27 Живописное на окраинах
27
Живописное на окраинах
В книге «Семь светочей архитектуры», в главе под названием «Память», английский писатель и историк искусства Джон Рескин, размышляя о природе живописной красоты в архитектуре, говорит, что одной из особенностей, отличающей такую красоту от красоты продуманной, классической, является ее «случайность». С этой точки зрения «живописное» в архитектурном пейзаже — это нечто, не входившее в планы создателей того или иного здания. По мнению Рескина, живописной красота здания становится лишь через сотни лет после его постройки, когда стены оплетает плющ, а в трещинах вырастает трава; свою роль играет и природное окружение здания — море, скалы, порой даже облака. Итак, если мы видим здание таким, каким оно было построено, и оно производит на нас именно такое впечатление, какое было задумано архитектором, в нем нет ничего живописного; здание становится живописным, когда мы видим его в каком-то неожиданном ракурсе, когда в его облике появляются случайные черты, привнесенные временем.
Иными словами, красота мечети Сулейманийе — строгость линий, изящная организация внутреннего пространства, соразмерность пропорций белоснежных стен, поистине музыкальная гармония несущих башен и маленьких арок, замечательно выбранное расположение, благородная простота свинцового покрытия куполов — это красота не живописная, и удовольствие, которое я получаю, глядя на нее, совсем другого рода, нежели удовольствие от созерцания живописного вида. Ведь я вижу эту мечеть точно такой же, какой она была построена четыреста лет назад, такой, какой она была задумана ее создателем. Вид на исторический центр Стамбула производит такое сильное впечатление, поскольку грандиозные соборные мечети — Сулейманийе, Айя-София, Явуз-Султан-Селим, Бейазыт и другие — все еще сохраняют свою первозданную красоту. «Живописными» они становятся, только если мы видим их в просвете между домами или фиговыми деревьями или наблюдаем, как отраженный морем солнечный свет играет на их стенах.
А вот на окраинах красота появляется, когда разрушенные городские стены увивает плющ, а в трещинах вырастает трава и даже деревья (именно так, например, в мои детские годы выглядели стены и башни Румелихисары и Анадолухисары[76]). Красота разбитого источника, полуразрушенного деревянного особняка с почерневшими от времени и увитыми плющом стенами, красота развалин газового завода столетней давности, изъеденной временем стены мечети, необычного переплетения ветвей чинар — красота случайная. Однако в годы моего детства подобные живописные виды, на которые хотелось, остановившись, смотреть, словно на прекрасную картину, встречались так часто, что их невозможно уже было назвать случайными: в этих печальных развалинах, ныне по большей части исчезнувших, жил дух города. Сейчас я говорю об этом как о чем-то само собой разумеющемся, но чтобы уловить этот дух, обнаружить в руинах красоту и понять, что она и есть самая главная особенность города, нужно было пройти сложный, запутанный и полный случайностей путь.
Чтобы иметь возможность наслаждаться случайной красотой бедных кварталов и поросших травою руин, в первую очередь необходимо быть чужаком в этих местах. Разрушенная стена, опустевшая и заброшенная дервишеская обитель, высохший источник, восемьдесят лет назад построенное здание мастерской, в которой давно уже никто не работает, пустые жилища, покинутые спасавшимися от преследований греками, армянами и евреями, дома, словно бросающие вызов перспективе, — все они немного покосились (некоторые подпирают друг друга, словно на карикатуре), деформированные крыши, эркеры и оконные рамы — все это вовсе не кажется красивым и правильным местным жителям, поскольку говорит им о нищете, безысходности и небрежении. Только тот, кто приходит в бедный квартал извне, может наслаждаться случайной красотой его живописного запустения. (Вспомним туристов из североевропейских стран, восхищенно фотографирующих римские руины, которые у самих потомков древних римлян не вызывают ни малейшего интереса.) Яхья Кемаль и А. X. Танпынар превозносили «бедные окраины Стамбула» и традиционный образ жизни их обитателей, скорбели о том, что их «истинно турецкая» культура исчезает под натиском европеизации, восторгались здешними «прекрасными» видами, пытались убедить своих читателей, что люди здесь хранят моральные устои и трудовую этику, завещанную «нашими дедами и прадедами», — а сами между тем жили в значительно более комфортном Бейоглу, где, по словам Яхьи Кемаля, «не услышишь призыва к молитве» (Танпынар неизменно отзывался о своем районе с пренебрежением, разве что не с отвращением). Если мы вспомним слова Вальтера Беньямина о том, что экзотическое и живописное в городе интересует только приезжих, то поймем, почему два наших патриотически настроенных литератора могли разглядеть красоту только в тех районах Стамбула, где сами были чужаками. Не правда ли, похоже на историю, которую рассказывают о знаменитом японском писателе Танидзаки: в романе «Похвала тени» он во всех подробностях и с большой любовью расписал устройство традиционного японского дома, после чего признался своей жене, что сам не смог бы жить в таком доме, ибо привык к комфорту западного толка.
Но именно такая раздвоенность сознания и делала Танпынара и Яхью Кемаля истинными стамбульцами. Выходит, увидеть живописную красоту этого города могут не только приезжие? Так оно и есть: уникальность Стамбула заключается в том, что его обитатели могут смотреть на свой город то с западной, то с восточной точки зрения. Первые рассказы о прошлом Стамбула, появившиеся в местной прессе, представляли собой странные, причудливые истории в духе французских bizarreries[77], столь любимых Ричардом Бартоном, английским переводчиком «Тысяча и одной ночи», и тем же Нервалем. Читая их, стамбульцы словно бы знакомились с прошлым не своего родного города, а какой-то другой, неведомой цивилизации. (Несравненным мастером этого жанра был, безусловно, Решат Экрем Кочу.) Даже в годы моего детства, когда Стамбул находился в наибольшей изоляции от мира, его обитатели постоянно чувствовали себя в нем немного чужими. Город представлялся им то слишком западным, то чересчур уж восточным, что порождало легкое беспокойство и неуверенность: имеют ли они право называть этот город своим?
Стамбульцам хотелось понять самих себя, найти некий общий, объединяющий образ своего города — и он был ими найден, воспринят и усвоен. Это был тот самый образ прекрасного, подлинно турецкого, печального, живописного окраинного квартала, созданный пришельцами из европеизированного Бейоглу — Яхьей Кемалем и Танпынаром. Впервые этот воображаемый идеальный квартал появился в 1930 — 40-е годы на страницах газет и журналов консервативного направления в виде упрощенных копий с гравюр западных художников. Авторство гравюр не сообщалось, в каком веке и где они были созданы, читателям было неведомо — от них скрывали, что на самом деле перед ними не что иное, как плод фантазии европейца. Кроме того, в журналах печатались и творения местных художников: нарисованные углем виды улочек бедных кварталов. Из них мне больше всего нравятся рисунки Ходжи Али Рызы — они самые простые и наименее «экзотичные».
Ходжа Али Рыза, творивший в конце XIX — начале XX века, не рисовал силуэты мечетей на фоне неба, не интересовала его и игра отраженного морем света на белоснежных стенах — любоваться всем этим он предоставлял туристам. Его внимание привлекали незатронутые новыми порядками уголки и улочки, на которых модернизация началась было, да захлебнулась. Позже в эти места пришел со своей фотокамерой Ара Гюлер. На его черно-белых фотографиях Стамбул предстает городом, где, несмотря на все перемены, продолжают жить традиции старины, где старое и новое сливается в единой мелодии, тихо поющей о ветхости, бедности и скромности, где на пейзажах и лицах людей лежит отпечаток одной и той же глубокой печали. Особенно хорошо, я бы даже сказал — поэтично, ему удалось передать атмосферу 1950 — 60-х годов, когда здания времен османской европеизации — банки, конторы, государственные учреждения — начали дряхлеть и с их стен стала осыпаться краска и штукатурка. В альбоме Ары Гюлера «Потерянный Стамбул» среди восхитительных фотографий, запечатлевших черно-белый Бейоглу моего детства — трамваи, брусчатку, уличные объявления, — есть и живописные виды окраин, подчеркивающие усталость и печаль состарившегося города.
Полюбившийся читателям черно-белый образ полуразрушенного квартала, населенного «бедными, но гордыми людьми», носителями национального самосознания, особенно часто появлялся в газетах во время Рамазана. Колонки под рубрикой «История» и «Стамбул» неизменно сопровождались копиями старых гравюр, с каждым разом все более грубыми. Мастер этого дела Решат Экрем Кочу иллюстрировал свою «Энциклопедию Стамбула» и популярно-исторические статьи в газетах даже не копиями неведомо чьих гравюр, а сделанными с них рисунками (это было дешевле и технически проще, чем изготавливать качественные клише с подробно прорисованных гравюр). Многие из этих гравюр были, в свою очередь, сделаны с картин западных художников, однако ни автора картины, ни автора гравюры в газетах никогда не указывали. В углу плохо пропечатанного на скверной желтовато-коричневой бумаге рисунка стояло лишь краткое «с гравюры». Образ окраинного квартала, где бедность не дает исчезнуть «подлинно турецкому образу жизни» и потому не является постыдной, а наоборот, окружена неким ореолом достоинства, пришелся по душе полуевропеизированому стамбульскому буржуа, читателю газет и журналов, — не потому, что был реалистическим изображением жизни бедного города, а потому, что соответствовал его, буржуа, представлениям о том, что есть «истинно турецкое». В конце концов этот образ распространился с окраинных кварталов на весь город, за исключением того самого «силуэта». Тогда же возникла и литература, облекающая его в слова и понятия.
Консервативно настроенные писатели, желавшие подчеркнуть истинно турецкую, мусульманскую сущность бедного квартала и при этом показать, что она не противоречит европеизации, создали в своих произведениях некий османский рай, где власть паши не подвергается сомнению, где семейные и дружеские связи скреплены ритуалами и традиционными ценностями (ценности эти, конечно же, — скромность, покорность и нетребовательность). Те особенности османской жизни, что могли бы вызвать отторжение у современно мыслящих представителей среднего класса — гарем, многоженство, наложницы, право паши бить людей — смягчались и «одомашнивались». Паши и их дети изображались (например, в романах Самихи Айверди[78]) значительно более современными людьми, чем они были на самом деле. В известной (и любимой многими) пьесе Ахмета Кутси Теджера[79] «На углу» действие происходит на улочке бедного окраинного квартала (прототипом послужил район Рустемпаша), главным образом в кофейне. Словно в представлении «Карагёза», по воле автора здесь собираются, чтобы повеселить нас, все типажи городских жителей. Если между ними и возникают противоречия и конфликты, они сглаживаются и благополучно разрешаются в атмосфере этакого всеобщего братства. А вот в романах и рассказах Орхана Кемаля, некоторое время жившего на похожей улочке в Джибали, где его жена работала на табачной фабрике, окраинный квартал предстает местом, где царит нищета и даже друзья могут насмерть поссориться из-за куска хлеба. В детстве я составил себе представление о жизни на окраине по радиосериалу «Семейство Угурлугиллер», который я с большим удовольствием слушал по вечерам. В нем шла речь о большой современной семье, похожей на нашу (правда, в отличие от нашей семьи, в ней царили мир и спокойствие); вроде бы они были небогаты, но при этом держали в доме чернокожую служанку.
В творимом стамбульскими писателями из печали руин идеальном городе живописных лачуг не было места темным и опасным чудовищам подсознания — это была невинная литература для семейного чтения, пропагандирующая традиционные национальные ценности. Когда мне было десять лет, я очень любил трогательные рассказы о бедных добросердечных сиротках, написанные Кемалеттином Тугджу[80], большим знатоком Стамбула. Посыл их был таков: пусть даже ты живешь на самой бедной, захолустной улице, — если ты трудолюбив и благонравен (а ведь бедный квартал как раз и есть источник всех национальных нравственных ценностей), то в один прекрасный день обретешь счастье. Я читал эти рассказы, а наша семья между тем становилась все беднее и беднее.
Рескин полагает, что живописную красоту, в силу ее случайности, нельзя сберечь, «зафиксировать». Но красиво ведь не то, что замечательно сохранилось, а именно то, что сохранить не удалось, то, что разрушается и исчезает. Милый сердцу всех жителей города образ «прекрасного Стамбула» неизбежно связан с печалью руин; это объясняет, почему многим стамбульцам не нравится, когда старые, почерневшие и прогнившие деревянные особняки реставрируют и покрывают яркой краской, так что они обретают свой изначальный облик и становятся такими, какими были в XVIII веке, во времена побед и процветания Османской империи. Бедность, поражения и руины — вот из чего вырос образ Стамбула, утвердившийся за последние сто лет в сознании его обитателей (любовь или отвращение вызывает он у них — другой вопрос). Влияние, которое оказывает на город печаль этого образа, я впервые почувствовал в пятнадцать лет, когда начал рисовать стамбульские улочки.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.