5

5

Как и в прошлый раз, его пребывание в России завершилось обедом в саду Погодина. 9 мая собралась здесь вся литературная Москва. Были С. Т. и К. С. Аксаковы, И. В. Киреевский, Ю. Ф. Самарин, M. H. Загоскин, Д. Н. Свербеев, Т. Н. Грановский и другие.

На именинном обеде Гоголь объявил, что вернется на родину через... Иерусалим. Гости знали об этом его решении, он говорил об этом и раньше. Но торжественность, какую он придал этому событию, смутила всех. Не верили, что Гоголь делает это искренне, подозревали, что это очередное чудачество, прихоть, актерство. Пусть подурачится, пусть уверует в то, что и мы верим, доверяем ему, думали они. Пусть порисуется, наконец. Даже Аксаковы — самые страстные его почитатели — уехали домой недовольными. Гоголь был в своей роли — вел себя «странно». Но что это — игра, презрение к желанию откровенности со стороны любящих его от души людей, поза? Все можно было подумать, но ни один ответ не давал объяснения поступку Гоголя. Пришлось, вздыхая, смириться, что Гоголь есть Гоголь и надо принимать его таким, каков он есть.

Меж тем его решение было искренним. Оно зародилось в нем еще до приезда в Россию. Он верил, что отныне им руководит высшая сила, что его спасенье в Вене и время, отпущенное на окончанье труда, который он благополучно завершил и сейчас выдал свету, — уже не им исчисленное время, оно отпущено тем же, кто даровал ему жизнь и талант и определил «дорогу». И он должен был отблагодарить и прийти к гробу господню с даром в руках — с конченым полным творением, то есть всеми частями своей поэмы, которая уже, как и жизнь его, не принадлежала ему одному.

Таковы были чувства Гоголя. И потому он все происходящее вокруг видел как бы сквозь туман, может быть, от этого и не замечал, что чувствуют другие, не брал этого в расчет — он настолько жил своим, что иное, не его уже и не тревожило его глаз.

Первые экземпляры поэмы были уже отпечатаны и переплетены. Гоголь вручил часть из них друзьям в Москве, другую взял с собою в Петербург — для друзей же и для царской фамилии.

Он уезжал через Петербург, и это раздражало «москвичей», которые видели в сем поступке подвох, уловку Гоголя, не пожелавшего доверить издания своего собрания Москве. Он указывал на быструю работу петербургской цензуры — они не верили. Он говорил, что не хочет загружать их лишними заботами, — не верили тоже. Москва ревновала его. «Гоголя любят все, — писал В. И. Даль Погодину, — для него между читателями нет партий». Но вот выяснялось, что любят, да с прицелом.

Ему было больно видеть эти раздоры и подозрения. Идея нового «двенадцатого года» — года, в который весь народ встал «как один», — уже витала в его воображении. Да и сама поэма уже мыслилась ему не как поэма, а как продолжение собственной жизни, как то, что оп должен был строить не вне себя, а в себе. Но для последнего, как он говорил, он был еще не готов. Ему предстояла перестройка, выход в новое сознание и обретение для выражения этого сознания «нового языка». Ножницы: «Отечественные записки» — «Москвитянин» — были слишком узки для него.

Он уже думал о другом. Выписав свой «Ад», он приближался к «Чистилищу», за которым открывался в далекой дали светлый «Рай». Он строил в мыслях свою поэму, как Дант — «Божественную комедию». Мертвые души должны воскреснуть, но для того, как твердит он почти в каждом своем письме, им (как и автору) нужно очиститься, набраться чистоты душевной, достичь «небесной чистоты нравов». Он и «Ревизора» хотел бы «пообчистить», и в поэме «пропеть гимн красоте небесной».

Открывалась эпоха чистилища — она открывалась не только в его бумагах, но и в его судьбе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.