Записки С. Н. Глинка[8]

Записки

С. Н. Глинка[8]

Я был счастлив в ребячестве моем, меня любили. Особенно ласкала меня моя двоюродная бабка Лебедева, вдова родного брата моей родной бабки. Село ее Третьяково было только в 15 верстах от Суток. В каждый свой приезд она, мимо всех других братьев, дарила меня и лучшими игрушками, и лучшими гостинцами. Я не понимал тогда, что это было предпочтение, за которым так гоняются в свете, но всегда выбегал первый к ней навстречу и целовал ее руку, которой она меня так приголубливала. Лелеяло меня и сердце моей матери, но по нежной ее заботливости о старшем моем брате я видел, что оно ближе было к нему. Не понимал я тогда, что это была зависть, а мне было досадно. И в сердцах детей есть свои порывы, и у мысли их есть своя догадка.

Муж бабки, Петр Григорьевич Лебедев, при учреждении губернии избран был судьею в Духовщинском уезде. А это было тогда чередой почетною в новом мире управления, устроенного Екатериной II. Тогда шар дворянский обвивался каким-то блеском волшебным. Слышно было, что в Новгороде избран был в заседатели суда отставной генерал-майор. Он жаловался Екатерине, и она отвечала: «Я установила выборы, а шары дворянские не от меня зависят». Известно также, что в Московском уездном суде не отказался от должности заседателя камергер Ступишин, родной брат того Ступишина, который начальствовал в Пензенской губернии во время Пугачевского бунта. Тогда с таким же вниманием смотрели на судей, решителей жребия тяжущихся, с каким древние мореходы наблюдали светила небесные. Справедливость велит упомянуть, что тогда еще свято уважалась речь: «Он беден, да честен». У мужа бабки моей было небезбедное состояние, а к нему, по общей тогда молве, он прибавил только имя честного человека и беспристрастного судьи.

Бабка моя меня, своего любимца, выпросила погостить и пожить в селе ее. По отметке ее в святцах о моем туда приезде, я помню, что это было 1780 года, в исходе мая. День был прекрасный. Мы отправились около вечера, и мне казалось, что родное солнце шло вслед за нами. По рощам и кустарникам разливался голос соловьев. Мне был тогда пятый год, и это был первый мой выезд. Бабка моя, боясь меня обеспокоить, велела ехать шагом. Я блаженствовал и всем любовался. Мы приехали в сумерки. Уверенная, что я буду ее жильцом, она заранее велела все приготовить:

стол был накрыт, постель моя была поставлена подле ее кровати. Все меня ждали, но никто не суетился. В доме ее все как будто шло само собой; при ней были только две дочери, старее меня шестью и семью годами; три сына ее были в военной службе. Не слыхал я никакого окрика: ни на дворовых людей, ни на приказчиков. Каждый знал свое дело и исполнял его рачительно, оттого что не был развлечен никакими прихотями. Об этом рассуждаю теперь, а тогда чувствовал только одно наслаждение новой моей жизни.

Радостно было мое пробуждение: вереница дворовых мальчиков уже ожидала меня и бежала за мною в рощу, которая роскошно раскинулась на каких-то курганах. Рассказывали мне после, что тут была какая-то битва, в то время когда меч и копье размежевывали землю русскую; но в ребячестве моем я ничего себе не представлял и ничего не воображал. Набегавшись по курганам в роще, я побежал на луг, где уже был хоровод сенных девушек и две дочери моей бабки. В играх наших неравенство лет исчезало. Девушки пели песни, а мы кружились в хороводе. Меня величали, как будто какого-то победителя, а я просто был баловнем доброй помещицы села Третьякова. Не утерпела и она: сама явилась к нам на луг.

По праздникам в скромной одноколке мы с бабкой ездили по селу. Крестьяне в нарядных своих платьях стояли у изб; бабка моя подъезжала к каждой и заботливо спрашивала, все ли здоровы у них; где был больной, приказывала приходить к себе за сельским лекарством. Ее сердце, ее христианская любовь научили меня всех любить и всем желать добра. В разъездах своих по селу она с особенным вниманием обозревала амбары, где хранилась запасная жизнь крестьян. Село Третьяково недалеко от уездного города, и если приказчик недобросовестен, то перевоз туда хлеба ночью нетруден. Тут нужен зоркий глаз хозяйский. При ней отпускали чистую муку и дворовым, и крестьянам. «Избави, Боже, каждого человека от мякинного хлеба», – говорила она. А чем питаются бедняки в голодный год, когда у богачей на пирах разливное море! Сытый – голодного не разумеет. Тайна этой науки в человеколюбивом попечении, и эту тайну вполне знала моя бабка.

И как лелеяла она мою душу! Близ церкви, между двух рощей, окруженное цветущими берегами большое озеро отражало в волнах своих и ясное солнце, и безмятежную луну. Однажды при ней и при мне закинули невод и вытащили множество крупной и мелкой рыбы. Торопливой рукой хватал я маленьких рыбок и пускал их в озеро. «Что это ты делаешь?» – спросила бабка моя. «Мне жаль этих рыбок, – отвечал я. – Они так сильно бьются, верно, очень боятся больших рыб». Она улыбнулась и приказала, чтобы и впредь мне давали на это свободу.

Я был временным полновластным владельцем и господином в поместье моем. Я говорю: в моем поместье, потому что все тогда так думали и все это повторяли. Целая кладовая со всеми банками различных варений, все сушеные ягоды и плоды, вся эта лакомая область была в моем распоряжении, и ребятишки, мои сверстники или несколько постарее меня, были ежедневными застольниками моего пированья. Некому было мне поперечить, все покорствовали моим затеям; но я не употреблял во зло моего полномочия. В 1835 году был я в селе Третьякове, и две умные и добрые дочери моей бабки рассказывали мне, что им только та была беда, когда они, бывало, захотят работать или читать, а бабушка посылает их гулять или играть с Сережей. Отчего при этом рассказе не хочется отстать ни перу, ни сердцу? Что приковывает их к нему? Память о любви сердечной[9].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.