тыкать старших носом в их странности… которые есть у всех? «Я странен? А не странен кто ж?» Это сказал великий русский поэт Грибоедов устами своего героя.
Мама процитировала поэта так, словно он был каким-нибудь политиком или вождем, мысли которого должны становиться законом. На самом же деле она вспомнила эти слова, потому что их часто вслух вспоминает бабушка.
— Одни странности не приносят вреда, а другие… — погромче промолвила я из-под одеяла.
— Твоя странность уже принесла не вред, а беду! Мамин голос во тьме появлялся как бы самостоятельно, без ее непосредственного участия. А иногда даже вовсе не напоминал мамин голос.
Но я все же спряталась под одеяло целиком, с головой. И оттуда произнесла:
— Пойми… Я не хочу, чтобы папа зависел от той женщины. Которая очень от всех устала.
— Почему?
Мамин голос как-то осел… или присел от раздумья.
— Потому что я люблю папу.
Мама удивленно замолкла. Наверно, предполагала, что папу любит только она одна.
Вскоре меня вызвала к себе директриса нашей школы. Об этом мне сообщила ее секретарша. А сама директриса, встретив меня в своем кабинете, привстала, указала на кресло и произнесла: «Я тебя пригласила…» Между «вызвала» и «пригласила», мне кажется, есть разница.
Я люблю не только догадываться, но и поразмышлять. Маму это пока не тревожит. Хотя мои догадки как раз и появляются в результате моих размышлений. Но об этом тоже следует догадаться.
То, что директриса меня к себе пригласила, было большим событием. Обычно она приглашала не нас, школьников, а наших родителей, чтобы о нас с ними поговорить. Правда, она почти никогда не жаловалась на нас, а обсуждала с мамами и папами «проблемы нашего воспитания». Чаще с папами, так как считала, что нам прежде всего необходимо мужское воспитание. То есть мужественное! Это она объясняла «жестокостью двадцатого века», «необходимостью битвы за выживание» и даже «наступлением терроризма». Пап она, я догадывалась, предпочитала еще и потому, что никогда не была замужем.
Предпочитая пап, директриса за собой очень следила. И платья ее, и костюмы, и кофточки, и тщательно, словно клумба, садовником выложенная прическа, и даже очки в перламутровой, полупрозрачной оправе — все это казалось только что купленным в магазине.
Однажды, я слышала, директриса объяснила свою безукоризненную прибранность тем, что обязана быть образцом и примером. Конечно, для нас, учеников, а не вообще для всех на земле. Лишь одно в качестве образца не присутствовало: женская красота, так как ее нельзя было купить в магазине.
Зачем она меня вызвала? Мама была бы довольна: я не смогла догадаться.
— Я тебя пригласила, чтобы ты помогла мне сплотить учеников, учителей и родителей!
— Я?!
— Твой талант.
«Сплотить» похоже на «сколотить»… Сколачивать нас, как доски, с родителями и учителями?
Директриса была очень восторженной и почти всех обожала. А еще она все и всех хотела «постичь».
— Тебя прозвали Смешилкой. Это — милое, доброе прозвище. И я очень хочу постичь твой юмор.
Смотрела же она так пристально, будто вообще всю меня постигала, просвечивала, как чемодан на таможне. И сразу перешла к своим обожаниям:
— Ты знаешь, что я больше всего обожаю таланты! Ничто не сближает так, как искусство. А я хочу всех духовно объединить! Тебе известно, как я обожаю ваших родителей, наших учителей и всех детей, которых они, не жалея сил, растят и воспитывают! — Своих детей у нее, к сожалению, не было. — Каждый месяц будем устраивать «сплачивающие концерты!».
Директриса все время что-то изобретала: дома ее никто не ждал — и торопиться ей было некуда.
— Ты выступишь в заключение… Потому что после тебя, мне сказали, выступать уже невозможно. Создай хорошее настроение. Ты знаешь, как я люблю дарить людям праздники! И как вообще я люблю людей…
Она очень любила, чтобы все знали, как она их любит. Хотя, я догадывалась, любовь лучше проявлять, чем о ней объявлять.
«Как можно любить всё больше всего? И всех больше всех?» — попробовала я немного поразмышлять. Но она прервала мои размышления:
— Постарайся максимально всех рассмешить! Я знаю, ты очень потешно показываешь старушек и полицейского, который на перекрестке. Изобрази кого хочешь! Только старушек не надо… Скажут, что наши ученики не уважают старость! — Директриса перешла на доверительный тон: — Вот свою бабушку, ты бы ведь…
— Она моложе всех у нас в доме!
— Если молодость побеждает возраст, это прекрасно. Но она же не всегда побеждает. Поэтому про старушек не надо… И не показывай полицейского. Он нас охраняет!
— Но он сам однажды смеялся, когда я его…
— Потому что ты, наверное, показывала его… ему самому. А не целому залу! — перебила она. — И тем более не показывай мэра. Говорят, что ты и его… — Она огляделась по сторонам. — А он как раз будет нашим гостем. И если услышит… Ты ведь хочешь, чтобы в школе был сделан ремонт? И чтобы школа наша присутствовала в городском бюджете?
Я о бюджете как-то не размышляла, но ответила, что хочу: наверное, с бюджетом, как и с ремонтом, всегда лучше, чем без них.
— Ну, вот… Я обожаю сообразительность!
— Но ведь каждый чем-то распоряжается или что-то решает. Тогда, значит, показывать вообще никого нельзя? — осмелилась предположить я.
— Почему? Всех остальных можно. Иностранных туристов, к примеру. Или вот — знаменитых гастролеров из-за границы…
— Я их ни разу не видела.
— В общем, поищи в своем багаже. Я слышала, он у тебя — богатый!
Мама говорила про репертуар, а она — про багаж. Но из своего багажа я могла случайно вытащить что-нибудь столь же неподходящее, как вытащила из репертуара.
Лишь одну меня встретили аплодисментами… Хотя важнее не как встречают, а как провожают. Об этом я давно догадалась.
Директриса тут же взлетела на сцену, обняла меня и сказала, что больше всего с самого детства она обожает юмор. Вероятно, отсутствие семьи сберегает могучие физические возможности: директрисе было под пятьдесят, а она взлетала, выскакивала, выпархивала. И признавалась, и признавалась…
— До меня дошло, что наша Смешилка владеет редким даром рождать экспромты! — сообщила она со сцены.
Это директриса сказала на всякий случай: чтобы я все же не вздумала изображать мэра, а показала что-нибудь новенькое.
Мэр, восседавший в первом ряду, растекался такой улыбкой, что она могла бы затопить все ряды, включая самый последний.
— Итак, мы с нетерпением ждем комического экспромта! Но того, что произошло, она не ждала. Тем более с нетерпением!
Обращаясь к залу, директриса заверила:
— Комический экспромт родится у нас на глазах! Рожать экспромты вообще очень трудно. А предупреждать, что они будут комическими, то есть смешными, так же опасно, как о появлении красивой женщины: кому-то она покажется красавицей, а кому-то и нет. Чтобы рукоплескания летели не только мне навстречу, но и вдогонку, я придумала показать в качестве комического экспромта… саму директрису.
«Я люблю тебя больше всех на земле!» — призналась я старой люстре. «Обожаю вас больше всего на свете!..» — объяснилась я голым стенам. А потом принялась страстно обнимать занавес и целовать рояль, стоявший на сцене. Потому что тоже их обожала…
Ученики были от моего экспромта в абсолютном восторге. А учителя — в обмороке. Родители же застыли в растерянности. Все, кроме моих собственных… У них были такие лица, будто я, сперва загубив папину судьбу, теперь самолично загубила свою.
Мои приятели и приятельницы не хохотали, а прямо-таки гоготали — язвительно и злорадно.
Злорадство… «Это же злая радость!» — впервые и неожиданно догадалась я. И прежде я подмечала, что детям свойственно иногда осмеивать тех, кто ни в чем, кроме необычности или ущербности своей неповинен. И ни в чем, кроме жалости, не нуждается.
Громкий успех, однако, заглушает все остальное… Школьники орали мне: «Бис!» И старшеклассник, который мне безответно нравился, тоже мной восхищался.
Со сцены я всем признавалась в любви как бы от имени директрисы, а, дойдя взглядом до него, призналась вроде бы от себя. Но он ничего не понял. Неужели все мужчины так непонятливы? Или они непонятливы, когда им незачем понимать? И нечем ответить? Но все же ладош своих и он не жалел. Когда бы еще он обратил на меня такое внимание?!
Это сыграло огромную роль: я решила и дальше рожать экспромты. Случайно, сам собой взор мой наткнулся на химичку… Она, в отличие от директрисы, имела уже третьего мужа. Согласно профессии, она общалась с формулами, а жила, как я догадалась, лирикой и всем тем, что из-за нее происходит. Я догадалась об этом, поскольку химичка не оставляла без внимания ни одного зеркала на своем пути и даже, вглядываясь в стекла шкафов или окон, прихорашивалась. И обязательно восклицала: «Как я ужасно выгляжу! Как я сегодня кошмарно выгляжу!..» И чем лучше выглядела, тем отчаянней восклицала. Все должны были понять, что это ее очарование — еще не предел. И что она, как спортсменка, способна на побитие собственного рекорда.
Неужели собиралась замуж в четвертый раз? Для своих, уже завоеванных, супругов женщины так не стараются.
Химичку и все свои подозрения я тоже изобразила. Среди учеников это вызвало и восторг и некоторое смятение… Смятение в тех рядах, где расположились уже не мальчишки, но еще не мужчины, которыми старшеклассники пытались казаться. Обычно такие не смеются, а посмеиваются. И чувства свои запрятывают так далеко, что и сами потом не могут их отыскать. А тут они принялись отыскивать глазами химичку, которая как раз у них и преподавала. Я бы лично направила ее в младшие классы. Но они до химии еще не добрались…
— В молодых учительниц старшеклассники часто влюбляются. И их папы иногда тоже… Хотя это почему-то не нравится мамам, — сказала бабушка, которой я читала некоторые страницы своего дневника. — Об этом даже написано в какой-то книжке.
— Тогда я вычеркну это из дневника, чтобы не повторяться.
— Зачем? Ты вправе повторить то, что привыкла повторять жизнь. Ну, а я, помню, влюбилась в молодого учителя. Мамы на него тоже поглядывали.
В ответ на поиски старшеклассников химичка прихорашивалась перед кругленьким зеркальцем пудреницы. Не знаю, изменяла ли она мужу, но себе самой оставалась верна!
Мой старшеклассник, однако, ее не выискивал. Он в тот вечер полностью принадлежал мне. И это было гораздо дороже аплодисментов всего остального зала!
За кулисы ворвалась директриса. Признаваться мне в любви она, кажется, не собиралась.
— Ты погубила меня и всю нашу школу!
Губить, похоже, становилось моей профессией.
— Но вы же сами просили не «показывать» старушек, полицейского, мэра… И у меня никого, кроме вас, не осталось.
— Где не осталось?
— В репертуаре, как говорит мама. Или в багаже, как сказали вы. А еще вы хотели экспромтов!
— Более подходящих экспромтов ты найти не смогла?
— Некогда было искать. А тут как раз вы с химичкой и… «Подвернулись» — чуть было не сказала я, но вовремя удержалась.
Химичка на сцене не появилась: ну, показала я, как она прихорашивается перед зеркалами и стеклами… Что такого? Хорошенькая женщина и должна прихорашиваться! А нехорошенькой уже ничто не поможет…
Неожиданно вокруг заголосили мои одноклассники. Как известно, нужно появляться в нужное время и в нужном месте. Они же заголосили совсем не в том месте и совсем уж не в тот момент:
— Мы погибаем от смеха! Мы погибаем…
Получалось, что я сгубила папу со всей нашей семьей, директрису со всей ее школой и всех своих одноклассников. Не много ли для девочки по прозвищу Смешилка? Такое ласковое, мирное прозвище… И такое количество жертв!
После, уже дома, бабушка процитировала кого-то из знаменитостей: «Искусство требует жертв». Я с облегчением вздохнула.
— Оно требует жертв от актера! — добавила бабушка. И я вздохнула без облегчения.
— Мы погибаем!.. — продолжали жизнерадостно вопить мои однокашники.
По всему было видно, что до окончательной смерти им далеко.
А директриса была так бледна и у нее так дрожали пальцы, что, казалось, она вот-вот скончается в самом буквальном смысле.
Тут, будто по сигналу, все расступились — и ко мне подошел мэр. Все сразу погибать перестали, а он начал так расхваливать мои артистические способности, словно я уже имела право избирать и могла отдать за него свой голос. Или, поскольку выборы приближались, он налаживал контакты не только со своими избирателями, но и с их детьми?
Мэр сказал, что я напомнила ему Чарли Чаплина… С бюджетом и с ремонтом школы все, таким образом, обстояло благополучно. Директриса, немного воспрянув, тоже сказала, что я далеко пойду. Но я и так уже далеко зашла: в результате директрису слушали как-то не всерьез, иронично.
Позже мама сказала, что я «уронила авторитет директрисы».
— А уронив, можно разбить…
Впервые и она попыталась образно мыслить. Такое я произвела на нее впечатление! В отрицательном смысле…
Некоторые мои приятели, глядя на директрису, прикрывали рот ладошкой и очень заметно в нее прыскали. «С жестокой радостью детей» — как-то процитировала моя бабушка. Этими словами великий русский поэт Лермонтов тогда, помнится, меня удивил. Но вдруг я его слова поняла. Директриса вновь побелела, сжалась — и одежда ее уже не казалась только что купленной.
Тут пора, наконец, сказать, что бабушка моя, которая была родом дворянкой, когда-то эмигрировала с родителями из России, где очень почитают литературу. В ту пору она была не только дворянкой, а и девочкой моего возраста. Но без литературы, по ее словам, «не могла дышать». Маму называли вторым поколением древнего дворянского рода (имея в виду живых!). А я, значит, была третьим поколением… Бабушка очень хочет, чтобы и я тоже «без книг задыхалась». И, может, если бы я от них задыхалась в такой степени, как мечтает моя бабушка, директриса в тот вечер… не задыхалась бы от волнения.
Дети, по неопытности своей, бывают жестоки, но они не так предприимчивы, как взрослые, — и с просьбами к мэру не обращались. А родители напирали со всех сторон. И он всем говорил: «Я вам гарантирую… Я гарантирую!»
— Другие мэры все обещают. А он — гарантирует! — мрачно отметил папа.
И еще мэр зачем-то клялся здоровьем своих близких.
— Интересно узнать, как они себя чувствуют, — сказал папа.
Мне мэр как-то чересчур искренно пожал сразу обе руки и не слишком естественно затрясся, задергался, будто припоминая мои «смешилки».
Мне казалось, что он немного заискивает передо мной. И даже меня побаивается…
Когда я спускалась по лестнице, мне представлялось, что это — лестница славы. Прозвище Смешилка было слишком легкомысленным для столь триумфального шествия. Со всех сторон доносилось: «Ну, ты — актриса!», «Ну, ты была лучше всех…».
Внезапно я заметила свет в кабинете, с которого, по правде говоря, и началось мое шествие. Ноги, не спросив меня, неожиданно побрели туда сами собой. Не очень торопясь, но упрямо.
Директриса сидела одна, уронив голову на свой директорский стол. Она плакала. Нет, не от смеха… И беззвучно. Но слезы смазали буквы и даже целую строчку на какой-то служебной бумаге. Она плакала в кабинете, потому что дома ее никто не ждал и пожаловаться там ей было некому. Кабинет, школа, мы, которые над ней потешались, и были всей ее жизнью.
Она направо и налево раздаривала свои обожания… И что ж тут плохого? Разве лучше раздаривать ненависть? Почему же я ее так… Зачем? Ради забавы?
«Люди это любят!», «Люди этого не любят… Учти!» — втолковывала мне мама. Но я-то уже сама догадалась, что больше всего люди любят самих себя. И очень не любят, чтобы об этом догадывались. А директриса больше всего ценила тот дом, где была вместе с нами. За что ж мы ее?
Смех и слезы… Известно, что они рядом. Но я не догадывалась, что в такой мере! И что с юмором следует обращаться осмотрительно.
— Извините меня.
Я обняла ее сверху. Она вздрогнула и приподняла голову.
— За что извинять? Всем было весело.
— Нет, не всем.
— Я обожаю, когда люди смеются.
— Но не за счет чужих слез… — вроде бы возразила я. Голова ее снова зарылась в руки.
Постепенно известность моя увеличивалась… в объеме и качестве. В небольшом городе большая популярность особенно видна и даже чересчур выпирает. Солидная газета соседнего, но огромного города напечатала мои фотографии: я показывала химичку, которая заглядывала во все стеклянное — в шкаф, в буфет, в пустую бутылку. И всякий раз улучшала себя, точно перед свиданием. Ее мне не было жалко: нечего кокетничать при живом муже. Надо что-то выбрать, в конце концов: или зеркала или супруга!
На улицах со мной стали здороваться прохожие. Простые люди… Я их не знала, а они меня знали. Это было приятно. И, здороваясь, все непременно то прикрывали рот, чтобы не расхохотаться словно бы ни с того ни с сего, или потихонечку прыскали, или начинали светиться внезапно, как фары. Грусть я не вызывала ни у кого.
«Это замечательно! Жизнь подкинет людям грусть и без посторонней помощи», говорила бабушка.
Все протягивали мне комплименты. Иногда (не так часто!) мне казалось, что это… взятки: чтобы я в благодарность за похвалы не пополняла ими свой репертуар и багаж. Но багаж тем не менее увеличивался… Когда я входила в помещение, где собирались люди не очень простые, все застывали. Они боялись проявлять свои странности — и не проявляли вообще ничего. Как неживые…
— Ты всех запугала! — сообщила мне мама. И я не догадалась: довольна она мною или возмущена. Или полагает, что я должна бояться тех, кого запугала.
Когда же меня пригласили в огромный соседний город на телевидение, они с папой тоже оцепенели. Но от гордости… Они передавали друг другу то приглашение, разводя руками, словно пытались обнять побольше пространства и воздуха. И так же молча задавали друг другу вопрос: неужели это мы, вдвоем, произвели то существо, которое теперь на официальном бланке именуют талантом? На бланке… С печатью и подписью! И передача-то, в которой меня приглашали «принять участие», называлась, между прочим, — «Знакомьтесь, открытие!» Мама и папа открыли меня давно… как дочь и Смешилку. Но открыть как открытие?!
— Никому пока не рассказывай. А то начнут завидовать… раньше времени. Будь скромной! — тут же принялась оборонять меня от других и от меня самой мама.
У бабушки на все случаи жизни имелись примеры и цитаты из бессмертных творений. Она была русской дворянкой — и потому уважала не только русских знаменитостей, но и остальных знаменитостей тоже. Тут она припомнила слова великого немецкого писателя Гёте: «У скромных, я заметил, почти всегда есть основания быть скромными». Бабушка намекнула, что слишком уж скромничать тоже не следует. И сразу, буквально без передышки, ей на память пришли слова зарубежного мудреца Геродота: «И все же я предпочитаю, чтобы мои недруги завидовали мне, чем я моим недругам».
— Но все-таки… никому не рассказывай! — Мама осталась при своем мнении.
Ведущего этой программы я знала, потому что его знали все. Тем более, что во время передач и в перерывах он очень просил зрителей: «Оставайтесь с нами!» То есть не хотел, чтобы они выключали телевизоры или перескакивали на другие программы.
Мне он для начала предложил изобразить что-нибудь «из жизни телевидения». А сам отправился с микрофоном к зрителям, которые были не только вдали от него, возле экранов, но и в студии, будто в концертном зале.
— Оставайтесь с нами! — произнесла я его же слова, но в форме приказа. Он замер на полдороге. И его микрофон показался мне в ту минуту гранатой.
Робко, стараясь быть незамеченной, приподнялась девочка в последнем ряду: небось приспичило в туалет.
Оставайтесь с нами! — прикрикнула я. И она опустилась на стул — с риском для себя и для стула.
Осветитель полез было на лестницу, чтобы поярче меня осветить.
— Оставайтесь с нами!
И он застыл на второй ступеньке.
Так я всех поставила и усадила на место. Всех, кроме смеха, который перемещался по залу как хотел… Громче всех потешался ведущий, чтобы не подумали, что он напрасно меня «открыл». Необоснованный смех всегда чрезмерен, как и необоснованный гнев.
Успех же очень затягивает… С ним не хочется расставаться. На этот раз он затянул меня так глубоко, что я им даже чуть-чуть захлебнулась. Если мне и хотелось вынырнуть из аплодисментов, так только в овацию.
— Покажи что-нибудь из жизни своего города…
Я решила показать мэра, который всем и всё гарантирует… И клянется здоровьем близких, которые, как я показала, в это самое время теряют сознание, корчатся от сердечных приступов и почечных колик. Их, несчастных, увозят в сопровождении врачей и сирен, а мэр клянется их здоровьем, которого уже нет. Здоровьем сестер и братьев, родной тети и двоюродного дяди…
— А почему вы не клянетесь своим здоровьем? — спросила я.
И ответила голосом мэра:
— Потому что чужое здоровье для меня дороже, чем свое собственное!
Зал задергался, как от щекотки. Он не поверил мэру. И, кажется, вообще не поверил, что чужое может быть дороже, чем собственное.
Это было вершиной или, как выразился ведущий, «эпицентром» моего успеха. С эпицентрами, как известно, неразлучны вулканы и землетрясения… Поэтому я догадалась, что ведущий, ожидая от меня извержений, предпочел, чтобы лава затопила кого-то в моем городе, а не в его передаче.
Номер я показала дважды, что вообще-то на телевидении делать не полагается. Но я же была «открытием» и чувствовала потребность открытия совершать! Тем более что многие в студии хватались не только за животы, но и за сердца, как родственники мэра, которых я в то время изображала.
Потом выступали другие таланты, талантливость которых я от волнения не заметила. Потому что внезапно, задним числом, сообразила, что меня видела вся страна. И другие страны тоже могли увидеть… Если бы я об этом подумала раньше, то от страха ничего остроумного у меня бы не получилось: когда внутрь «входит» страх, наружу «выходит» оцепенение. Это бабушка мне давно объяснила. И добавила: «Люди, образно говоря, умирают от смеха, а смех умирает от страха…» Она всегда очень образно мыслила.
Потом дверь осторожно, как бы на цыпочках приоткрылась и в нее, тоже на цыпочках, просунулось мамино лицо… Она поманила меня пальцем.
В вестибюле же ко мне не кинулся, а прямо-таки ринулся человек, состоявший в основном как бы из двух шаров: один, поменьше, был головой, а другой, побольше, — туловищем. Я незаметно училась у бабушки образно мыслить. Как известно, легко перенимается все плохое, а я старалась перенимать у бабушки все хорошее. Или хоть что-нибудь…
Оба шара накатились на меня одновременно:
— Я о тебе мечтал!
Это напомнило мне директрису… Но она обожала или, в крайнем случае, любила почти всех. А он, как вскоре выяснилось, мечтал исключительно обо мне. И я ощутила, что гораздо приятнее, когда тебя обожают или мечтают о тебе не в числе других, а, как говорят, «персонально» или «в порядке исключения».
— Приглашаю тебя сниматься в фильме «Смешилка»! Я давно грезил такой картиной. Но был на краю пропасти: не мог отыскать девочку, которая сыграла бы главную роль. А вернее — саму себя… — Он вынул крошечную и тоже, как шарик, пилюльку. Играючи забросил ее себе в рот и, ничем не запив, проглотил. Он все делал как бы играючи. — Теперь я спасен!.. Спасен, потому что увидел тебя на телеэкране и успел домчаться сюда. Домчался до своего заветного фильма!
Он был из тех людей, которые, впадая в азарт, не могут остановиться:
— Не обращайте внимания, что я в трусах… Их можно принять за шорты. Если бы я стал натягивать брюки, я бы к вам не успел! Раньше я хотел дать картине имя «Дразнилка». Это было ошибкой. Заблуждением! Я был на краю пропасти: название — это визитная карточка. Я бы вручил зрителям чужую визитку. Зачем кого-то дразнить? Даже зверей не рекомендуется… А уж людей! Дразнить — это значит раздражать, а раздраженный ничего не в состоянии здраво оценить. — Он взял еще один шарик, вновь закинул его и проглотил, ничем не запив. — Ты спасла меня… Тем, что никого не дразнишь, не издеваешься над людьми. Нельзя врачевать злостью. Ты делаешь это с улыбкой… хоть на лице ее нет. Это и есть искусство! Ты подарила мне образ…
«С улыбкой, но радости это иногда не приносит», — отметила я. Отметила молча, но он услышал или, подобно мне, догадался:
— Я где-то читал, что хорошо должно быть не всем подряд, что хорошо должно быть хорошим. Совершенно согласен! Но все равно… Ты не «дразнилка», ты — Смешилка. Очень точное прозвище! Смехом ты обнажаешь людские слабости, дурные привычки… А обнажить — это почти исправить! Прозвище Смешилка я и делаю названием фильма. Давай выпьем по этому поводу!
Он вытащил из пухлых карманов куртки флягу с коньяком и походные рюмочки.
Ох, пардон! — Он обратился к маме, о которой вроде забыл, но которая уже успела при виде фляги вытаращить глаза так, что ничего другого на лице не было видно. — Только что я был на краю пропасти…
Он то и дело находился на краю пропасти, но ни разу туда не свалился.
— Пардон! — продолжал режиссер. — Извините! Но ребенок, да еще женского пола, будет у меня в главной роли впервые… Я часто имею дело с актерами пьющими. Или сильно пьющими… Или запойно пьющими… Так что — пардон.
Верхний шар повернулся ко мне. Все в этом человеке было круглым и мягким — без порогов, без острых и даже тупых углов. Не обо что было споткнуться и ушибиться.
— Теперь ты, сознайся, и меня будешь показывать?
— Что… показывать?
— Ну, как я в трусах предложил тебе «выпить по этому поводу»!
— А вы вообще-то… кем работаете? — наконец, решила выяснить я: мало ли кто имеет отношение к фильмам!
— Кем работаю? Режиссером… Прости, я думал, что всем известен. Кошмарное самомнение! Я на краю пропасти…
Он назвал свою фамилию — и маминым глазам не хватило лица.
— О, как ты проехалась со своей улыбкой по телевидению. — Оба шара завалились на диван и стали по нему перекатываться. Я знала, что хорошие люди навсегда остаются детьми, но не представляла, что можно выглядеть ребенком больше, чем сами дети. — Вспомнил, как ты проехалась… — еле пробился ко мне его голос.
Он вспомнил… Значит, у меня был юмор длительного действия, как бывают лекарства.
— Вы очень смешно смеетесь, — сказала я.
— Смешно смеяться нельзя, — поправила мама. — Получается тавтология. Учти!
Что такое «тавтология», я не знала. Режиссер это понял — и примчался мне на выручку (он привык мчаться!):
— Все можно делать необычно. Даже смеяться… Тот, кто делает всё, как все, неинтересен. Простите меня за нескромность! Но Смешилка это имела в виду.
Только бабушка защищала меня от непонимания взрослых. А теперь защитил он. Правда, от мамы… в защите от которой я вряд ли нуждалась.
Мама так заизвинялась, что ее стало жалко. И режиссер опять резко крутанул верхний шар в моем направлении, чтобы переменить тему:
— Твой юмор меня завалил на диван. А мэра он завалил совсем… Окончательно! Он может уже не выдвигать себя. Как только выдвинет, избиратели вспомнят тебя… И конец! Ох, как ты его прокатила! — Он сам опять начал перекатываться вдоль дивана. — И все-таки юмор был добрым! По отношению к избирателям. То есть к простым людям… которых так легко одурачить!
Внезапно режиссер, который был известен всем, кроме меня (что, кстати, его ничуть не обидело), деловито спросил:
— А ты действительно сумеешь изобразить меня? Вот прямо сейчас!
Его знали все, но я догадалась, что как-то иначе, чем ведущего телепрограммы. «Он — не популярный, он — прославленный! — разъяснила мне позже бабушка. — А это — не одно и то же».
«Учти!» — добавила бы мама. Но бабушка не добавила.
— Так что же? Изобразишь?
Все хотели, чтоб я изображала других, а он — чтобы его самого.
Я увидела умоляющий мамин взгляд. Она надеялась на меня. Говорят, любовь к матери творит чудеса… Чаще, конечно, это делает любовь самой матери. Что-то я очень часто употребляю слово «любовь». Не подражаю ли я директрисе? Нет, мне самой теперь кажется, что это — самое главное слово…
Я подтрунивала над мамой, но не догадывалась, а знала: все ее странности возникают оттого, что она боится за меня и за наш дом. Все время чего-то страшится… Любила я маму не за ее любовь, не «в ответ» («в ответ» любить, кажется мне, нельзя). Просто она была моей мамой. Другой мамы быть не могло… И мне так захотелось выполнить ее просьбу, как вроде никогда еще ничего не хотелось. Сколько моих просьб выполнила она! Можно ли сосчитать?
Я сразу, не очень толком задумавшись и «не догадавшись», созналась с интонацией и ужимками режиссера, что «находилась на краю пропасти, потому что загубила папину карьеру, судьбу своей школы и судьбу всей нашей семьи».
Словно заглянув в ту жуткую бездну, я отпрянула… И вскричала по-режиссерски: «Но мы спасены, потому что я домчалась до своего фильма. Выпьем по этому поводу!» Я схватила таблетку, которой, как и улыбки на лице, у меня не было, по-режиссерски закинула ее в рот и из воображаемой фляги, которой тоже у меня не было, запила то лекарство алкоголем, что врачами делать не рекомендуется.
— Ты воссоздала меня через себя! — отбиваясь от смеха и пробиваясь сквозь него, провозгласил режиссер. — Я окончательно утверждаю тебя на главную роль. Ты станешь богатой!
«И папе не нужна будет новая должность», — подумала я.
Премьера фильма «Смешилка» состоялась не в каком-нибудь огромном городе, выпячивающим себя небоскребами. Небоскребы… «Неточное слово, — как-то сказала бабушка. — Они же не скребут небо, а как бы в него втыкаются. Но и не в небо… а просто ввысь, потому что на небеса можно уйти, только расставшись с жизнью. Одновременно быть на земле и на небе нельзя!»
— Небоскребы есть небоскребы, — заметила мама, так и не овладевшая образным мышлением.
Премьера состоялась в нашем небольшом городке. Режиссер, выступая перед началом, сказал, что я свой город прославила. Его все почитали — и сразу, еще не увидев фильма, ему абсолютно поверили. Зрители почувствовали, что живут в том же, но уже и в совсем другом — знаменитом! — городе: все как-то вытянулись, выпрямились в своих креслах. Режиссер заявил также, что вскоре я «нравственно дисциплинирую» (именно так он сказал!) многие города: быть может, завистники станут чуть-чуть меньше завидовать, сплетники — сплетничать, лгуны — лгать… А полицейские, регулируя уличное движение, не будут изображать из себя балерин, отвлекать водителей — и превращать обыкновенные пробки в непробиваемые.
— И разные другие «движения» — к примеру, движения душ и характеров, — я надеюсь, немного наладятся.
Так говорил режиссер — и мне чудилось, что он вот-вот воскликнет: «Давайте выпьем по этому поводу!»
В фильме обнаружился один недостаток: режиссер не рассчитывал, что зрители будут хохотать непрерывно, без промежутков и, таким образом, станут кое-где заглушать звук. Когда я ему об этом сказала, он ответил:
— Дай Бог всем моим фильмам такие пороки!
А после премьеры жители уже прославленного города подняли меня на руки. И понесли…
Меня несли бережно, боясь уронить. Разве можно ронять свою гордость? И славу?!
Неожиданно для самой себя я скрестила руки на груди и замерла. А меня продолжали нести, но уже как бы в мир иной. Я, однако, поспешно ожила, давая понять, что мне — в новом качестве! — неплохо остаться и в прежнем мире.
Сверху я видела лица тех, кто меня так осторожно и торжественно нес среди приветствий и всеобщего ликования, передавая с рук на руки: свою директрису, и учительницу химии, и главу банка, и жену его, которая от него так устала, и полицейского с перекрестка… И даже мэра, которого из-за меня уже не избрали. «Завалили», как предсказывал режиссер. Никто не желал сознаться, что сердится на меня. И все, подобно директрисе, стремились показать, что меня обожают. А если они действительно не сердились и обожали? И мама была… Были и папа, и бабушка, которая единственная в той процессии мне по-девчачьи подмигивала.
Я же сверху стала изображать, как меня несут и как прославляют. И как у всех по-разному вскинуты вверх руки и как по-разному устремлены ко мне лица. Потому что все люди разные.
Где это произошло? В какой стране? И какое у нашего города имя? Что за разница! Люди везде смешные…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.