ДЕТСТВО

ДЕТСТВО

Осенним днем 1931 года в приемном покое роддома на Землянке не находил себе места худой бледный молодой человек с тонким профилем и взъерошенными черными волосами. Вечером к нему вышел врач, подбодрил: «Не волнуйтесь, товарищ Ляндрес, все идет нормально. Вы бы сходили домой, отдохнули». — «Ничего, я посижу», — слабо улыбнулся тот. На следующее утро медик не лукавил: «Ребенка спасти не удастся, будем вытаскивать вашу жену, она слабеет на глазах». Младенца щипцевали, не особо ожидая результата, шлепнули по попе, а он возьми и закричи.

«Вот так, девочка, и появился на свет твой отец», — торжественно заканчивала моя бабушка, Галина Николаевна Ноздрина, судорожно вздохнув. Эту историю она рассказывала мне часто, с удовольствием описывая свои мучения и наслаждаясь произведенным эффектом. По семейной легенде в тот же день, 8 октября, привезли в роддом жену английского посла на сносях. Она тоже разродилась мальчиком, и их положили в соседнюю палату. Это совпадение впоследствии служило папе поводом для розыгрышей, на которые он был мастер:

— Неудивительно, что я так хорошо говорю по-английски — родной язык.

— ?

— Нас в роддоме поменяли местами: советского младенца увезли в посольство, а английского, меня то бишь, отдали родителям-коммунистам.

— Зачем?! — изумленно спрашивала я, а затем и другие одураченные.

— Девочка, — говорил он заговорщически тихо, вибрирующе-грудным голосом, подражая Галине Николаевне, навсегда напуганной сталинским режимом, — еще не все можно рассказать.

Потрясенный слушатель замолкал, а отец разражался раскатистым, заразительным хохотом: никогда не встречала кого-либо, умеющего так добро смеяться…

Папин отец — Семен Александрович Ляндрес работал заместителем Бухарина в газете «Известия», часто оставался в редакции до рассвета. Галина Николаевна преподавала историю в школе, а по вечерам допоздна засиживалась в библиотеках — готовилась к очередному заочному экзамену (была помешана на учебе, постоянно заочно училась) или повышала квалификацию. Дом держала ее мама, Евдокия Федоровна — набожная, добрая, чистоплотная, хозяйственная. Все звали ее баба Дуня. Из мещанок, восемнадцатилетней девочкой она влюбилась в мелкопоместного дворянина. Тот обещал жениться, проволочку со сватовством объяснял необходимостью подготовить к неравному браку родителей, а когда Евдокия Федоровна поняла, что ждет ребенка, явился с тонким золотым кольцом на безымянном пальце.

— Что это? — растерянно спросила она.

— Дунечка, родители заставили меня обручиться с другой, но поверьте, я вас по-прежнему люблю, наши отношения…

Худенькая Евдокия Федоровна, не дослушав, вскочила, высоко подняла стул над головой и тихо сказала:

— Вон отсюда, мерзавец. Немедленно.

…Дело происходило в 1905 году, незаконнорожденный ребенок считался позором для всей семьи. Евдокия Федоровна уехала со своей старой няней в Москву и устроилась работать телефонисткой. Родившуюся девочку назвала Галиной. В телефонистки тогда брали только барышень, поэтому существование ребенка держалось в тайне…

Как-то няня вывела пятилетнюю Галочку на прогулку недалеко от работы Евдокии Федоровны. Та, закончив смену, вышла на улицу вместе со строгой пожилой начальницей.

«Мамочка!» — весело закричала Галя, увидев издалека мать, и кинулась к ней на шею, бросив няню. Начальница, вооружившись моноклем, с неодобрительным изумлением разглядывала ребенка.

— Насколько я понимаю, это ваша дочь, сударыня? — сурово спросила она.

— Что вы, это моя крестница! — неожиданно для самой себя соврала Евдокия Федоровна. — Малышка так ко мне привязана, что при встрече всегда называет мамой.

После этого случая няня с Галей гуляли от маминой работы как можно дальше.

В 14-м году Евдокия Федоровна вышла замуж и родила второго ребенка — дочку Люсеньку. Когда грянула революция, муж хотел увезти всю семью за границу, но Евдокия Федоровна побоялась отправляться в путешествие с маленьким ребенком. Как и многие, не представляя размаха и последствий наступавших изменений, надеялась, что все уляжется. Муж, прислав несколько отчаянных писем, пропал где-то без вести. Работая за двоих, баба Дуня быстро состарилась, подурнела, но осталась на редкость доброжелательной, спокойной, и девочек своих постаралась вырастить такими же…

Папина мама в детстве была на редкость набожна, каждый день, до школы, затемно, бегая на заутрени. Но после революции обрезала косу, повязала красную косынку и бросилась в новую, сулящую коммунистическое счастье жизнь. Пламенным коммунистом оказался и вошедший в семью Семен Александрович (в тринадцать лет вступил в подпольную комсомольскую ячейку), а вот баба Дуня продолжала, несмотря на укоризненные взгляды молодых, ходить в церковь и тайком жечь лампадку.

Как только родители принесли новорожденного домой и отлучились по делам, она поспешила с внуком в храм, где батюшка окрестил его и дал имя Степан. Узнав о крестинах, родители-атеисты пришли в ужас, немедленно отнесли сына в загс и зарегистрировали под именем Юлиан — в честь императора Юлиана Богоотступника. Несмотря на столь радикальную меру, папа свое первое имя не забыл и дал главному герою нескольких, во многом автобиографических повестей фамилию Степанов. Убежденный социалист (выступал за социализм цивилизованный, европейский, с частной собственностью, бизнесом и открытыми границами, в компартию принципиально не вступал), отец умудрился соединить несоединимое — в его рабочем кабинете в правом углу висела икона Богородицы с младенцем, из левого на всех входящих пытливо смотрели Ленин и Дзержинский. А на полках, среди множества книг на четырех языках, в соседстве с томами Маркса, Ленина, Герцена и Радищева, стояла на видном месте Библия, которую папа, для нашего безбожного времени, знал прекрасно, часто читал и ни одного важного решения в жизни не принимал, с ней не «посоветовавшись» — открывал наугад и читал первую попавшуюся фразу.

В начале тридцатых семья жила в коммунальной квартире на Каланчёвке. В комнате наверху обитал какой-то помешанный на музыке паренек — с раннего утра и до позднего вечера у него трескуче блеял патефон. Сначала маленький папа пронзительно кричал, потом к шуму привык и, как оказалось, на всю жизнь: как бы громко моя старшая сестра Дарья или я ни «врубали» в течение многих лет сначала «Битлз», потом «Пинк Флойд», затем итальянцев, Майкла Джексона и Мадонну, отец невозмутимо стучал у себя в кабинете на машинке, попыхивая двадцатой или тридцатой за день — спроси его, он и сам не знал, — сигаретой.

Семен Александрович не только с Бухариным работал, но и дружил: вместе сидели по ночам в редакции над выпусками, вместе выбирались с семьями на отдых, на охоту. Николай Иванович Бухарин любил частушки и часто просил Галину Николаевну: «Спойте что-нибудь, Галочка». Бабушка не заставляла себя упрашивать и звонко пела: «С неба звездочка упала цвета голубого; / При тебе люблю тебя, без тебя другого». Очень Николая Ивановича эта незамысловатая песенка веселила.

Однажды, субботней ночью, в редакцию «Известий» позвонил Сталин и попросил Бухарина к телефону. Тот уже ушел домой к маленькому сыну, поэтому ответил Семен Александрович. Сталин хотел внести замечания по выпуску и работе редакции и вызвал его к себе на дачу.

Следующим утром, с радостно бьющимся сердцем, Семен Александрович посадил пятилетнего папу в машину: «Сынок, мы едем к товарищу Сталину!» — и, счастливо улыбаясь, полетел по еще пустой трассе.

На госдаче, оставив папу на травке возле рослых охранников, пошел к «творцу всех наших побед». Сталин работал в саду, вскапывая землю. Деда, тогда двадцатидевятилетнего, встретил дружелюбно, высказал свои замечания по работе газеты, велел не бояться статей с нелицеприятной критикой. Дал указание не понижать, в связи с возросшей популярностью и увеличением тиража газеты, ее стоимость, как предлагал Бухарин, а, наоборот, повысить, а затем неожиданно спросил, есть ли у Семена Александровича дети.

— Есть, сын Юлька.

— Трудно содержать ребенка?

— Нет, товарищ Сталин, не трудно, — ответил дед.

— Могли бы содержать двоих детей?

— Мог бы, товарищ Сталин!

— Ну а троих? Честно отвечайте!

— Конечно, товарищ Сталин, смог бы!

Узнав, что маленький папа сидел один возле машины, Сталин велел его привести. Отец не смог поднять глаз на вождя, потому что торжественное, цепеняще-робкое смущение обуяло его, но он увидел его небольшие руки, ощутил их тепло. Сталин легко поднял отца, посадил его на колени, погладил по голове и, кивнув на газету, что лежала на плетеном столике, сказал Семену Александровичу:

— Этот номер «Известий» возьмите с собой. Тут есть ряд замечаний по верстке. Может быть, пригодятся Бухарину и Радеку. Счастливой дороги.

Когда был принят указ, запрещающий аборты, дед ликующе говорил всем о мудрости Кобы, всегда сначала советующегося с рядовыми работниками, а потом уж санкционирующего указ государства. Бухарин молчал, грустно улыбаясь. А брат Семена Александровича, работник НКВД Илья, покачал головой:

— Сенька, ты что, как тетерев, заливаешься? Ты хоть знаешь, где аборты запрещают? В католических странах, где последнее слово за церковью. А коммунисты поддерживают женщин, которые выступают за то, чтобы не власть, а они сами решали, как им поступить… Кому охота нищих да несчастных плодить?!

В 36-м году, во время процесса над Каменевым и Зиновьевым, Бухарин с Семеном Александровичем были на Памире. Узнав о приговоре, Николай Иванович отправил Сталину телеграмму с просьбой не приводить его в исполнение — невиданного мужества поступок.

Когда вскоре в «Известиях» напечатали сообщение о их расстреле, лицо Бухарина сделалось желтым, измученным, он лег на землю, взял свечку, зажал ее в руках, сложил их на щуплой груди и, посмотрев на деда, усмехнулся: «Семен, я похож на покойника, а?»

Вскоре Бухарина вывели из Политбюро, Ягода, по указанию Сталина, установил за ним слежку, а потом посадил под домашний арест на сходненской даче, где Семен Александрович и Галина Николаевна его навещали. Через несколько месяцев он был брошен в тюрьму и расстрелян.

Работу в «Известиях» Семен Александрович потерял, из партии его выгнали, не посадили чудом, зато забрали Илью… Отец был уверен и написал об этом в «Ненаписанных романах», что все решилось на авиапараде в Тушине.

Сталин сидел на правительственной трибуне с Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым, Микояном и Ежовым. Бухарин приехал с Семеном Александровичем, на трибуну не пошел, остался на поле. Тогда-то к ним и подошел Илья, отвечавший в тот день за деятельность ОРУДа. Наблюдая в бинокль за самолетами, Николай Иванович случайно увидел, что «Усатый» неотрывно рассматривает его в бинокль, и, не оборачиваясь к Семену Александровичу, попросил его отойти. Вскоре Бухарина забрали. Забрали, обвинив в преступной связи с врагом народа, и Илью. Он был осужден и этапирован в Магадан на рудник «Запятая». Партию арестантов, в которую входил Илья, привезли на рудник зимой. Конвоиры выгрузили их на тридцатиградусном морозе в поле, швырнули брезент, несколько рваных простынь и сказали: «Обустраивайтесь!» Обливая брезент и простыни ледяной водой, моментально застывавшей на холоде, соорудили арестанты несколько палаток — там и жили.

А Семен Александрович и Галина Николаевна каждую ночь ждали неумолимо-настойчивого звонка в дверь. Самым страшным временем было три часа утра — тогда обычно приезжали, и только когда забрезживал рассвет, понимали, что им отпущен еще один день. И не могли они тогда знать, что к ним все-таки позвонят, пусть не сейчас, а через пятнадцать лет, но позвонят обязательно. И Семен Александрович выходил с маленьким папой на пустынную еще улицу и шел по притихшей Москве в гараж мыть машины — это была его новая работа. И наступало утро, и вставало солнце, и было лето 37-го…

После расстрела Ежова дед забомбардировал ЦК и НКВД письмами о невиновности Ильи, и того в сороковом выпустили: Берия, нарабатывая имя борца за справедливость, реабилитировал несколько тысяч заключенных. Илья попал в число счастливчиков, Семена Александровича восстановили в партии. В лагерях остались миллионы осужденных…

Когда началась война, десятилетний папа убрал со стола учебник немецкого языка и твердо сказал, что язык врага учить отказывается. Галина Николаевна, ставшая к тому времени завучем, была в отчаянии: «Мальчик (кстати, даже когда папа стал дедушкой, она продолжала так его называть), мальчик, ты ведь так любишь языки, почему?!»

…Языки папа действительно любил всегда, мелодику их хватал моментально и часто, дошколенком еще, забравшись на табурет, развлекал гостей, замечательно имитируя английский, немецкий, испанский, французский, арабский. Позднее он освоил их все, за исключением языка Мольера, его продолжал имитировать, и так удачно, что надолго ввел в заблуждение свою будущую жену и нашу маму (тогда только ухаживал за ней). Лингвистический обман открылся случайно: когда он в очередной раз эмоционально картавил, мама уловила слово явно не французское — «пирамидон» и все поняла. Но это было потом, а в 41-м немецкий папа отказался учить наотрез — так в первый раз проявился его бойцовский характер. Он даже забастовку класса устроил: старый учитель, немец-коммунист Август Карлович, говоривший по-русски с чудовищным акцентом, возмущенно тряс седыми космами: «Бэссовэстный Ландрэс, вы портить мне всю работ класса, отправляйтесь немедленно в кабинет к директор!» Папа стоически выносил муки у школьного начальства, но «сопротивление» продолжал, а в 44-м собрал в кулек шерстяные носки, рубашку, носовой платок и паек хлеба и сбежал на фронт. Его сняли с поезда в двухстах километрах от Москвы и вернули домой. Он, наверное, сбежал бы опять, но наступил май 45-го, приехал друг Семена Александровича — полковник Константин Корнеевич Лесин и забрал его с собой в Берлин (Семен Александрович в то время был там военным корреспондентом).

…На один из приемов — собирались офицеры армий-победительниц — взяли и отца. Волновался он очень, и не удивительно: разноголосие, разноязычие, блестящие военные… За столом его посадили рядом с седовласым, пронзительно-голубоглазым американским полковником в красивейшем парадном мундире. Подали курицу. Вооружившись ножом и вилкой, тринадцатилетний папа начал сражаться с неподатливой ножкой, она выскользнула и, о ужас, брякнулась на выутюженные брюки полковника! Мундир был погублен, папа от смущения стал пунцовым, но полковник лишь улыбнулся. «Невер майнд, — дружелюбно сказал он, затерев пятна до хруста накрахмаленной салфеткой, и, наклонившись к папе, доверительно-тихо добавил на ломаном русском: — В следующий раз не мучься ты с этим ножом, сынок, бери пример с меня — считай, что курица — дичь, и ешь ее руками».

А потом папа смотрел на разрушенный рейхстаг и фотографировался: развалины, покореженная свастика в пыли на земле и на каменной глыбе — маленький мальчик с добрым, абсолютно счастливым лицом, да и каким еще оно могло быть, если так пьянило ощущение Победы и так верилось, что теперь обязательно все будет хорошо.

Вернувшись в Москву, он достал спрятанный учебник немецкого и постарался наверстать упущенное. Учился легко, с удовольствием, не очень давалась математика, зато история, русский, география и литература стали родной стихией.

Единственным богатством Семена Александровича, кроме маленького фордика, полученного в награду от Серго Орджоникидзе за отличную работу над организацией выставки «Наши достижения», были книги. Библиотеку он собрал удивительную (у меня сохранилось дедовское многотомное собрание сочинений Достоевского — дореволюционное, в голубой, с черно-золотой вязью, обложке), и в детстве папа часами просиживал возле книжных полок, «заглатывая» русскую и зарубежную классику. В одиннадцать лет посвятил Семену Александровичу «Оду о лесе», начинавшуюся словами: «Деревья, устремленные в небо, как мачты, шумят и печально так шепчутся с ветром. О, лес!» Семен Александрович с удивлением прочел стихи и хитро прищурился: «Признавайся, Юлька, у какого японского поэта списал?» Обиделся папа тогда очень… Надо сказать, это был первый и последний раз, когда Семен Александрович сына обидел. Он был редким отцом: о его чувстве такта и деликатности папа не раз писал.

Отрывок из рассказа «Папа, прости меня, пожалуйста».

Самое страшное, это когда кричат на детей. Отец никогда в жизни не крикнул на меня. Он позволял спорить с ним, он терпел даже тогда, когда я начал повышать голос: если не хватает логики, верх берут чувства — он обижался, затворялся в себе, но ни разу, сколько я помню его, не смел унизить меня окриком, потому что ребенок лишен права на защиту, ибо его защита — слезы, а это путь в трусость и бессилие.

Папу часто отправляли от школы на литературные конкурсы, викторины и конференции. На одной из конференций в 47-м году шестнадцатилетним мальчишкой он впервые повстречался с писателем Борисом Полевым, с которым впоследствии неоднократно пересекался по репортерским и писательским делам.

Из дневника отца 1963 года.

Первое знакомство наше состоялось в библиотеке имени Сталина на читательской конференции, посвященной «Повести о настоящем человеке». На эту конференцию приехал Борис Николаевич.

Отец дал машину — маленький вишневый БМВ, и мы поехали за Полевым в «Правду», и я, молодой барчук, сидя в машине рядом с шофером, хвастал Полевому о том, как я жил в Германии в 45-м году. Он тогда, как я сейчас припоминаю, очень весело, с каким-то забавным недоумением смотрел на меня, кивал головой и улыбался. Вот ведь любопытно — всегда этот человек ассоциируется у меня с улыбкой. А потом, в зале, я взял слово и стал выступать, причем выступал, как я сейчас вспоминаю, неприлично, скучно и ему знакомо. Правда, наши матроны и ахали и восхищались мною, но я-то почти слово в слово повторял критическую статью о Полевом, которая была напечатана то ли в «Знамени», то ли в «Новом мире», то ли еще в каком-то толстом журнале. Полевой чувствовал, что выступает не читатель, а тот самый выступатель, которого готовят, как жеребца перед пробежкой, учитель литературы, комкающий в уголке платочек от нервного возбуждения, и библиотекарша с холодными от волнения руками.

Помню, я тогда сказал Полевому: «Вот, Борис Николаевич, у Вас в „Повести“ серьезная ошибка. Там написано, что Мересьев полз по зимнему лесу и слушал, как куковала кукушка, а на самом деле кукушка зимой не кукует». Это я, конечно, вычитая в критической статье. Мои слушатели захлопали. А Полевой все с той же доброй, спокойной улыбкой смотрел на меня и кивал головой. Потом его прекрасное выступление в печати против лактионовского замазывания в живописи. Против ларионовской картины, когда в новую комнату вселяется семья и первой входит девочка, неся в руках портрет Сталина. Он очень честно выступал в это время.

Однажды старенькая Евдокия Федоровна вошла в дом весело, добро смеясь: «Галюша, я только что на улице столкнулась с твоим отцом. Старый-престарый, еще хуже меня, а сразу же узнал! Я от него — он за мной: „Евдокия Федоровна, постойте, выслушайте. За мою низость я был страшно наказан. Я болен и одинок, умоляю, простите!“»

На деле убедившись в непререкаемой справедливости «Мне отмщение и аз воздам», баба Дуня обманщика от всей души простила, стала еще добрее и терпеливее с домашними, а через несколько месяцев тихо, как и жила, умерла… Папа, бабушкой выращенный, долгое время не находил себе места, писал грустные, беспомощные стихи и начал тайком покуривать: детство закончилось…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.